Похищение

Генкин Валерий Исаакович

Кацура Александр Васильевич

Похищение

Толстую пачку отсыревших, но не тронутых еще желтизной писем мы нашли за печкой в помятом чемодане с ржавыми незапирающимися замками. В эту дряхлую, клюнувшую носом избушку на краю деревни Теличено мы — я и мой друг — пришли из Савельева: час лесом через папоротниковые овраги и ручьи, текущие к Волге, которая здесь, в верховьях, и сама ненамного шире ручья. Пришли посмотреть пустующую избу на предмет возможной покупки. Хозяйка, грузная одышливая старуха на костылях, живущая безвыездно в Ржеве, говорила, что дом уступит за «сколько дадите», что лет восемь уж он пустует — разве баба Надя, соседка — хранительница ключа, пустит кого на неделю-другую за батон вареной колбасы.

Баба Надя однозубо заулыбалась с печи, радостно закивала, услышав приветы от бывшей соседки, пожалела обезножевшую подругу, погоревала, что столько не видались.

Она велела сыну, худому парню лет тридцати с прекрасным безумным взором, отыскать ключ. Шаря по закопченным полкам с грязными кастрюлями, он напряженно-звонким голосом расхваливал порядки и кормежку в алкогольной лечебной тюрьме в городе Торжке, откуда только что вернулся после двухлетней отсидки. Наконец ключ, привязанный к зеленой тряпице, оказался в наших руках.

Стоял холодный ясный октябрьский день. Мы вступили в сырую избу и сразу подумали о печке. Дров не было. В топку полетел всякий горючий хлам — обрывки обоев, шишки и щепа из продавленной корзины, обломок черенка от лопаты, какие-то бумажки из раскрытого чемодана с полуоторванной крышкой, ворох газет, школьный календарь пятьдесят девятого года… Уже гул стоял в трубе и теплая волна пошла от дверцы, когда кто-то из нас, как новоявленный Легран, с легким вскриком выхватил горящий листок и тут же, толком не загасив, принялся читать:

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

Октябрь 16, Савельева

Дорогой Владимир!

Последний наш разговор нейдет у меня из головы, хотя ему там тесно. Мысли заняты все больше делами практическими: починкой крыши, пристройкой гаража, поправкой в совершенную ветхость пришедшего забора, да саженцы достать, да песку и щебня — отмостить метров пятьдесят от дороги до порога. Хорошо бы успеть до снега, но торопиться я не намерен. Вживаюсь в деревенский обиход неспешно — спех тут не в почете. Хотя по московской привычке засуечусь иной раз, запаникую — с тем опоздаю, это горит… А потом спущусь с крыльца, гляну вокруг… Т-и-и-хо. Через дорогу — дымок, труба чуть не в землю ушла. Юрий Иванович, сосед, баню топит. Тетя Поля с того конца деревни, блестя калошами, рука на отлете, тащит к пруду таз — белье полоскать. Вот и вся кипучая жизнь. Ну, думаю, и я успею. Не горит. И так располагаю собой до Нового года, когда с лыжами и гвалтом явится мое семейство, а я, напротив, буду призван в столицу с отчетом о так называемом творческом отпуске. Стопка листков, образующих этот отчет, пухнет с весьма умеренной скоростью. Тема, если помнишь, касается статистических закономерностей в языке. За кажущейся бухгалтерской сухостью в ней виделась мне интереснейшая область языковедения. Живой, прихотливый поток речи, с одной стороны, не терпит уз, смеется над усилиями лингвистов заковать его в латы числовых соотношений, опутать логическими связями, но — с другой — не может оставаться вполне свободным, ибо станет непонятным собеседнику. Потому и показалось мне заманчивым применить в языкознании, а именно в той его интригующей и туманной части, которая ведает значениями слов, столь же двусмысленный раздел математики — теорию вероятностей, да не классическую, а особую, специально мною достроенную. Конечно, я был далеко не первым в этих попытках, но дело меня увлекло. Вот-вот, думал, отвоюю у интуитивного, бесформенного знания еще одну крепость — семантику. Вот-вот найду магическую формулу, разрешающую парадокс необходимости и свободы в языке. Но мало-помалу порыв мой умерялся, росла убежденность в неспособности моей теории описать и доказать что-нибудь, кроме самоочевидного, вызревало понимание, что одна лишь фраза поэта — «Давай ронять слова, как сад — янтарь и цедру, рассеянно и щедро, едва, едва, едва» — больше говорит о текучей, неуловимой материи языка, чем все мои построения.

Однако оставим это. Слова, говорил Рассел, служат для того, чтобы можно было заниматься иными предметами, чем сами слова.

Необходимость и свобода в языке — лишь тень проблемы того же свойства, присущей жизни. Вот мы и вернулись к нашему разговору, прочно засевшему в моей памяти. О народе и тиране, свободе и власти, возмездии и исторической справедливости. Не уместнее ли здесь, как и в языковых штудиях, не громоздя умозаключений, обратиться к средствам литературным? Попробуй-ка, друг Владимир, на зуб замысел, который излагаю в самом общем виде.

Помнишь недавнее сообщение о том, что в пригороде одной восточной столицы собрались главари кхмерских группировок с призрачной целью восстановить власть полпотовских изуверов? Еще раньше я задумывался, почему у нынешнего правительства Камбоджи не возникает желания выкрасть того же Пол Пота или там жуткого Иенг Сари, чтобы публично их в Пном, скажем, Пене судить?

ПИСЬМО ВТОРОЕ

3-е ноября, Москва

Друг мой, вот какие мне мерещатся декорации.

Галактика похожа на нынешнюю политическую карту, где вместо стран — планеты и всяческие их объединения. Там-сям разные способы правления, общественные установления и традиции. Земля — общая для всех прародина — давно утратила влияние на большую часть бывших своих колоний. Уж она не центр, не столица: возьми историческую судьбу Полоцка, Галича, Суздаля, Твери, страшно сказать, но, может быть, уже и Москвы — и ты поймешь мою мысль. Хотя, конечно, колыбель, и потому маячит теплым пятном на окраине родового сознания. И влечет к себе — паломников, туристов, историков. Не то чтобы стала она музеем, живущим на ренту от скал Тассили-Аджера, Сикстинской капеллы и Байконурского космодрома. Просто планета со своей живой историей, одна из многих, обиталище десятка миллиардов людей.

Один из них — кинорежиссер Андрис Рервик. Несмотря на молодость — нет и тридцати, — он успел прославиться как блестящий и бесстрашный киножурналист, побывавший во многих опасных экспедициях по малоизученным областям пространства. Весь освященный традицией набор фантастических подвигов на его счету: охота на винтозубых хорроров в душных плавнях на задворках созвездия Лебедя; спасение растяп, угодивших в гравиловушку или параллельный временной коридор; разгром космических банд и ловля грабителей-одиночек, поджидающих мимопроезжих путешественников с лазерным ножом за пазухой. И всюду Андрис выказывает смелость, порой отчаянную. Особенно если задумает снять что-нибудь из ряда вон… Скажем, сцены из жизни главаря пиратской ватаги, терроризирующей мирных ловцов астероидов в юго-восточном секторе треугольника Вега — Денеб — Альтаир.

Рервик является к атаманше. Он предлагает ей восхитительный план нападения на транспорт с кристаллами фосфида индия и сандаловым деревом — план, сулящий добрую поживу. Участвует в оргиях. И снимает, снимает, снимает… А потом проваливает всю затею и передает разбойников в руки правосудия. Такой вот лихой, яростный такой парень.

Но была в жизни Рервика и тихая радость, лежащая в стороне от авантюр и поножовщины. Время от времени забирался он в глухомань, на слаборазвитую планету, и снимал медлительные этнографические фильмы — быт и труд, танцы и обряды, игры и состязания, восходящие к древним эпохам. После такого уединения появлялись картины, полные очарования и грусти, и зрители выходили из кинозалов в глубокой задумчивости, а критики говорили: «О! Каков Рервик!» — и шли писать рецензии на своем критическом языке, где среди прочего выражали сожаление и недоумение, что художник такой глубины, такой страстности, такого богатства творческой палитры до сих пор не выходит за рамки документального жанра.

глава первая

— Открыто! — крикнул Рервик, ставя на стол толстый фаянсовый кувшин и берестяной туес. — Велько, режь хлеб. Да входите же, кто там!

На пороге шумно дышал краснолицый мужчина с выцветшими бровями. Он снял фуражку с синим околышем и утерся рукавом:

— Ты знаешь, Андрис, как я тебя люблю. Но подниматься к тебе дважды в день в такую жару — это, я тебе доложу…

— Испытание любви.

— Ног. И легких. И велосипеда.

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ

Ноябрь 8, Савельева

Дорогой друг!

Прежде чем впрячься в телегу, которой ты дал разгон, спешу сообщить тебе, что в благословенных сих местах вольно дышится, славно гуляется, крепко спится. Нечаянное для ноября просветление природы — «весь день стоит как бы хрустальный, и лучезарны вечера». А тут еще Юрий Иванович (в обиходе — Ереваныч) заколол кабанчика. Собрали на стол прямо за домом, над Волгой. Напомню тебе: это не та Волга-матушка, по которой ходят трехпалубные пароходы и о которой поют привольным басом. Чистая, быстрая, шагов сто пятьдесят в ширину — сродни Вазузе, что впадает в нее чуть выше по течению, она вьется но безлюдью. Глянешь с высокого берега на ту сторону — леса, леса. И дышится славно, всей грудью. В общем, хорошо посидели. И вспомнил я молочно-растительную трапезу Андриса и Велько в избе над Ветлугой. И устыдился.

Не будет ли просвещенное потомство смотреть на нас, поедающих коров и свиней, как мы смотрим на каннибалов? Мне приятна мысль, что уважение к различным формам жизни вкупе с исчезновением нужды заставят землян отказаться от абсурдного раздвоения сознания. Ах, как заливается соловей! Бах — и перепелка в ягдташе. Всеобщее возмущение: хулиган свернул голову меньшому брату — лебедю Петьке. А мой сосед, тот лее Ереваныч, человек исключительных качеств, на днях оттяпал башку своему гусю, специально для того откормленному. И сегодня вот — зарезал поросенка Митьку. А чем поросенок Митька хуже лебедя Петьки?

Мы с тобой, тем не менее, все это жрем, но если такого кабанчика, или кролика, или еще какую живность понадобится прикончить, отвернем морду — фу, какие жестокости. Дочка вон уж тараканов не давит — особенно маленьких жалеет, детки ведь! И на одной газетной полосе умилительное фото теленка дается рядом с аршинным восторженным: Новый! Весьма! Автоматизированный!! Мясокомбинат!!! Фабрика по убийству таких вот телят. А когда фабрика, когда убийство индустриально — о, тогда легче. Конвейер несовместим с нравственными сомнениями.

Конечно, в традиционном фантастическом решении пришлось бы кормить народ синтетическим ростбифом или искусственной куриной гузкой, но не хочется. Потому я вижу этих славных ребят вегетарианцами — не по необходимости, не по принуждению, не по нравственным установлениям даже — просто они не будут есть мяса столь же естественно, как мы его едим. Или — как мы не едим асбестовой крошки. Им просто это в голову не приходит.