Мечты и кошмар

Гиппиус Зинаида Николаевна

Проза 3. Н. Гиппиус эмигрантского периода впервые собрана в настоящем издании максимально полно.

Сохранены особенности лексики писательницы, некоторые старые формы написания слов, имен и географических названий при современной орфографии.

ЛЮБОВЬ И НЕНАВИСТЬ

Любовь и ненависть — два главных чувства в поэзии и прозе Зинаиды Гиппиус. Знавший ее более полувека и оставивший о ней проникновенные воспоминания, Сергей Маковский считал, что «среди русских поэтов XX века по силе и глубине переживания вряд ли найдется ей равный. Напряженная страстность некоторых ее стихотворений поражает. Откуда этот огонь, эта нечеловеческая любовь и ненависть?»

[1]

Ответ на этот главный вопрос жизни и творчества Гиппиус, о которой другой человек, тоже хорошо ее знавший многие десятилетия, сказал: «Неистовая душа»

[2]

, следует искать в истоках ее личной и писательской судьбы. Когда все еще только начиналось, она написала в своем стихотворении:

Литература русской эмиграции, крупнейшими представителями которой были Д. С. Мережковский и его жена 3. Н. Гиппиус, начиналась в России. Определяющим было не местонахождение писателя — в России или за ее пределами, а восприятие того, что творилось в стране. Через три дня после большевистского переворота 25 октября 1917 года Гиппиус написала первые эмигрантские стихи, хотя жила еще в Петрограде:

РАССКАЗЫ

ПЕСТРЫЙ ПЛАТОЧЕК

Это неинтересно. Никаких нет приключений, вовсе это не рассказ.

А просто ехали мы, во втором классе, через всю Россию, на юг.

Ехали всей семьей: с дедушкой, с тетей, с ее кошкой, с двумя маленькими моими братьями, с бонной, с чайниками и со всякими пожитками. Потому что мы переселялись в южный город, где жил мой дядя, мамин единственный брат — он ее и уговорил в этот город переселиться.

Я был мальчик хрупкий и нежный, — минуло мне тогда шестнадцать лет, — а в южном городе климат хороший, и мне легче будет учиться. Переведут прямо в шестой класс тамошней гимназии.

ВАНЯ И МАРИ

Барский дом спит.

Очень большой, белый. Сзади. Выше него, чернеют пышные, огромные деревья парка. Двор — зелено-тусклый на луне, — круглый луг.

Ни в одном окне не видно света. Стекла поблескивают чернью. Тихо. Дом от луны кажется неприятно-мертвым.

Впрочем, не мертвый. Если прислушаться — заглушённое, задушенное пиликанье гармоники. Точно из-под земли. Это — в обширных подвалах, где кухня, прачечная, всякие комнаты и переходы. Там, при тщательно закрытых низких окнах, танцуют.

КОЛЬЦО МОЛЧАНИЯ

Молодой приват-доцент Райвич ехал верхом в соседнюю усадьбу Коврово — свататься.

Это было… все равно когда, вероятно, давно: еще существовали приват-доценты, верховые лошади, леса вдоль реки; теперь она обмелела, леса свели и сожгли Коврово.

Но нам теперешнее безразлично; мы рассказываем о далеком предвечернем дне, когда ехал приват-доцент Райвич лесом в Коврово свататься.

Маша ему во всех отношениях — пара. К нему очень мила, и никаких нет оснований думать, что она откажет. Дядя и тетка, у которых в имении нынче гостил Райвич, давно решили про себя, что он непременно на Маше женится, и только удивлялись, что так медлит с предложением. Быть может, удивлялись и Машины родители…

МАЛЬЧИК В ПЕЛЕРИНКЕ (Встреча)

Когда я вспоминаю о петербургских предреволюционных и Даже предвоенных годах — передо мною часто встают юные лица тогдашней литературной молодежи. И даже не только литературной, и не только молодые: помню лица и совсем детские. Мне тогда казалось, что не они, юноши и девушки, уже вошедшие в жизнь, не молодые поэты, уже коснувшиеся литературы, — наша настоящая надежда. Не они смогут дать нам настоящее новое, потому что не их глаза увидят новую жизнь, а вот эти полудетские глаза мальчиков и девочек, что ходят еще в коротких платьицах.

Что ж, догадка оправдалась… ужасно оправдалась! Ах, так, сказала Жизнь, — и преподнесла нам кровавую гримасу.

Лучше бы и не вспоминать об этих догадках и упованиях, если б не одна мысль: может быть, и нет никакой гримасы; может быть, сегодняшняя действующая юность — вовсе не те, полудети тогда. Сегодняшние — не лежали ли они тогда в колыбели? А мои, вчерашние, тогдашние — просто погибли.

Оттого и были у некоторых такие серьезные, удивляющие глаза. Мы видели в них Судьбу, но прочитать ее не могли. Хотели думать, что написано — «жизнь», а это была — «смерть».

Столбы Кисловодска закрасили объявлениями о «Грядущем».

В списке сотрудников мы, трое петербургских писателей, не значились. Но как сотрудники «случайные» — мы там, конечно, писали, да и молодой «технике» нашим опытом посильно помогали.

Оля была завалена «материалом», и стихотворным, и прозаическим.

По вечерам «редакция», в полном или неполном составе, прибегала к нам (мы жили напротив). Приносились и «материалы» на проверку положенных резолюций.

Было бы глупо, начни я со строгостью судить этот «материал». Все — относительно.