В исследовании французских филологов-славистов Леонида Геллера и Мишеля Нике собран, систематизирован и осмыслен богатейший материал по теории и практике народного, «ученого» и государственного утопизма в России с конца Х века по сегодняшний день. Книга снабжена первой в своем роде библиографией по русской утопии.
Предисловие
Была ли Россия обречена стать горнилом всевозможных утопических идей прежде чем она превратилась в испытательный полигон государственной утопии, охватившей сразу два континента? Поздно, лишь в Х веке, принявшая христианство на перекрестке между Византией, Западом и Востоком, Россия до XX века жила мечтами о Царстве Божием на земле, на ее долю выпадали политические, социальные, религиозные потрясения, она была ареной расколов, великих переломов и контрастов, из которых рождаются утопии. Конек, украшающий кровли русских изб, был для Есенина символом движения народа к иным берегам. Параллельно, хоть и в секуляризованной форме, искала свою правду и русская интеллигенция. Встречей этих двух форм утопизма, народного и «ученого», интеллигентского, воспользовалась революция 1917 года, но верх взяла утопия государственная. Эта утопия мнила себя вечной и универсальной до тех пор, пока в 1987 году не исчезла стена, ограждавшая ее от реальности.
История утопии в России не может ограничиться только обзором текстов, отвечающих канону литературного жанра, созданного Томасом Мором. Утопии письменные (литературные и нелитературные), утопии практические (опробованные на деле), а также утопизм сам по себе наслаиваются и образуют сложное целое, которое мы непредвзято представляем вниманию читателей в нашей книге (наполовину — эссе, наполовину — историческом очерке).
Утопии можно классифицировать прежде всего по типам дискурса, каждый из которых имеет свою основу: литературную, философскую, религиозную, научную, архитектурную, живописную и т. д. Критерий другого типа классификации — система координат, определяющая характер утопической рефлексии: утопии места и времени
[1]
; утопии, стремящиеся изменить человека, сделать его идеальным (А. Маслов предложил называть их «эвпсихиями»
[2]
), и т. д. Критерием может быть один из аспектов реальности, к которому утопист прививает свои идеи: утопии социального равенства, распределения материальных благ, искусства, техники, образования, знания, и т. д. Этот тип классификации, как и тот, что основывается на идеологических и культурных источниках утопий (утопии народные, административные, социалистические)
Утопия движется утопизмом, особым образом мыслей, «принципом надежды», воспетым Э. Блохом. Утопия определенного типа и утопизм формируют утопическое поле. Но можно ли назвать любой идеал, любую программу улучшения общества, любые литературные мечтания утопическими? Среди множества атрибутов утопического поля (воображаемое, совершенствование, непохожесть, изоляция и т. д.) есть два критерия, позволяющие избежать его бесконечного расширения за счет любых проектов или чаяний, порожденных человеческим духом.
Первый критерий — разрыв с настоящим, который выражается в более или менее радикальных формах: отсоединение, разделение, отгораживание, исключение, перепрыгивание через время (в мечтах или с помощью машины) или пространство (остров, закрытое микросообщество), tabula rasa, «великий поворот» или «великий скачок в будущее», отказ от прошлого или от будущего. Второй — коллективный характер идеала или утопической цели. Утопия — проект общества или видение счастливого общества: это отличает всевозможные робинзонады от Золотого века или христианского рая, которые не являются личными убежищами или местами индивидуального спасения. Эти два критерия пространственно-временного перелома и социальности — исключают из утопического поля литературу бегства от реальности или программы реформистских правительств, но не исключают народные социальные мифы и легенды (миф о затонувшем граде Китеже, легенды о далеких изобильных землях), не исключают милленаризм и эсхатологию, несмотря на то, что они основываются на психических и интеллектуальных структурах воображаемого, отличных от рационалистических утопических структур, которые станут «эллинистической и западной специализацией»
Глава 1
Утопизм и утопия в Древней Руси (X–XVII вв.)
Земной рай
Древняя Русь развивалась в стороне от Ренессанса, поэтому говорить об утопии в древнерусской литературе — анахронизм: для появления утопии необходима вера в прогресс, множественность миров и систем, необходим художественный вымысел. Вся древнерусская литература (вплоть до последней четверти XVII века) в высшей степени «утилитарна»: она выполняет мемориальную, собирательную, обучающую функции, которые исключают выдумку и личные суждения. При этом она служит приближению Царства Божия. Внутри ее геоцентрической модели мира и истории есть нечто, предвосхищающее утопию. Православие во всех своих аспектах — источник русского утопизма.
Даже если крещение Руси (988) не было тем неожиданным и всеобщим обращением, о котором сообщает Повесть временных лет (XII в.), и выбор князя Владимира определялся прежде всего дипломатическими и политическими соображениями, это был типичный для утопии скачок, разделивший историю на «до» и «после». «Новые люди» (по слову Владимира — Нового Константина) родились из купели (смерть — воскресение). Византийское христианство было усвоено Русью в эсхатологической, максималистской форме, «как призыв к „очищению“, „святости“, а не как моральный закон»
[13]
. Спасение — это прежде всего обожествление (theosis): «Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом»
[14]
. Человек не смог жить отдельно от людей и принял веру во всеобщее райское обновление, «апокатастаз». Символика храма, иконы, литургия приобщали верующих к иному времени — времени, преображенному вторым пришествием, «парусией». Монашество было попыткой воплощения этого чаемого времени и распространения его норм на все общество. Литература облекала эти чаяния в слова.
Первым откровением, принесенным христианством, было откровение красоты. Согласно «Повести временных лет», выбор Владимира в пользу византийского христианства был обусловлен красотой литургии, которую видели в Константинополе послы великого князя в 987 году: «И не знали — на небе или на земле мы» [Памятники… I, 123; Leger, 90; Laran, 61; Marichal, 53].
Историческая достоверность этих сведений не так уж важна. Красота увлекает человека в иную реальность. Тоска по прекрасному (красота, как теофания; «красота, которая спасет мир»; теургическое искусство символизма) — один из двигателей русской утопии. Эта тоска предвосхищает преображение мира, побуждает возвыситься над видимым и случайным, подняться к божественному прототипу (как в иконах, композиция которых не связана земными законами пространства и времени).
Крестообразная архитектурная планировка церкви также символизирует спасение мира. Неф — это «эсхатологический корабль» [Cl(ment, 104], который уносит прихожан к алтарю, к свету с Востока (небу, душе). Между двумя нефами возвышается иконостас, «граница между видимым и невидимым мирами» [Флоренский, 219], с «царскими вратами», «вратами в царство небесное» (Гоголь). «Церковь (община и здание) — признак нового времени, эсхатологическое предвосхищение нового творения, космоса, восстановленного в своей изначальной целостности»
Рай и terra beata в древнерусской литературе
Элементы утопии можно отыскать в народных сказках или житиях святых, но только «райские» тексты (видения или поиски земного рая, аналогичные западным, которым посвящены исследования Ж. Делюмо) представляют topoi утопии: удаленность (на сказочном или духовном Востоке), островное положение, труднодоступность, отсутствие зла, денег, естественный достаток, упорядоченная половая жизнь. Счастье, красота и мир (тишина, покой) царят в тех местах, куда лишь аскеза и посвящение открывают дорогу. Большинство этих текстов ведут свое происхождение от византийских, они переведены или пересказаны па болгарском или русском церковнославянском. Знал ли об этом читатель? Для Древней Руси утопия, как и христианство, экзогенна, но ее акклиматизация поразительна.
В видениях, от Слова о видении святого апостола Павла, восходящего к утерянному греческому источнику III века, до Слова о небесных силах, настоящего «канона эсхатологической веры» [Федотов 1975, I, 170], приписываемого святому Авраамию Смоленскому (начало XII в.), символика рая совпадает с иудео-христианской символикой апокалипсиса: посреди озера, чьи воды «белее молока» (символ бессмертия), находится золотой «град Христов» (ср. Отк. 21:10 — 27), окруженный двенадцатью стенами и пересеченный четырьмя потоками (меда, молока, вина и елея). Святой Дух отдыхает на древе жизни, охраняемый херувимами с огненными мечами (ср. Быт. 3:24) [Тихонравов, II, 40 — 58]. Некоторые списки широко распространенного Жития Андрея Юродивого содержат апокалипсис (написанный в будущем времени), который несомненно восходит к Апокалипсису Псевдо-Мефодия (конец VII в.):
Господь выбрал «царя от нищеты» по имени Михаил, который победит Измаилитов; бедные станут богатыми (а богатые еще богаче); война прекратится и оружие будет переплавлено в косы, серпы и лемехи; но скоро начнутся пьянство и разврат; «северные врата» пропустят язычников, заключенных в горах Александром Великим, и наступит царство Антихриста [Тихонравов, II, 258; Pseudo-Callisth(ne; Клибанов 1977, 22]. Эти два лика эсхатологии — райский и апокалиптический — мы увидим в позитивных и негативных утопиях.
Еще больше, чем райскими видениями, народный утопизм вплоть до XX века питался рассказами о путешествиях в земной рай. Сказание отца нашего Агапия (греческого происхождения, но широко распространенное на Руси) — самый старый из этих рассказов (первый список относится к XII в.). Это повествование о поисках земного рая, как о реальном, полном приключений, путешествии: монах Агапий шестнадцать лет молится Господу, вопрошая: «Господи, съкажи ми, чьсо ради оставляют домы своя и роды и в след Тебе идут?». [Памятники… II, 155]. В конце концов его молитва услышана, и Бог посылает ему орла в качестве проводника. После путешествия по морю, во время которого Агапий спит (отметим пространственно-временной разрыв), он оказывается в месте, полном цветов, фруктов и чудесных птиц. Монах встречает Христа с апостолами, которые направляют его к пророку Илие, в центр рая, освещенный светом, исходящим от душ праведников и от ангелов. Агапий утоляет голод от источника, «что белее молока и слаще меду». Для возвращения в мир Илия дает Агапию кусок «небесного хлеба», который никогда не иссякнет и может творить чудеса. Агапий записывает историю своего путешествия и относит ее иерусалимскому патриарху, «да е въдаст въ въся церкви, да е чьтутъ». Написанный текст должен стать свидетельством истины и основанием для ее распространения. Запись подтверждает подлинность рассказа, предлагаемого читателю. Это уже прием «реалистической мотивации» (найденная рукопись), к которой будут прибегать некоторые авторы литературных утопий (другой частый прием — сон, видение).
Был ли земной рай материальным («чувственным»), или его следует понимать как «мысленный» рай. Об этом спорили в XIV веке тверской епископ Феодор и архиепископ новгородский Василий. Последний послал Феодору в 1347 году письмо «о рае, сохраненном на земле» [Буслаев, 164 — 171; Седельников]. Доказывая, что рай Адама и Евы существует по сей день, Василий ссылается, в частности, на сказание Агапия и рассказы о счастливых браминах (ядро древней утопии).
Идеальное христианское государство XVI века
В XVI веке рост могущества Московского государства, сопровождавшийся войнами и борьбой за власть, вызвал к жизни политический консервативный утопизм, который в свою очередь способствовал появлению различных набросков утопических построений, отражавших или отвергавших официальный утопизм.
Древняя Русь была «богоизбранной» в силу своего крещения, а не потому что была «без греха». «Святая Русь» — это утопический идеал, который никогда не воплотится в истории. Теократическая концепция «Святой Руси» утвердилась поздно, с восшествием на престол Ивана IV Грозного (1547). Она была подготовлена победой сторонников монастырской собственности, возглавляемых Иосифом Волоцким (1440 — 1514), над сторонником евангельской бедности Нилом Сорским (1433 — 1508), первым на Руси проповедником исихазма (от греч. hesychia, покой) — пути «просвещения», поисков Царства Божия внутри себя. Если оставить в стороне политическую и экономическую подоплеки этого спора, то окажется, что Нил и Иосиф представляли две концепции духовности: созерцательный мистицизм и монашество, преследующее социальные и политические цели. На соборе 1503 года взяла верх доктрина Иосифа Волоцкого («жесткий утопизм» [Гольдфранк, 592]), оправданная необходимостью активного милосердия.
Теократическая эволюция «Святой Руси» была поддержана идеей Москвы Третьего Рима, сформулированной в восьмидесятых годах XVI века псковским монахом Филофеем в нескольких его посланиях к Василию III и Ивану IV. В контексте эпохи (конец света, ожидавшийся в 1492 году, «предательство» Флорентийской унии в 1439-м и упадок византийского христианства после взятия Константинополя турками в 1453-м) концепция Москвы — Третьего Рима была чисто эсхатологической: Русь могла стать последним христианским государством на земле, при условии сохранения истинной веры. Идея Москвы — Третьего Рима была подхвачена народным апокалиптизмом, но ее мессианская направленность, которую можно отыскать и в панславизме, и в «Третьем Интернационале», не стала непреложным фактом российской государственности.
Идеал Святой Руси вдохновлял Ивана Грозного, по крайней мере, в первый период его царствования (1547 — 1560). Огромный труд по унификации веры, нравов, истории предпринимается в эти годы ради сохранения благочестивой «старины» от иноземных влияний: канонизация местных святых; Стоглавый собор (1551), сравнимый с контрреформистским Трентским собором; составление под руководством митрополита Макария Великих Четьих Миней (1529–1552) Месяцеслова; впечатляющее собрание «всех святых книг земли русской» (14000 страниц иллюстрированных рукописей!); завершение Степенной книги русских монархов (начиная с императора Августа!), заслуги которых образуют «яко златые степени на небо восходящей лествицы неколеблемой» [Лихачев, 74]; наконец, составление (и частичная редакция) монахом Сильвестром, духовником Ивана IV, Домостроя, служащего не столько картиной нравов того времени (синоним обскурантизма), сколько моделью домашнего хозяйства, моделью патриархального, набожного и ритуализованного общежития, которая должна была воплотиться в русском народе: у добродетельной домохозяйки «в устрой как в рай войти!» (гл. 38).
Унификация идеологическая, нравственная, эстетическая (в эту эпоху были определены канонические модели иконописи — подлинники) достигает своей высшей точки в тот момент, когда основы старой Руси начинают расшатываться. Губительная утопия Ивана IV, характеризующая второй период его царствования (1560 — 1584), направлена на подавление любых поползновений оппозиции (бояре, древние республики Новгорода и Пскова). В 1565 году Иван IV создает опричнину — территории, освобожденные от общественного управления и юрисдикции. Двадцать семь городов, среди которых — часть Москвы, и двадцать восемь областей (треть государства) были предоставлены в распоряжение царя и его милиции, опричников, одетых в черное, носивших на седле собачью голову и метлу, символы розыска и расправы. В Александровской слободе, недалеко от Москвы, Иван IV устроил нечто вроде скоморошьего антимонастыря. Было ли это пародийным подражанием юродивым? Юродивые притворялись безумными, чтобы противоречие между евангельской истиной и условной благопристойностью мира стало вопиющим. Их эксцентричное поведение, оправданное писанием (1 Кор., 18 — 25), обнажало лживость официальной утопии. Они — свидетели иной реальности — осмеливались противостоять властителям: юродивый Николай заставил Ивана IV отказаться от разграбления Пскова, предложив ему сырого мяса. «Плотски в юродстве быв, (…) горняго Иерусалима гражданин явися (…), царску державу и смысла свирепство на милость обратив», — говорится в тропаре в честь этого юродивого [Горайнов, 93; Евдокимов М.; Лихачев — Панченко, 93 — 191].
Раскол, или Столкновение двух теократических утопий
Раскол православной Церкви произошел в результате богослужебных (литургических) реформ патриарха Никона, утвержденных соборами 1666 — 1667 годов. У раскола было много причин, но, прежде всего, он был вызван противостоянием двух теократических идеалов.
Боголюбцев сравнивают с янсенистами и монахами из Клюни. Это были церковные и мирские «ревнители набожности». Среди них — духовник царя Алексея Михайловича, провинциальные священники, уверовавшие в свое апостольское призвание (как будущий предводитель раскола и мученик Аввакум), митрополит новгородский Никон (будущий патриарх). Боголюбцы боролись против пьянства, светских увеселений и хотели реставрировать литургию во всей ее первоначальной целостности и красоте: «По всей вероятности, в идеальной перспективе боголюбцы представляли себе, что вся Россия, весь русский народ набожно предстанет перед таинством претворения святых даров и со всей силой своей веры причастится тела Христова, и Царство Божие наступит на православной земле, в Третьем и Последнем Риме» [Зеньковский, 116]. В 1649 — 1652 годах боголюбцы управляли жизнью Церкви, у которой Государство находилось в услужении.
Став патриархом всея Руси в 1652 году и заручившись покорностью царя, Никон неожиданно показал себя сторонником вселенской церкви, грекофилом и твердым реформатором. Он, по всей вероятности, был поклонником иерусалимского патриарха грека Паиссия, который хотел привлечь московскую знать к идее объединения православных церквей под эгидой русского царя [Pascal, 197; Зеньковский, 170]. Однако для этого требовалось сперва унифицировать русский и греческий церковные обряды, кое в чем отличавшиеся друг от друга. И тут новшествами или ересями оказались пережитки студийских правил (например, крестное знамение двумя перстами), от которых Византия отказалась в XII–XIII веках. В течение двух лет (1653 — 1654) на Церковь обрушилась лавина реформ с важными теологическими последствиями (обряд, календарь, написание имени Иисуса Христа, Символ веры, усиление централизации). «В Никоне увидели новатора, страстно желающего разрушить все, с чем русские веками связывали свою надежду на спасение» [Pascal, 287]. Он настроил против себя не только ревнителей старины, но и казаков, которые пользовались относительной автономией.
Мы не будем рассказывать о дальнейших событиях раскола. Нам важно показать, что его истоки — в столкновении двух теократических утопий: утопии боголюбцев, примиряющей, одновременно фундаменталистской и демократической, национальной и мессианской, и утопии панправославной, провизантийской, цезаре-папистской, принудительной, порывающей со всеми традициями Древней Руси. Схизма стала трещиной в византийском единстве (симфонии) Церкви-души и Государства-тела, и в эту трещину проникла утопия. Прежде всего пострадала религия: с одной стороны осталась государственная Церковь, которую Петр Великий без особого труда секуляризует (это будет переход от сакрализованного Государства к секуляризованной Церкви); с другой — масса «верующих без Церкви» [Pascal, XVI], от 9 до 20 миллионов к концу XIX века, не считая многочисленных сект, не связанных с расколом. Эта масса, преследуемая более или менее репрессивными (в зависимости от эпохи) законами, стала горнилом всевозможных народных утопий, консервативных и радикальных.