Роман известного советского писателя Ю. П. Германа (1910 — 1967) — последняя часть трилогии о докторе Владимире Устименко.
Глава первая
ВОТ МЫ И ДОМА
И тогда Варвара увидела лицо Устименки — с сильно выступившими скулами, с туго натянутой кожей еще болезненного, больничного оттенка, с темными бровями, лицо, мокрое от дождя. И вдруг удивилась: он стоял над этими развалинами так, как будто не замечал их, как будто не развалины — уродливые и скорбные — раскинулись перед ним, а огромное ровное поле, куда уже привезены отличные материалы, из которых строить ему новое и прекрасное здание — чистое, величественное и нужное людям не меньше, чем нужны им хлеб, вода, солнечный свет и любовь.
Делатель и созидатель стоял, опираясь на палку, под длинным, нудным, осенним дождем. И не было для него ни дождя, ни злого, тоскливого, давнего запаха разорения и пожарищ, не было ничего, кроме дела, которому он служил.
— Милый мой, — плача и уже не вытирая слез, тихо и радостно сказала Варвара. — Милый мой, милый, единственный, дорогой мой человек!
— Можно ехать? — осведомился шофер. Ему и жалко было свою пассажирку, и противно, что она так «сильно переживает» из-за этого хромого обалдуя, который неизвестно что потерял здесь, на пустыре.
— Ну, что ж… поезжайте… — сквозь слезы ответила Варвара, все еще вглядываясь в расплывающийся под дождем, уходящий в развалины силуэт Устименки. — Поезжайте. Теперь все.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В УНЧАНСК
Адмирала встречали хлебом-солью уже в новом доме, в «бунгало», как выразился Евгений Родионович, смаргивая слезинки и говоря приличную случаю, но не без юмора, речь. Дед Мефодий в брезентовом плаще, торчавшем коробом, стоял за плечом сына, оглядывая прихожую с лосиными рогами вместо вешалок, с низкой, хоботом, люстрочкой, с хитрым торшером возле узкого трюмо. Варвара, прижавшись к могучей отцовской груди, не стыдясь хлюпала носом и терлась щекой о жесткое сукно адмиральского мундира. Первоклассник внук Юрка стоял широко расставив крепкие ноги, курносый, с челкой, держал в вытянутой руке букет осенних похоронных астр. Ираида, только нынче перекрасившая волосы в золотисто-соломенный цвет, старалась увидеть себя в трюмо и для этого вытягивала шею, но безрезультатно — мешал, как всегда и во всем, дед Мефодий.
— Ну вот, — заключил Евгений, передавая отцу кругленький хлебец с солонкой, — а теперь, батя, ты здесь хозяин и главный единоначальник!
Не выпуская теплого плеча Вари из широкой ладони, адмирал правой рукой взял хлеб и пошел прямо в распахнутую дверь столовой, где уже был накрыт стол к первому легкому завтраку. Дед Мефодий сунулся было за ним, но Евгений его добродушно, по-свойски одернул, сказав, что верхнюю одежду надобно снимать при входе и эдакими сапожищами нечего калечить новый паркет. Да и вообще не обязательно ходить всегда с парадного: есть черный ход через кухню, а там рукой подать до комнаты, отведенной в полное распоряжение старика.
— Вот в этом аспекте, дед, и разворачивайся! — посоветовал Евгений и слегка подтолкнул деда к крыльцу. — Привыкай к новой красивой жизни! Что-что, а старикам везде у нас почет!
Дед покорно послушался: его с грохотом вернули с небес на землю, и не без горечи Мефодий подумал, что-де зря заносился дорогой в мягком, роскошном вагоне, чувствуя себя папашей адмирала…
ЧТО ЗА УСТИМЕНКО?
Грузовик так и не пришел за ней. Конечно, проклятый Яковец повез «левый товар» — он даже не стеснялся об этом рассказывать: о своих доходах, о том, как он «толкает халтуры», — ну, погоди же, конопатый негодяй с челочкой! Ничего, она ему устроит веселый разговор, будет знать, как обманывать Варвару Родионовну Степанову. Ведь клялся же и божился, что не позже шести будет «как штык» возле Дома колхозника.
Впрочем, от всех этих угроз Яковцу ей-то было не легче. Она устала, промокла, ей хотелось лечь, хотелось отогреться за весь этот такой длинный день. И может быть, даже поплакать. Раза три за эти годы на нее вот эдак накатывало: все казалось ужасным, безысходным, жалким — и прошлое, и будущее, и нынешний день. Все представлялось не имеющим никакого смысла. И сегодня тоже так накатило.
— Дело пахнет керосином! — сказала она себе угрожающим тоном.
Но губы у нее дрожали. Если уж Яковец ее предал — значит, она зашла в тупик, значит, всем ясно, как она ослабела и сдала за эти дни ожидания. И зачем? Чтобы повидать его из такси и поплакать, как над свежей могилой? Пропади он пропадом, этот Устименко, что это за горькое горе привязалось к ней на всю жизнь, ведь даже в книгах не прочесть про такое несчастье! Везде говорится, что время — лучший лекарь, а ей чем дальше, тем хуже. И уж совсем худо нынче. Вот ждет, прогуливается с независимым видом, словно бы дышит воздухом…
Было восемь, когда она потребовала «геологическую» комнату на втором этаже. Она всегда оплачивалась их экспедицией, занимали ее геологи или нет. Тут можно было поспать, отогреться, сюда стаскивали имущество, привозили почту в эту маленькую комнатушку на две койки, за поворотом розового коридора, вторая дверь направо.
ПРИШЛИ ГОСТИ
Гостей Евгений Родионович созвал порядочно, однако был твердо уверен, что придут все, потому что о героическом старике Степанове в Унчанске были хорошо осведомлены от мала до велика. Он был единственный отсюда прославленный и действительно знаменитый военный моряк, тираж книжечки, изданной про него, в городе и области разлетелся мгновенно, и даже таинственное и, как многие шептались, подозрительное исчезновение в войну его красивой, с чуть косящими черными глазами, будто бы партизанки, Аглаи Петровны не отразилось ни на встрече ушедшего на покой адмирала, ни на отношении к его имени даже таких жестковатых и нахлебавшихся лиха людей, как первый секретарь обкома Зиновий Семенович Золотухин, который, кстати, по этому случаю посетил своего заведующего областным и городским здравоохранением Евгения Родионовича на дому в первый раз.
— Ну как, товарищ адмирал?! — вглядываясь в зоркие и еще очень светлые глаза моряка, глаза впередсмотрящего, и крепко пожимая его сильную руку своей, не менее сильной, осведомился Золотухин. — Как приветил вас Унчанск? Не обижаетесь? Как хата? Подходящая? Уж вы не сетуйте на нашу бедность, мы тут сироты, область, сами знаете, не из особо значимых, мы и не производим ничего такого, чтобы хвастать. Раны залечиваем, иждивенцы пока что…
Крупное, рубленое, немножко грубоватое, неотделанное и незаглаженное лицо Золотухина чем-то сразу понравилось Степанову, может быть искренностью взора, темного и глубокого, может быть крутыми и недавнего происхождения морщинами, сильно прочертившими сухие щеки и высокий лоб, а может быть и сединами, обильно, вдруг и неровно проступившими в низко подстриженных вьющихся густых волосах. Такие седины адмирал уважал и видывал их немало за военные годы: уходила подводная лодка в рейдерство с молодым командиром, а возвращалась, и товарищи вдруг замечали, что командир вовсе сед, сед по-особому, сед внезапно. Кое-кто посмеивался, говоря, что такое поседение выдумано стихоплетами или бывает от дурного действия пищеварительного тракта, но Степанов знал истину и уважал людей, сдюживших с врагом в бою, который им так обошелся. Видно, жизнь недешево далась Золотухину, да, впрочем, вскоре и выяснилось ужасное золотухинское горе. Выяснилось оно уже после прихода Устименки, при виде которого адмирал быстро, привычным движением заложил под язык крупинку нитроглицерина.
За эти годы, прошедшие с памятных бесед на корабле в присутствии Амираджиби, милейшего Елисбара Шабановича, Володя изменился круто, как меняются люди за войну в том случае, если течение военных лет отражается не только на их возрасте, на физической жизни, но и на нравственной, если война понуждает их к полной отдаче духовной сути и остается не только воспоминанием, подернутым лирической дымкой, и даже вовсе не воспоминанием, а многотрудной эпохой, перешагнув которую человек становится до последних дней своих закаленным, твердым, спокойным и даже умудренным, потому что видел он, как говорится на Востоке, «глаза орла».
Таких, проживших несколько жизней за войну, не раз встречал адмирал и, зная военную судьбу племянника, ужасно обрадовался, увидев Устименку, который сейчас шел к нему со своей стыдливо-робкой и счастливой полуулыбкой, тяжело и неловко хромая.
ЛЮБА ГАБАЙ
В эту же пору вечером, но не осенним, а, как тут говорилось — «бархатного сезона», Люба Габай, сводная сестра Веры Николаевны Вересовой, шла по белому курортному городку, под тихо шелестящими пальмами, к товарищу Романюку, к которому она дважды писала и который наконец вызвал ее сегодня из больницы на двадцать один час телефонограммой.
Вечер был душно-влажный, от длинной поездки в кузове тряского, отработавшего свое за войну грузовика, Люба устала, ей хотелось вымыться и полежать, но она ничего этого себе не могла позволить, так как уже опаздывала, а беседа предстояла решающая, жизненно важная, окончательная.
«Я тебе покажу — по бытовой линии, — передразнивая в уме товарища Романюка и накаляя себя для предстоящего разговора, думала Люба. — Я тебе все нынче объясню, ты у меня пошутишь над моими бедами!»
Ей вдруг вспомнилось, как в последнюю встречу товарищ Романюк, умевший удивить собеседника неожиданной цитатой, сказал ей на ее сетования: «Что за глазищи — мрак и пламень, а сердце мое не камень!» И вспомнилось, как она не нашлась, что ответить. Ничего, сегодня на все ответит!
Несмотря на то что война кончилась так недавно, по выщербленным бомбами и снарядными осколками тротуарам толкалось уже много курортников в светлых брюках и курортниц в ярких платьях, духовой оркестр играл в курзале над морем медленный и значительный вальс, и было странно думать, что здесь лечились фашистские офицеры и чиновники, а на пляжах загорали немецкие девки — «шоколадницы», со скал же, нависших над городом, посвистывали пули партизанских автоматов.
Глава вторая
ПОЯВИЛСЯ ШТУБ
Часовая стрелка приближалась к одиннадцати, и начальник Управления МГБ Унчанской области Август Янович Штуб уже собирался домой и даже реглан натянул и люстрочку загасил, как вдруг на столе замигала лампочка, извещавшая, что его требуют к телефону.
— Штуб слушает, — сказал полковник.
— Здравствуйте, Август Янович, — услышал он твердый и независимый женский голос. — Мы когда-то с вами вместе работали в «Унчанском рабочем» — я Валя Ладыжникова, не помните такую?
— Помню, — сразу повеселев, ответил Штуб. — Только ты была не Валя Ладыжникова, а Валя Золотая, верно?
— А теперь я седая, больше не рыжая, — сказала Ладыжникова. — Но это все пустяки. Ты не можешь меня принять по весьма срочному делу?
«ВОТ ЧТО НАДЕЛАЛИ ПЕСНИ ТВОИ!»
Проклятый Яковец все-таки заявился в Дом колхозника почти в полночь, когда Варвара, замученная всем этим днем, только что улеглась в девятнадцатой комнате. И нельзя было не ехать, потому что тогда Яковец, по его собственному выражению, «пострадал бы окончательно и непоправимо», в чем и сама Варвара, кстати, нисколько не сомневалась.
— Вы элементарный негодяй! — сказала она ему, спускаясь по широкой лестнице. — Таких, как вы, надо поголовно уничтожать.
— Так разве я возражаю? — униженно согласился конопатый подонок. — Разве ж я себя жалею? Я семейство свое жалею, детишек…
Он знал, чем пронять Варвару: она вечно тискала его действительно прелестных ребят-двойняшек.
— И почему в войну убивали хороших людей, а такие, как вы, пожалуйста — живой, здоровый, — сказала Варвара. — Даже и не поранило вас как следует.
«ЕСТЬ УПОЕНИЕ В БОЮ…»
Штуб поднимался на третий этаж в свою квартиру очень медленно. По дороге он предложил версию насчет того, что «оппель» просто-напросто «занесло». Вполне могло занести, тем более что резина старая, лысая, сколько они на этом одре намотали километров?
— Верно, Терещенко? — осведомился Штуб.
Шофер возмутился. Его профессиональная честь была ущемлена.
— Видали? — отнесся он к докторам — к Устименке и Степанову. — Слышали?
И, преградив своим туловищем дорогу маленькому Штубу, заговорил на басах: