Письма по кругу (Художественная публицистика)

Гессе Герман

В однотомник Г. Гессе (1877-1962), известного советскому читателю по романам «Степной волк» (1927), «Игра в бисер» (1942) и др., вошли не переводившиеся ранее на русский язык статьи, эссе, письма, очерки, характеризующие движение общественно-политической мысли писателя, его художественно-эстетические и гражданские взгляды.

Герман Гессе

Письма по кругу (Художественная публицистика)

СОДЕРЖАНИЕ

«Я верю в законы человеческого рода...»

В. Д. Седельник

Детство волшебника.

Перевод С. С. Аверинцева

Краткое жизнеописание.

Перевод С. С. Аверинцева

Новалис.

Перевод С. С. Аверинцева

Друзья, не надо этих звуков!

Перевод В. Д. Седельника

«Я верю в законы человеческого рода...»

Герман Гессе принадлежит к художникам необычайной судьбы, к писателям, которых безоговорочно принимали и столь же безоговорочно отвергали, о которых высказывали (и до сих пор высказывают) разноречивые, порой диаметрально противоположные суждения. Критическое и читательское восприятие Гессе на Западе отмечено резкими перепадами: спокойная доброжелательность вдруг отступала перед лавиной хулы и поношений, периоды уничтожающих приговоров неожиданно сменялись стремительным ростом интереса к «монтаньольскому отшельнику», а то и непомерным захваливанием его в угоду моде и книгоиздательской конъюнктуре, как это случилось, например, на рубеже 60-70-х годов, когда на короткое время он стал кумиром «бунтующей молодежи» и самым читаемым европейским писателем в США и Японии.

Причуды восприятия писателя во многом объясняются необычайным богатством и глубокими противоречиями его творческого облика. Герман Гессе (1877-1962) - одна из самых сложных фигур западноевропейской культуры XX века. В его книгах воплотились искания и брожения духа нескольких поколений немецкой - и не только немецкой - интеллигенции. Насущные проблемы современного мира он разрабатывал по-своему, перенося их из непосредственной действительности в сферу души и духа. Каждая его книга - это «биография души», роман внутренней жизни личности, жизни ума, исполненного напряженных раздумий о смысле и диалектике бытия. Зрелый Гессе, определив однажды свои духовные и нравственные ориентиры, практически не менялся или менялся очень мало, сохраняя «своенравие» обретшей себя личности, мир же, который его окружал, в котором он жил, менялся беспрерывно, то сужаясь (в пору приливов национализма), то расширяясь и впуская в себя веяния других культур, и требовал перемен от писателя, ревниво реагируя на его поведение.

Спорили и спорят о Гессе и в нашей стране - как правило, спокойно, без эксцессов слепого поклонения или незаслуженного поношения, сохраняя критическую дистанцию и безусловное уважение к большому художнику-гуманисту. Споры эти чаще всего вызывались появлением книг Гессе на русском языке, они пробуждали читательский и издательский интерес к почти забытому у нас в 30-50-е годы писателю. Сегодня советскому читателю известны почти все более или менее значительные произведения Гессе - от романов «Сиддхартха» и «Степной волк» до философской утопии «Игра в бисер», от стихотворений, сказок и некоторых новелл до «Паломничества в страну Востока» и других повестей. Причем известны не только в переводах на русский язык, но и на языки других народов СССР - латышский, эстонский, украинский, грузинский и т. д. В работах советских литературоведов и критиков глубокое и всестороннее истолкование получили многие стороны творчества Гессе.

Многие, но не все. Куда меньше художественных произведений мы знаем политическую публицистику и эссеистику Гессе, его богатейшее критическое и эпистолярное наследие. Без них облик писателя предстает в слегка искаженном свете. Как-то так получалось, что созданная противниками и недоброжелателями Гессе легенда, согласно которой он - одинокий анахорет, отвернувшийся от действительности, преодолевший ее в сфере «чистого духа», невозмутимый мудрец, познавший конечный смысл бытия и достигший внутренней гармонии в отстраненном созерцании мира, не встретила подобающего отпора - отчасти, видимо, и потому, что сам писатель давал основания для таких суждений, когда в пылу полемики называл себя «до фанатизма аполитичным» индивидуалистом. Между тем публицистика и особенно письма Гессе утверждают обратное: он был в высшей степени политическим писателем, более дальновидным и проницательным, чем многие профессиональные политики. Решительно отметая империалистическую и националистическую политику, политику генералов, банкиров и торговцев оружием, он настойчиво и целеустремленно проводил политику иного рода, «политику совести», делал ставку на нравственный стержень личности, на целостного человека. Гессе сосредоточивал внимание на индивидуальности не потому, что отвергал общественное и социальное, а в пику упрощенным представлениям о диалектике личного и общественного. Социальное, общественное было для него чем-то само собой разумеющимся, чему заранее отводилась роль контрапункта.

Гессе был одержим идеей найти себя на «пути внутрь», он был убежден, что каждый человек должен опуститься в самые сокровенные свои глубины, прежде чем он по-настоящему станет индивидуальностью, личностью. Но «поиски себя» никогда не ограничивались у него только внутренними проблемами. «Придти к себе» означало найти себя в мире, научиться великому искусству быть человеком и жить среди людей, не поступаясь собственной сутью. Об этом поистине великом и мучительно трудном искусстве идет речь не только в таких статьях, как «Своенравие» или «Прибежище», но и во всех остальных материалах сборника, особенно в письмах.

Детство волшебника

Не только одни родители вместе с учителями воспитывали меня, в этом участвовали также иные, более высокие, более сокровенные, более таинственные силы, в числе которых был, между прочим, бог Пан, стоявший за стеклом в шкафу моего дедушки, приняв обличие маленького танцующего индийского божка. К этому божеству присоединились другие, и они приняли на себя попечение о моих детских годах; еще задолго до того, как я выучился читать и писать, они до такой степени переполнили мое существо первозданными образами и мыслями страны Востока, что позднее я переживал каждую встречу с индийскими и китайскими мудрецами, как свидание со знакомцами, возврат в родной дом. И все же я - европеец, да еще рожденный под деятельным знаком Стрельца

[1]

, я всю жизнь исправно практиковал западные добродетели - нетерпеливость, вожделение, неуемное любопытство.

По счастью, как это бывает с большинством детей, я выучился самым ценным, необходимым для жизни знаниям еще до начала школьных лет, беря уроки у яблоневых деревьев, у дождя и солнца, реки и лесов, у пчел и жуков, у бога Пана, у танцующего божка в сокровищнице моего дедушки. Я кое-что смыслил в том, как устроен мир, я без робости водил дружбу с животными и со звездами, не был дураком ни в плодовом саду, ни на рыбалке, и к тому же умел распевать немалое количество песен. Кроме того, я умел ворожить - чему позднее, к несчастью, разучился и должен был осваивать это искусство заново уже в немолодые годы, - да и вообще владел всей сказочной мудростью детства.

Позднее, как сказано, к этому присовокупились школьные предметы, которые давались мне легко и были скорее забавой. Школа очень умно занималась не теми серьезными навыками, которые необходимы для жизни, но преимущественно симпатичными играми ума, доставлявшими мне немало удовольствия, и знаниями, немногие из которых верно остались со мною на всю жизнь: так, я и сегодня помню множество красивых и остроумных латинских словечек, стихов и афоризмов, а также численность населения многих городов во всех частях света - разумеется, не на сегодняшний день, а по данным восьмидесятых годов прошлого столетия.

До тринадцати лет я ни разу не задумался всерьез над вопросом, что, собственно, из меня выйдет и какой профессии я желал бы учиться. Как любой мальчишка, я любил и находил завидными многие профессии: хорошо быть охотником, извозчиком, плотогоном, канатоходцем, арктическим путешественником. Но милее всего другого представлялось мне занятие волшебника. Глубочайшее, сокровеннейшее устремление моих инстинктов побуждало меня не довольствоваться тем, что называют «действительностью» и что временами казалось мне глупой выдумкой взрослых; я рано привык то с испугом, то с насмешкой отклонять эту действительность, и во мне горело желание околдовать ее, преобразить, вывести за ее собственные пределы. В детские годы это стремление к магии направлялось на внешние, детские цели: мне хотелось заставить яблони плодоносить зимою, наполнить мой кошелек золотом и серебром, я грезил о том, чтобы обессилить моих врагов колдовским заклятием, после устыдить их своим великодушием и получить общее признание, как победитель и владыка; я мечтал находить клады, воскрешать мертвых, делать себя невидимым. Это последнее, то есть искусство быть невидимкой, было для меня особенно важно и особенно желанно. И к нему, как ко всем волшебным силам, изначальный порыв вел меня на протяжении всей моей жизни, через метаморфозы, которые я сам не всегда мог сразу опознать. Став взрослым человеком и занявшись профессией литератора, я неоднократно повторял попытку спрятаться за моими произведениями, нырнуть, утаиться за многозначительным измышленным именем; попытки эти, как ни странно, то и дело навлекали на меня раздражение моих коллег и давали повод для всякого рода кривотолков. Когда я оглядываюсь на прожитую жизнь, я вижу, что вся она прошла под знаком этой тоски по волшебству; то, как менялись для меня со временем волшебные цели, как я постепенно уходил от внешнего мира и входил в себя самого, как мне расхотелось преображать предметы и захотелось преобразить себя, как я научился заменять глупую невидимость обладателя шапки-невидимки незримостью мудреца, познающего все и остающегося непознанным, - все это и составляет, по правде говоря, суть моей биографии.

Краткое жизнеописание

Я родился под конец Нового времени, незадолго до первых примет возвращения средневековья, под знаком Стрельца, в благотворных лучах Юпитера. Рождение мое совершилось ранним вечером в теплый июльский день, и температура этого часа есть та самая, которую я любил и бессознательно искал всю мою жизнь и отсутствие которой воспринимал, как лишение. Никогда не мог я жить в холодных странах, и все добровольно предпринятые странствия моей жизни направлялись на юг. Я был ребенком благочестивых родителей, которых любил нежно и любил бы еще нежнее, если бы меня уже весьма рано не позаботились ознакомить с четвертой заповедью

[1]

. Горе в том, что заповеди, сколь бы правильны, сколь бы благостны по своему смыслу они ни были, неизменно оказывали на меня худое действие; будучи по натуре агнцем и уступчивым, словно мыльный пузырь, я перед лицом заповедей любого рода всегда выказывал себя строптивым, особенно в юности. Стоило мне услышать «ты должен», как во мне все переворачивалось и я снова становился неисправим. Нетрудно представить себе, что свойство это нанесло немалый урон моему преуспеянию в школе. Правда, учителя наши сообщали нам на уроках по забавному предмету, именовавшемуся всемирной историей, что мир всегда был ведом, правим и обновляем такими людьми, которые сами творили себе собственный закон и восставали против готовых законов, и мы слышали, будто люди эти достойны почтения; но ведь это было такой же ложью, как и все остальное преподавание, ибо, стоило одному из нас по добрым или дурным побудительным причинам в один прекрасный день набраться храбрости и восстать против какой-либо заповеди или хотя бы против глупой привычки или моды - и его отнюдь не почитали, не ставили нам в пример, но наказывали, поднимали на смех и обрушивали на него трусливую мощь преподавательского насилия.

По счастью, еще до начала школьных годов мне удалось выучиться самому важному и незаменимому для жизни: мои пять чувств были бодрственны, остры и тонки, я мог на них положиться и ждать себе от них много радости, и, если позднее я безнадежно поддался приманкам метафизики и временами даже налагал на свои чувства пост и держал их в черном теле, все же атмосфера развитой чувственной впечатлительности, особенно по части зрения и слуха, никогда не покидала меня и явственно играет свою роль и в мире моего мышления, каким бы абстрактным этот мир подчас ни казался.

Итак, некоторой оснасткой для жизни я обзавелся, согласно выше сказанному, еще задолго до школьных годов. Я не был неучем в нашем родном городе, смыслил кое-что в птичниках и лесах, в виноградниках и мастерских ремесленников, я распознавал деревья, птиц и бабочек, умел распевать песни и свистать сквозь зубы, знал и другие вещи, не вовсе бесполезные для жизни. К этому добавились школьные предметы, которые давались мне легко и славно меня развлекали, я получал особенно удовольствие от латыни и начал сочинять латинские стихи почти так же рано, как немецкие. Что до искусства лжи и дипломатии, то ему я обязан второму школьному году, когда господин учитель и помощник учителя обогатили меня соответствующими навыками, между тем как до того я, по моей ребяческой открытости и доверительности, навлекал на себя одну неприятность за другой. Оба вышеназванных наставника сумели исчерпывающе разъяснить мне, что честность и правдолюбие суть свойства, отнюдь не желательные в школьнике. Они приписали мне один случившийся в классе пустячный проступок, в котором я был решительно неповинен; поскольку же им не удалось побудить меня сознаться в несодеянном, из сущей безделицы проистекло форменное судебное расследование, и оба совместными усилиями после долгого мучительства извлекли из меня если не желаемое признание, то последние остатки веры в порядочность учительской касты. Позднее мне встречались, благодарение богу, и настоящие учителя, достойные самого глубокого почтения, но непоправимое уже свершилось, и мое отношение не только к школьным педагогам, но и ко всякому авторитету было извращено и отравлено. В общем же, я был на протяжении первых семи или восьми школьных годов хорошим учеником, по крайней мере место мое было всегда среди первых в классе. Лишь при начале тех испытаний, которых не минует ни один человек, обреченный стать личностью, я вступил в конфликт со школой, становившийся все тяжелее и тяжелее. Понять смысл этих испытаний мне удалось лишь два десятилетия спустя, тогда же они были голой данностью и отовсюду обступали меня против моей воли, как тяжкое несчастье.

Дело обстояло так: с тринадцати лет мне было ясно одно - я стану либо поэтом, либо вообще никем. Но к этой определенности постепенно прибавилось другое открытие, и оно было мучительно. Можно было стать учителем, пастором, врачом, ремесленником, торговцем, почтовым служащим, даже музыкантом, даже архитектором или живописцем - ко всем на свете профессиям вела какая-то дорога, проходившая через подготовку, через школу, через обучение начинающих. Только для поэта не существовало ничего подобного! Что разрешалось и даже считалось за честь, так это быть поэтом, то есть получить в качестве поэта успех и признание - по большей части, увы, лишь после смерти. Но вот стать поэтом было немыслимо, а желать им стать было смешно и постыдно, как я очень скоро имел случай убедиться. В один миг вывел я тот урок, который только и можно было вывести из ситуации: поэт есть нечто, чем дозволено быть, но не дозволено становиться. И еще: наклонность к поэзии и личный к ней талант делают тебя в глазах учителей подозрительным и навлекают то неудовольствие, то насмешки, а то и смертельное оскорбление. С поэтом дело обстояло в точности так, как с героем и со всеми могучими или прекрасными, великодушными или небудничными людьми и порывами: в прошедшем они были чудны, любой учебник в изобилии воздавал им хвалу, но в настоящем, в действительной жизни их ненавидели, и позволительно было заподозрить, что учителя затем и были поставлены, чтобы не дать вырасти ни одному яркому, свободному человеку, не дать состояться ни одному великому, разительному деянию.

И вот я увидел между мною самим и моей далекой целью одни пропасти, все стало сомнительным, все потеряло цену, оставалось только одно: что я намерен стать поэтом, легко это или трудно, смешно или почетно. Внешние результаты этого решения - или этого несчастья - были следующими.

Новалис

Этот поразительно богатый, гибкий, дерзновенный ум, этот подлинный провидец и сердцевед, на целое столетие опередив свое время, как в пророческом сне творил идеал немецкой культуры духа, а идеал синтеза научной мысли с душевным переживанием он разработал и развил с такой мощью, с какой это удалось разве одному только Гете. В нем к нам обращается голос той овеянной легендами Германии самоуглубленной духовности, которую сегодня многие отрицают, ибо уже не она господствует на поверхности немецкой жизни. Этот человек, почти до конца преобразовавший себя в дух, в своем творчестве, в своей чудной власти над словом, являет единственную в своем роде чувственную красоту и полноту, некое созвучие духовного и телесного, которое только и можно отыскать у нашего странного любимца смерти, С благодарностью и восторгом следуем мы за окрыленным ходом его писаний и растроганно думаем о его человеческом облике, о котором его первый биограф написал прекрасные слова: «Как он сам сказал, ему свойственно было жить не в сфере чувственности, но в области чувств ибо внешнее его чувство руководилось внутренним. Так создал он для себя в зримом мире - иной, незримый мир. Это была страна, куда звало его томление, и туда он возвратился, рано достигнув цели своего бытия!»

1919

Бывают особенные дети - тихие, с большими, одухотворенными глазами, взгляд которых нелегко выдержать. Им пророчат недолгий век, на них смотрят, как на благородных чужаков, со смесью почтения и жалости.

Таким ребенком был Новалис. Толпа знает его лишь по имени и по двум или трем песням, включаемым в сборники. В образованных кругах он также мало известен, о чем говорит уже то обстоятельство, что лежащее перед нами новое издание его сочинений - первое за полвека.