«По следам сна» — нечто, даже в сложном, многообразном творчестве Германа Гессе, стоящее несколько особняком. Философская ли это проза — или просто философия, облеченная в художественную форму? Собрание ли странноватых притч — или автобиография, немыслимо причудливо выстроенная?
Решайте это сами — как, впрочем, и то, к каким литературным «видам и подвидам» отнести реально произведения, условно называемые «поздней прозой Германа Гессе»…
Украденный чемодан
Снова я побывал поздней осенью на целебных баденских водах и прошел курс лечения самым добросовестным образом. По утрам я принимал ванну, уже не такую горячую и не так долго, как некогда, а умеренной температуры и длительности, как то подобает старикам; выпивал назначенный стакан минеральной воды и, кроме ночей, проводил в постели по многу часов и днем. На своей старой, уже весьма потрепанной холщовой папке я лежа писал письма, а порой, по большей части глубокой ночью, стихи, и как-то раз, подняв глаза от листка со стихами и возведя взглядом свою комнату при ночном освещении, и вспомнил, что когда-то, такой же осенней ночью шесть лет назад, в этой же комнате и на этой же кровати я написал стихотворение «Ночные мысли», а еще на много лет раньше стихотворение «Раздумье» и, возможно, еще какие-то, ибо уже много раз жил в этой комнате. И вот и снова лежал на этой кровати, смотрел на эти обои, и на моей тумбочке стояла эта маленькая лампочка, как уже бывало не раз, и все опять походило на времена «Раздумья» и на времена «Ночных мыслей», или по крайней мере казалось похожим, но стоило лишь призадуматься, как все предстало, наоборот, иным, совсем иным, и лежал в постели и писал уже не тот человек, а совсем другой, да и нынешние стихи звучали иначе, чем тогдашние, их звучание было теперь старше, осторожнее, боязливее, в нем было что-то старческое. Да и за едой тоже, в красивой столовой со старомодными альпийскими пейзажами, описанной мной двадцать лет назад в «Курортнике», я опять-таки совсем другим человеком смотрел на своих товарищей по лечению, многих из которых встретил здесь уже в третий или четвертый раз. Они постарели и немного как бы осели, как и я сам, кое-кто, видимо, лишился зубов; мы вежливо кланялись друг другу и скромно отводили глаза, если кто-нибудь из стариков, вставая и уходя, обнаруживал особую дряхлость. Словом, и здесь в столовой, как внизу в бальнеологическом отделении, как наверху в постели, все было с виду таким же, как прежде, и, однако же, совершенно другим, всех и вся обглодали, обгрызли годы, а годы войны — вдвойне.
И вот, значит, все опять пролетело, для меня — курс лечения, для моей жены — долгожданные каникулы, кончилось подремывание в теплой ванне и в уютной постели, кончилось на некоторое время писание стихов, начинались будни, а они сулили нам на сей раз гораздо больше забот, чем радостей. Да еще дело шло к Рождеству, надо было приготовить и упаковать подарки, написать письма, а все это я исполнял сейчас не с радостью, а лишь поневоле и с трудом. Возвращение домой означало на сей раз возвращение к тяготам и заботам, и очень хотелось еще немного его оттянуть.
В день отъезда жена пришла укладывать мой большой чемодан. Уложить надо было, кроме пишущей машинки, одежды и белья, довольно много прибавившихся вещей, толстые связки писем, немало книг. Но это удалось, мой славный старый кофр вместил все; на сей раз обошлось без противной дополнительной возни со свертками и картонками. Чемодан заперли, прикрепили к нему ярлык с адресом и передали служителю, чтобы отправить багажом скорым поездом. А на следующий день мы уехали домой.
До Лугано все шло довольно хорошо, но затем все внутренние помехи и трудности, связанные для нас с возвращением восвояси, превращались, казалось, и во внешние. Выпал снег, и на вокзале нас ждал не «наш» шофер, хорошо знавший дорогу и местность, а неведомый, который знал, правда, нашу деревню, но не наш дом и не дорогу к нему. И точно: между деревней и домом машина увязла в снегу и застряла намертво. Поскольку шофер, беспокоясь о своей машине, на все остальное махнул рукой, нам пришлось переносить свою кладь, предмет за предметом, сквозь неласковую снежную ночь, и время было уже очень позднее, когда он наконец появился и предъявил счет: раздобыв в деревне мужчин и упряжку волов, он с их помощью вернул-таки свою машину на тракт. Расстались мы с ним без злобы, но настроение испортилось. Какая-то недобрая звезда стояла, казалось, над этим возвращением.
Прежде чем снова устраиваться дома, надо было дождаться прибытия большого чемодана из Бадена. Когда живешь в сельской местности на отшибе, по пустяковому поводу возникают подчас удивительные сложности, и часто таким поводом оказывается перевозка багажа или других грузов между станцией и домом. У нас тут случались уже самые невероятные вещи. Вот и на этот раз единственный возчик, живущий поблизости, не смог поехать тотчас же; надо было набраться терпения на день-другой, и мы его набрались. Но когда возчик приехал на станцию, служащие не смогли найти этот долгожданный, отправленный большой скоростью груз. Один из них уверял, что не далее как два часа назад видел мой чемодан собственными глазами. Тем временем, однако, чемодан стал невидимкой. Вместо чемодана возчик доставил нам печальную весть об его исчезновении. Начались телефонные звонки, начались хлопоты и борьба за нашу незаменимую собственность. Сначала железнодорожные служащие на другом конце провода только смеялись, уговаривая нас не беспокоиться: найдется, мол, наш чемодан, наверно, его по ошибке захватил с собой какой-нибудь экспедитор. Только вот сегодня суббота, и до утра понедельника придется уж потерпеть.
Персиковое дерево
Сегодня ночью фён беспощадно гулял по терпеливой земле, по пустым полям и садам, продувал сухие лозы и голый лес, дергал каждую ветку, каждый сучок, ревел и шипел перед каждым препятствием, наполнял фикус костяным треском, высоко вздымал вихрями облака увядших листьев. Утром они лежали большими, опрятно наметанными, ровными горками за каждым углом и каждым выступом стен, где можно было укрыться от ветра.
И выйдя в сад, я увидел, что случилась беда. Самое большое из моих персиковых деревьев лежало на земле, оно сломалось в самом низу ствола и упало с крутого склона виноградника. Они ведь не очень долго живут, эти деревья, они не принадлежат к исполинам и героям, они нежны, уязвимы, крайне чувствительны ко всякому повреждению, в их смолистом соке есть что-то от старой, донельзя культивированной аристократической крови. Упавшее дерево не было ни особенно благородным, ни таким уж прекрасным, но все же это было самое большое из моих персиковых деревьев, старый знакомый и друг, более давний жилец этого участка земли, чем я. Каждый год вскоре после середины марта оно распускалось, выделяясь на синеве ясного неба своей пенистой, расцветшей розовым кроной сильно и резко, а на сером небе ненастья — до бесконечности нежно, оно качалось под порывами ветра свежих апрельских дней, вспыхивая золотым огнем бабочек-лимонниц, сопротивлялось злобному натиску фёна, задумчиво затихало в мокрой серости дождей, слегка склонившись и глядя себе под ноги, туда, где с каждым дождливым днем трава на откосе виноградника делалась все зеленей и жирней. Бывало, я приносил его цветущую веточку домой, в свою комнату, бывало, помогал ему, когда тяжелели плоды, подпоркой, а в прежние годы, бывало, пытался — что довольно нагло с моей стороны — написать его красками в пору цветения. Оно стояло здесь во все времена года, заняв определенное место в моем малом мире и став неотделимым от него, видело вместе со мной жару и снег, бури и тишь, вносило свои ноты в песню, свои оттенки в картину, оно постепенно поднялось намного выше кольев для лоз и пережило не одно поколение ящериц, змей, мотыльков и птиц. Оно ничем не выделялось, не пользовалось каким-то особым вниманием, но без него нельзя было обойтись. В пору созревания плодов я каждое утро сворачивал к нему со ступенек тропинки, поднимал с влажной травы упавшие за ночь персики, приносил их в кармане, корзинке или даже в шляпе наверх, домой, и клал на солнце на парапет террасы.
А теперь на месте, принадлежавшем этому старому знакомцу и другу, возникла дыра, в малом мире зияла щель, через которую в него заглядывали пустота, мрак, смерть, ужас. Печально лежал сломанный ствол, древесина была трухлявой и ноздреватой, ветки при падении переломились, недели через две они, возможно, снова несли бы свою розовую весеннюю крону в голубые или серые небеса. Никогда больше не сорву я с него ветку или плод, никогда больше не буду пытаться зарисовать прихотливую и довольно фантастическую структуру его разветвлений; никогда больше в жаркий летний полдень не сверну со ступенчатой тропки, чтобы минутку передохнуть в его негустой тени. Я позвал Лоренцо, садовника, и велел ему отнести упавшее дерево в сарай. Там в ближайший дождливый день, когда никакой другой работы не будет, его распилят на дрова. Мрачно глядел я вслед садовнику. Ах, и на деревья тоже нельзя положиться, и они тоже могут уйти от тебя, умереть, оставить тебя одного и исчезнуть в великом мраке!
Я смотрел вслед Лоренцо, которому тяжело было тащить ствол. Прощай, мое милое персиковое дерево! По крайней мере и за это я называю тебя счастливым, ты умерло пристойной, естественной и правильной смертью, ты упиралось и держалось до последней возможности, пока великий враг не вывихнул тебе суставы. Тебе пришлось уступить, тебя повергли и отделили от твоего корня. Но ты не расщеплено авиационными бомбами, не сожжено дьявольскими кислотами, не оторвано, как миллионы, от родной земли, не пересажено с кровоточащими корнями наспех, не упаковано вскоре снова, не стало снова безродным, тебе не пришлось видеть вокруг себя гибель и разрушение, войну и надругательство, не довелось умереть в бедствии. Твоя судьба была такой, какая назначена и подобает таким, как ты. За это я называю тебя счастливым; ты состарилось лучше и красивее, ты умерло достойнее, чем мы, которые на старости лет должны защищаться от яда и бед зачумленного мира и отвоевывать у всепожирающего разложения вокруг нас каждый глоток чистого воздуха.
Увидев упавшее дерево, я, как всегда при подобной потере, подумал о замене, о посадке нового дерева. На месте упавшего мы бы вырыли яму и оставили ее надолго открытой воздуху, дождям и солнцу, а со временем кинули бы туда лопатку-другую навоза, немного перегноя из кучи сорняка, всяческих отбросов, смешанных с древесной золой и вскоре, желательно при теплом дождичке, посадили бы новое, молодое деревце. И этот малыш, этот детеныш дерева тоже как-то прижился бы к здешней земле, к здешнему воздуху и стал товарищем и добрым соседом лоз, цветов, ящериц, птиц и бабочек, начал бы через несколько лет плодоносить, а каждую весну во второй половине марта расцветал бы своим милым цветом и, если бы судьба оказалась к нему добра, рухнул бы когда-нибудь старым, уставшим деревом, пав жертвой бури или оползня или под тяжестью снега.