Виктория Гетманова
У ворот
— Последний. Во-о-он, последний…он это, — приклеится ладонь, словно намертво, к обледеневшему стеклу, накрыв колышущееся вдалеке пятно.
Точно он. Я его чувствую. Как впервые увидела. Среди окоченевших пареньков, свезенных к зиме на телегах сюда, в Западную Сибирь. Тогда гулом пронеслось: «Политических, детей политических везут!» Зашумел трудпоселок. Девчонки свеклой щеки и губы вымазали, приосанились, на шиканье старших внимания не обращают, платки с голов посрывали, и на улицу — испуганно хохотать. Бедные. Да, еще подумала: «Бедные. Разве здесь, во
все это
, из-за чего губы подкрасить хочется, верить можно?».
Женщинам же не до смеха — только мальчонок привезли — которая вдруг заплачет, которая кулак ко рту приложит и замрет. Надолго. Словно окаменеет. В рукавицу что-то там себе нашептывая. Другая увидит, подойдет тут же: «Пойдем, душа, пойдем. Не надо. Не дело». И оттащит: к сараю, за угол, в плечо, куда-нибудь. Руку от лица отнимая. И нет-нет прорвется несдерживаемое больше рукавицей: «Ой, на сыно-о-очка моего старшого похож! Вон — лохматенький. Точно сы-ы-ы-ыначка моя убиенная!»
Расселили прибывших. Слабенькие совсем ребятки были. Мы же из раскулаченных крестьян тут все. Нас работой и трудом не согнешь. А они — из городов. Бледные, нешумные. Нескольких и сюда, в дубильню, работать послали. Кипяток носить. Кожу отбивать. Зашли. Серьезные. А последний…а он последним. Дверь осторожно прикрыл. Бережно. Чтобы не грохнула. Да, еще подумала: «Вот, значит, чтоб не грохнула», так он уж с разворота глазами в меня и вперился. И эдак покойно стало, что в сердце дядькин голос запел — как дома, когда траву косить вместе ходили: