Избранная переписка Германа Гессе с 1932 по 1961 год.
Карлу Марии Цвислеру
Дорогой господин Цвислер!
Жизнь коротка, а моя скоро кончится, так что не следовало бы тратить время, мысли, зрение на такие бесплодные споры, как Ваш о Кестнере. Тем не менее скажу еще кое-что по этому поводу, потому что тут у меня есть принципиальные соображения.
1. Если Кестнер Вам не нравится, то и не надо Вам его читать. Но Вы должны знать, хорошенько знать, что Ваша неприязнь, Ваше критическое, даже раздраженно-враждебное отношение к нему отнюдь не усиливает Ваше суждение, а
затуманивает
его.
2. И даже если Вы действительно правы, а Кестнер – гнуснейший искатель успеха и плут, что Вы выиграли бы? Выигрывает всегда тот, кто умеет любить, терпеть и прощать, а не тот, кто знает лучше и осуждает.
3. Чувствительность людей к тому, что Вы называете порнографией, различна, и Ваша вовсе не норма и не эталон, она так же субъективна, как всякая другая.
Сыну Хайнеру
Дорогой Хайнер!
[…] То, что ты говоришь о коммунистах, которые в повседневной жизни показывают себя хорошими, готовыми помочь, храбрыми и самоотверженными людьми, это совершенно верно. У меня немало друзей-коммунистов, и такие среди них есть. Но это не имеет ровно никакого отношения к их партии и к их вероисповеданию. В любой партии и во власти любой догмы на свете может быть либо хороший, либо дурной человек, так всегда было, это же, собственно, банальная истина.
Приверженность к коммунизму, однако, ставит перед тем, кто требует от себя идейного отчета, вопрос: «Хочу ли я революции, одобряю ли ее? Могу ли я сказать «да», когда убивают людей для того, чтобы другим людям потом, может быть, было лучше?» Вот в чем идейная проблема. И для меня, сознательно и до отчаяния идейно выстрадавшего мировую войну, вопрос этот раз навсегда решен: я не признаю за собой права на революцию и на убийство. Это не мешает мне считать невиновной народную массу, если она где-либо убивает и взрывается в горе и ярости. Но сам я, если бы я в этом участвовал, не был бы невиновен, ибо тогда я отрекся бы от одного из тех нескольких священных принципов, которые у меня есть. Ты написал мне в своем письме одно слово, особенно меня трогающее. Ты называешь свое состояние недовольства, равнодушия, уныния и т. п. «болезнью». В этом, несомненно, есть какая-то правда, и это не становится безобиднее оттого, что множество людей твоего поколения больны той же болезнью.
Когда-то, после твоего выпускного экзамена, когда ты приехал в Цюрих, я тоже думал, что многое в твоей неприязни ко мне и к жизни основано на болезни, а именно на каком-то расстройстве с той поры, когда тебя из-за душевной болезни твоей матери и отчаянного положения всей нашей семьи грубо выхватили из детства, швырнули в люди и т. д. Я думал тогда и о том, чтобы послать тебя поэтому к д-ру Лангу и попробовать лечение психоанализом, и поныне полагаю, что это было бы не бесполезно и многое бы исправило. Я тогда тебе это и предложил, но ты не проявил интереса. А принуждать тебя к чему-либо важному против твоей воли – от этого я тогда уже давно отказался.
Но такие «болезни», то есть душевные шрамы, оставшиеся от юных лет, есть почти