Хроники Любви

Глебова Римма

«Хроники любви» Риммы Глебовой

Дорогие читатели!

Перед вами третья книга Риммы Глебовой. Две предыдущие были написаны: «Жили-были» — в 2000 и «У судьбы на качелях» — в 2003 году. Как видим, Римма довольно долго не издавалась. Однако она активно печаталась и печатается в местной прессе, в частности, ведет рубрику «Проза» в еженедельнике «Секрет», одном из самых популярных русскоязычных изданий в Израиле; имеет авторские страницы на нескольких литературных сайтах в Интернете, участвует в авторских конкурсах в Израиле и за границей.

Сейчас, когда Римма решила издать свою третью книгу, вдруг выяснилось, как было много написано за это время, так много, что книга не смогла вместить все. Но девятнадцать рассказов и одна повесть дают представление о том, что автор стал писать иначе. Это действительно новая книга. Поражают психологические нюансы, и способность проникать с самые потаенные глубины женской души. А глубины эти бездонны. Женщины Риммы Глебовой — удивительные. Кем бы они ни были — преуспевающими биз-нес-вумен, домохозяйками или вполне обычными женщинами, задерганными жизнью и семьей — в их сердцах всегда горит огонь необъятной любви и нежности. Даже, если повествование ведется от лица мужчины («Иллюзионист», «Итальянка»), в центре всегда — Женщина. Именно так, с большой буквы. Образы женщин, безусловно, романтичны. Они мечтают о необыкновенной любви, такой, когда рыцари дрались ради прекрасной дамы на поединках или защищали ее честь на дуэли. Но в наше время чувства мужчин и их способность любить потускнели и измельчали, но женщины… Женщина в рассказах Риммы Глебовой всегда способна на такую «высоковольтную любовь» (фраза из рассказа «Итальянка»).

Апофеоз любви — это, конечно, повесть «Она пришла». Думаю, не случайно повесть идет последней в книге. Образ прекрасной царицы Нефертити, полон неизъяснимой прелести и окутан дымкой загадочности и тайны. Красавица Нефертити здесь предстает в новом свете, но становится от этого еще более привлекательной. Хотя повесть дается в разделе «Мистика и реальность», мне кажется, что мистики здесь нет совсем, но есть элементы фантастики (Об этой повести писатель Леонид Левинзон написал прекрасный отзыв, который приводится в книге).

Лично у меня, когда я читаю произведения Риммы Глебовой, возникает образ прекрасной юной женщины, которая ступает обнаженными ступнями по битому стеклу. И идет, «как по суху», и только дойдя до берега моря, опускает в его воды израненные, кровоточащие ноги, чтобы ему одному поведать о своих бедах.

ЗЕРКАЛО ДЛЯ ЗОЛУШКИ

РАССКАЗЫ

ПЕРЕСАДКА

Тяжелее всего было примириться с мыслью, что его нет НИГДЕ. Пусть бы он был хоть где-нибудь, пусть без нее, в другом месте, в другом городе, в другой стране, где-нибудь там, откуда всё же мог вернуться. Хотя бы через год или через годы, неважно, главное — когда-нибудь. Тогда можно было бы мечтать, жить в ожидании и надежде, что их встреча обязательно случится, и она увидит его дорогое, единственное и совершенно удивительное лицо.

Ни у кого на свете не могло быть такого лица, таких бровей, прочерченных через весь лоб и смыкающихся двумя торчащими ершиками на переносице… такие смешные брови… и очень черные короткие волосы, поднимающиеся густой щеткой надо лбом, и длинный, с четкой горбинкой нос, обещавший к старости, как смеясь, предрекала ему она, дорасти до самого рта. Губы… разве могли быть у других такие губы, умеющие целовать так, что хочется немедленно отыскать любой подходящий уголок, где никого нет… А глаза… у него были особенные глаза. Удлиненные почти до висков и иссиня-черные как спелые оливки, жадные и какие-то стремительные, будто он хотел охватить ими сразу весь мир, всё увидеть, быстро рассмотреть и опять вернуться к ней, чтобы утопить ее в своей сине-черной страстности…

Было от чего потерять голову и как сладостно иногда совсем ее терять. Конечно, он не был красавцем. Не очень высок, не идеально строен. Но на него почему-то оглядывались женщины, и она ревновала. И кто встречал его хоть однажды, запоминал навсегда, такое лицо у него было притягивающее, такой взгляд. Но нет больше этого лица. Ей позволили посмотреть на него в последний раз перед похоронами: отогнули на минуту угол белого савана. Потом, спеленутого с головой, Гая, под молитвенные песнопения, опустили вниз, в серую бетонную коробку, быстро закидали рыжеватой землей, обхлопали лопатами продолговатый холмик и снова прочитали нараспев молитву. Положили в изголовье камешки — как принято здесь. Много камешков — людей было много. И каждый вдавливал свой камешек в свежую, рассыпчатую, смешанную с песком землю, и Герде казалось, приговаривал про себя: «Лежи тут. Не вставай». Мол, раз умер, то не суетись. Ведь каждый рад, что не его туда, вниз, опустили и присыпали сверху, очередь, слава Богу, не подошла еще, и каждый втайне надеялся вопреки рассудку — может, и не подойдет…

Придет-придет, с непонятным самой злорадством думала Герда, рассматривая опухшими, но бесслезными глазами лица окруживших могилу родственников, знакомых, приятелей и приятельниц. Слез у нее не было с утра похорон, наверное, накануне кончились, слишком много их вылилось, вот и кончились. Ну что они тут стоят, пора бы и разойтись, оставить ее одну, с Гаем. Он никому не нужен был, кроме нее. Даже его родителям. Они не понимали своего сына, его стремления к независимости, выражавшемся в холодноватой отчужденности. Тем более не понимали его нелюбви к дальним путешествиям, поскольку сами вечно отсутствовали. А уж тем более не понимали его страсть — строить домики. Он строил их всегда, сколько помнил себя. Из картонок, из спичек, из камешков, из всего, что под руку попадалось. Но только не из «Лего» — цветных кирпичиков детского конструктора. Гай рассказывал, что с детства их презирал, потому что готовое. Ему нужно было сделать всё самому, добыть, найти и построить своими руками. Придумать дизайн, подобрать подходящий материал, собрать, склеить, в конце сделать дверь и прикрепить на крышу флажок. Если флажок отсутствует, значит, домик еще не готов, предстоят еще доделки. Готовые домики с разноцветными флажками на крышах стояли в квартире повсюду: на камине, на полках, на подоконниках, на специально сделанном Гаем стеллаже. Когда домиков накапливалось слишком много, Гай укладывал их в большой сундук на террасе, в сундуке он тоже сделал внутри полочки.

Друзья-приятели слегка подсмеивались над странным пристрастием Гая, но с самого начала, как только Гай снял эту небольшую квартиру, и они стали жить вместе, Герда выразила свое восхищение его «строительством», и такое счастье отразилось на лице Гая — его поняли. Странно ей было, что другие не понимали. Просто у Гая никогда не было своего дома. Родители-археологи всегда были в разъездах по миру, маленького Гая подкидывали к разным родственникам по очереди, и всегда получалось, что надолго. Они будто временами забывали о существовании сына и переезжали, перелетали из одной страны в другую, из одной точки земного шара в другую точку, где-нибудь по пути отправляя денежные чеки на содержание Гая. А однажды, вернувшись из очередного отсутствия и внимательно разглядев своего выросшего мальчика, уже заканчивавшего школу и готовящегося поступать в университет на математическое отделение, удивились его образованности, начитанности и еще большей замкнутости, и не прошедшей страсти к домикам. Откровенно посмеялись и отправились в следующее путешествие. Откуда уже не вернулись. Где-то в египетской пустыне на экспедицию напали грабители и перестреляли всю группу археологов, которые безмятежно изучали найденные в раскопках очередной гробницы золотые и серебряные изделия.

Даже не думай!

Даше было скучно. Выходной, а никуда не хочется. Юке позвонить, что ли. Юка что-нибудь придумает. Она тоже в разводе, и нисколько не печалится. Наоборот, Юка веселее стала. И раньше, до замужества заводная была, в замужний период поскучнела здорово, а сейчас летает и чирикает. Примерно как тот юркий воробушек, что сел на перила балкона, и вертится и крутится — вот Юка сейчас такая точно. Хотя, Юкиного мужа Ромку Даше немного жалко. Легкий, неозабоченный. А Илья был вечно занудный. Занудство — его перманентное состояние. Нет, на спектакль не пойдем, заранее знаю, что скучный. На концерт? — ты что, не хватало своими деньгами шоу-бизнес поддерживать! Что? — в ресторан? На пятилетнюю годовщину к Гуткиным? — а потом я замучаюсь изжогой, ни за что! И прочее в таком же точно духе. К подруге, то есть, к Юке, не шляйся попусту. Ду-ся, трубку положи, хватит о ерунде болтать (это опять же с ней, с Юкой, значит). А уж деньги! — целая история. Дуся, зачем тапочки купила, у тебя тапочки кончились? А ожерелье — дешевка, оно тебе надо? (как будто, если дорогое ожерелье, то он скажет, что надо); опять трусов накупила, дуся, у тебя полный ящик трусов! Вот эти трусы Дашу и доконали. Она ведь и сама зарабатывала, уж на пару-тройку трусиков, бюстиков, маечек хватало, так приятно новое красивое бельишко покупать, а кто не любит? Покажите мне эту женщину! Даша, стоя перед зеркалом, погрозила своему отражению пальцем с укоризной, мол, да-да, ты, любимое отражение, не прочь пошляться по магазинам и прикупить пару-тройку кружевных, беленьких или черненьких.

Но, если вспомнить, Илья не так уж часто упрекал, не загрыз, во всяком случае, как иные мужья грызут. Хотя, если честно признаться, покупки иногда были совершенно бессмысленные, а разговоры по телефону чересчур длинными. Если хорошенько вспомнить, то муж был положительный. Зачем же тогда развелась? Даша не знает, «зачем». Но зато знает «почему». Трудно было первый год. Трудно во второй. Как говорит Юка — «трудно первые тридцать лет». Так эти тридцать лет надо суметь прожить. Даша выдержала только пять. Пять с половиной. Тоже срок. Прожили пять, можно было и дальше жить. Но не получалось дальше. Когда она готовила вечером ужин — Илья придавал этому ужину большое значение — семья, у которой есть ужин, а в выходной обед из трех блюд, благополучная и правильная семья, — или гладила кучу белья, ей казалось, что жизнь проходит мимо… Все развлекаются, ходят в клубы, на вечеринки, или хотя бы в гости, а она тут пропадает, и так пройдет молодость, наступит убогая старость, с морщинами, выношенными тряпками, шумными внуками. Какими внуками! — одергивала себя Даша, еще детей не видать. То ли будут, то ли нет — вопрос. Пока всё тихо. Сказать, что больно хочется — нет, пока нет. Хочется другого — беспечности, бесшабашности, веселья. А как начиналось всё — с веселья! И казалось в тот момент — вся жизнь такая будет, шум, смех, шампанское, гости. Красивая свадьба кончилась, гости ушли, и с наступившими буднями Даше примиряться стало всё труднее и труднее. Если браки совершаются на небесах, и там очень весело, то разводы — совсем в другом месте, нервном, скучном и унылом.

Семейная жизнь ей представлялась в виде вороха развлечений, поездок, шумных вечеринок, бесконечных объятий… а не в приготовлении салатов и мяса в горшочке, в обязательной стирке — глажке в конце недели, да еще. объятия тоже как-то. что-то. скучнее стали, что ли. Пять лет — пять с половиной! — пробежали, одинаковые как братья-близнецы. Пиво, диван, телевизор; кран сломался, слив в раковине опять засорился, гвоздь с картиной расшатался; сковородка, кастрюля, еще сковородка, опять помыть посуду; зеркало, помада, новые трусики. У каждого свои развлечения. Только Юка и выручала, всегда веселенькая, всегда с советом наготове. Хотя у самой семейный очаг развалился буквально вдруг и буквально на глазах. Ее брак с Ромкой, тоже неунывающим и оптимистичным, представлялся Даше незыблемой скалой. Но скала вдруг и с большой скоростью обрушилась, как ни странно, не похоронив под обломками никого. Они вылезли, веселенькие и даже довольные! Рома немедленно побежал к своей рыжей Софке, которую до сих пор успешно прятал от жениных и иных глаз. Юка, с детства рисующая цветы, букеты и букетики, стала скакать по галереям и выставкам, и даже сама где-то выставилась, чем была чрезвычайно довольна: «Представляешь, Даш, у меня две картины купили, две!!». Ну полное счастье! При чем тут развод, изменщик Рома и рыжая Софка! У нее две картины купили, и полученные денежки требуется немедленно потратить, давай сюда зайдем, это очень модный бутик!.. Еще вечером в кафе посидели. Юка, правда, удивилась, что это подруга домой не спешит, ужин благоверному подать, тут-то Даша и призналась. С благоверным на последней стадии развода, осталось сковородки и отвертки с плоскогубцами разделить. Да решить, с кем хомячок Васька жить будет. «А почему-почему? Он тебя побил, или «дусю» себе завел?» — затараторила Юка, вытаращив от изумления кругло-коричневые глазки. «Да не бил, и не завел, — поморщилась Даша. — Хотя. может быть, уже и завел. Кто-нибудь должен рубашки гладить, — меланхолично заключила она. — Да ты не думай, я не переживаю, я давно устала от такой жизни, хочется наконец, пожить как-то по-другому.».

«А мы и будем жить по-другому! — заявила Юка. — Отряхнем прошлый прах с наших тапочек! И без сожалений!».

Отряхнуть-то отряхнули. Но почему-то жизнь мало изменилась. Разве глажки меньше стало. Ужин не надо готовить, поглядывая на часы. Юка большей частью в бегах, ищет, где выставить свои букеты, кому продаться. Иногда продаться удается, и тогда они гуляют. Потом снова скука. Тогда рука сама тянется к телефону. «Ну, как там Васька? Здоров? Не давай ему жиреть… Может, мне вернешь? Нет? Ну, ладно. Пока». Даша ждет, что он ответит что-нибудь, вроде: Васька надоел «ей», или еще как-то, и Даша поймет, что существует «она», но ничего похожего ни разу не слышала.

МОЙ ЛЮБИМЫЙ ДОКТОР

Поэтическая студия — как гордо именовало себя это совсем недавно образовавшееся общество — собралась на свое заседание в третий раз. И, если в прошлые разы приходило совсем мало народу, то сейчас неожиданно привалило: трое молодых парней в аляповатых просторных штанах, майках с непонятными надписями, у одного волосы густо заплетены в косички «дреды», — ребята гордо и громко себя обозначили как «арт-поэты» и по очереди, с вызовом прочитали свои «поэзы», претендующие на авангардность ввиду обилия нецензурной, но уже привычной для многих лексики; парочка пиджачных, весьма немолодых, с благородно-уставшими лицами «тоже поэтов» — так они себя назвали, — одинаково заунывно, но с большим упоением читавших свои длинные стихотворения, с рифмами, очень напоминающими «розы-морозы»; две дамы, явно подруги, от смущения теснящиеся друг к дружке; светловолосый упитанный парень в белой футболке с синей надписью на иврите «Это моя страна», еще кто-то… И опять явилась старушка в длинной пестрой шелковой юбке и в шляпке в цветочек — без вот такой вычурно-интеллигентной старушки не обходятся подобные сборища, только старушки бывают разные — шумные, пронзитель-ноголосые, непременно садятся в первый ряд и непременно рвутся что-нибудь прочесть из своих мемуарных опусов, или тихие, малозаметные, их, притулившихся в уголке, и не разглядишь и не расслышишь. Эта старушка была из тихих, сидела позади, но на нее все равно оглядывались, видимо, шляпка привлекала и живые бегучие синие глаза под ней — такой веселенький чупа-чупс.

Короче — аншлаг! Еле хватило сидячих мест. Объявление в газете, в новостях по местному радио — слухи о студии разнеслись по городу, и народ привалил. Народ, в основном, молодой, чему явно радовалась председатель и организатор студии — приятная собой дама с красивым томным именем Милана, пребывающая в должности ответственного секретаря толстой увесистой газеты, где и появилось объявление о студии. Очень кстати Милана к этому заседанию преобразила помещение, и теперь вместо нескольких скучных рядов стульев и небольшого столика перед ними, почти во всю комнату распростерся длинный полированный стол, и вокруг него, и в углах в произвольно разбросанном порядке стояли стулья и даже несколько кожаных кресел.

Желающих прочитать публично свои сочинения впору было ставить в очередь. Милана объявила, что на сей раз всяк читает не более двух стихов и без обсуждения, а для следующего заседания она составит список из трех поэтов и каждого будут обсуждать. «А прозу?» — пискнул тонкий голос из угла.

«Прозу? Ну ладно, один рассказ мы можем послушать, если небольшой», — ответила Милана девушке в инвалидной коляске. «Сегодня?» — снова пискнула девушка, и Милана, чуть поколебавшись, нехотя кивнула. Все головы были повернуты в угол, но девушка и без того периодично привлекала взгляды присутствующих — милое кареглазое личико в обрамлении пышных рыжеватых волос, слабая фигурка в черном, искривленные ручки, с трудом удерживающие истонченными пальчиками тетрадку на коленях и… полуоткрытая белая грудь в большом прямоугольном вырезе черной блузки — этот, словно нарочито откровенный, нежный незагорелый квадрат с глубокой ложбинкой сам собою удерживал взгляды. «Вообще-то я думаю, что мы не будем называть нашу студию поэтической, а просто литературной, чтобы расширить наш коллектив…», — добавила Милана, и девушка хлопнула в ладошки, тетрадка тут же свалилась на пол, но тощий парень с худым нервным лицом, почти тонувшим в густой шапке смоляных кудрей, все время стоявший вплотную за коляской и иногда, наклонившись, что-то шептавший девушке в ухо, проворным движением, как привычное дело, поднял тетрадь, и вложил ей в руки.

После часа чтения разных — длинных и коротких, замечательных и совсем плохих стихов, девушка в коляске заволновалась и подняла тонкую ручку. Милана согласно ей кивнула. Девушка, назвав свое имя, которое мало кто разобрал, стала что-то читать детским голоском, глотая слоги, а то и целые слова, то совсем затихая, то неким невидимым миру усилием вдруг взмывая голоском вверх, чтобы тут же упасть до тоненькой беспомощной невнятности, и тогда вцепившиеся в поручни ее колесного обиталища искривленные кисти с тонкими пальчиками подрагивали в напряжении. Всем было явно неловко, и взгляды слушателей или блуждали по сторонам, или же упирались в открытую взорам женственность в черной рамке, с влекущей невольно любой взгляд нежной ложбинкой. Что-то во всем этом было непонятное и противоречивое.

ИТАЛЬЯНКА

Почему-то все называли ее так — итальянка. Когда она не слышала, а о ней говорили. Словно у нее имени не было. А имя было, красивое. Правда, больше похоже на французское — Мари. К иностранцам вообще всегда было недоверие. Хоть итальянец, хоть француз, хоть кто. Когда женщина — тем более. Какое может быть доверие к иностранке? А уж в лихое военное время… смешно даже говорить. Сплетничали о бедной Мари без конца. Хотя она жила тихо, с шестилетней дочкой ютилась в угловой комнатке нашей большой коммунальной квартиры. А дочку, дочку-то как зовет — умора! — Жужу! Жужелица, одним словом. На самом деле, дочку соседки звали Женей, но Мари, когда подзывала ее, говорила низким, каким-то особенным голосом: «Ж-ж-женя!..». Очень похоже на жужжание.

Мари вообще в моих глазах была особенная. Хотя бы потому, что она раньше была певицей — сама мне с грустью об этом сказала, когда мы вместе слушали в кухне по радио арию Ольги из «Евгения Онегина», и добавила, что у нее «контральто». Это мелодичное звучное слово нравилось мне, тем более что я его знал. Я ведь до начала войны успел год проучиться в музыкальном училище, находившемся как раз позади нашего дома. Потому мама туда меня и отправила: «близко ходить и, чем слоняться во дворе, лучше научись чему-нибудь, пригодится в жизни». Конечно, я не хотел в училище, по мне — во дворе как раз интереснее, и я сильно надеялся, что меня не примут. Но слух у меня, к несчастью, обнаружили, и в училище приняли, хотя место нашлось только на хоровом отделении. И я пел, пел — не без удовольствия, надо признаться, и попутно, на уроках, между распеванием песен и нот, успел за год набраться разных музыкальных премудростей. Поэтому Мари, «вакуированная ино-сранная москвичка», как говорили на общей кухне, мне и нравилась — я чувствовал нечто общее между ней, молодой красивой женщиной и собой, девятилетним мальчишкой, словно мы с ней были посвящены в некую тайну, связующую нас тонкой, тихонько звенящей струной посреди недоброго и ожесточенного мира.

Мари ведь мне еще кое о чем поведала однажды, и я полагал, что только я хранитель ее секретов. Вероятно, так оно и было, потому что подруг у нее не наблюдалось, соседей Мари явно побаивалась и старалась не иметь с ними никаких отношений, даже в кухню выходила, когда там никого или почти никого не было. Но от сплетен это ее не спасало. И от подозрительности тоже: «ходят тут иносранки-засранки всякие, шпийонят, в кастрюли заглядывают…». Это о ней-то! Мари всегда прошмыгнет мимо чужих кухонных столов к своему месту, и только тихое «здравствуйте» повисает безответно в пропитанном супами и жареной картошкой воздухе.

С началом войны музыкальное училище закрылось, но у меня вовсе не стало больше свободного времени. Приходилось стоять в очередях за хлебом, да и в школу каждое утро надо было ходить, зато уроков на дом почти не задавали.