Принцесса Брамбилла

Гофман Эрнст Теодор Амадей

«Не гневайся, любезный читатель, если тот, что взялся рассказать тебе историю о принцессе Брамбилле именно так, как она была задумана на задорных рисунках мастера Калло, без церемонии потребует, чтобы ты, пока не дочитаешь сказку до последнего слова, добровольно отдался во власть всему чудесному ― более того, хоть чуточку в эти чудеса поверил. [...] Должен тебе сказать, благосклонный читатель, что мне ― может быть, ты это знаешь по собственному опыту ― уже не раз удавалось уловить и облечь в чеканную форму сказочные образы ― в то самое мгновение, когда эти призрачные видения разгоряченного мозга готовы были расплыться и исчезнуть, так что каждый, кто способен видеть подобные образы, действительно узревал их в жизни и потому верил в их существование.»

Э.Т.А. Гофман

* * *

Повесть «Принцесса Брамбилла», созданная Гофманом на исходе творческого пути, - одно из лучших его произведений. В нем царствует игровая стихия римского карнавала, переворачивающая с ног на голову привычные отношения между людьми. За прихотливой чередой чудесных событий и фантастических персонажей незримо - а порой и явно - присутствует Автор, артистично и самозабвенно "играющий в литературу" и создающий виртуозные "отражения" Жизни и Искусства. Так как автор считает, что ирония должна быть основой отношения человека к жизни, ирония является средством разрешения всех конфликтов и противоречий, средством преодоления того «хронического дуализма», от которого страдает главный герой этой новеллы ― актер Джильо Фава. При этом, все эти конфликты и противоречия, в том числе и «хронический дуализм» Джильо, подаются в сказочно-комическом плане.

Эрнст Теодор Амадей Гофман.

Принцесса Брамбилла

ПРЕДИСЛОВИЕ

Сказка «Крошка Цахес, по прозванию Циннобер» (изд. Ф. Дюммлер, Берлин, 1819) является всего лишь вольным, непринужденным изложением некоей шутливой мысли. Как же поразился автор, когда наткнулся на рецензию, в которой эта непритязательная шутка, легко набросанная для мимолетного увеселения, была с серьезным, важным видом разобрана по пунктам и тщательно указаны все источники, из которых автор, видимо, ее почерпнул. Последнее было ему тем приятней, что явилось для него поводом самому разыскать эти источники, чтоб обогатить свои знания. Ныне, во избежание всяких недоразумений, автор заранее уведомляет, что «Принцесса Брамбилла», как и «Крошка Цахес», ― книга совершенно непригодная для людей, которые все принимают всерьез и торжественно; однако он покорнейше просит благосклонного читателя, буде тот обнаружит искреннее желание и готовность отбросить на несколько часов серьезность, отдаться задорной, причудливой игре не в меру, быть может, озорливой колдовской силы, все же не упуская из виду самой основы всего произведения ― фантастически гротескных листов Калло, подумав также и о том, чего музыкант требует от каприччио.

Автор осмеливается привести высказывание Карло Гоцци (в предисловии к «Re de geni»)

[1]

, в котором говорится, что целого арсенала нелепостей и чертовщины еще недостаточно, чтобы вдохнуть душу в сказку, если в ней не заложен глубокий замысел, основанный на каком-нибудь философском взгляде на жизнь. Утверждая это, автор, конечно, имеет в виду скорее желаемое, а не достигнутое им.

Берлин. Сентябрь 1820 г.

Глава первая

Волшебное действие роскошного платья на молоденькую модистку. ― Определение актера, играющего первых любовников. ― О сморфии молоденьких итальянок. ― Как почтенного вида старичок занимался науками, сидя в тюльпане, а знатные дамы меж ушей мулов вязали филе. ― Шарлатан Челионати и зуб ассирийского принца. ― Небесно-голубое и розовое. ― Панталоне и бутыль с удивительным содержанием.

Спустились сумерки, в монастырях зазвонили к вечерне; тут прелестная молоденькая девушка по имени Джачинта Соарди отбросила в сторону роскошное женское платье из тяжелого красного атласа, над отделкой которого усердно работала, и хмуро поглядела из чердачного окошка на узкую, безлюдную улочку.

Тем временем старая Беатриче бережно собрала множество всякого рода и цвета маскарадных костюмов, валявшихся в комнатке по столам и стульям, и все их развесила в ряд. Потом, подбоченившись, встала перед раскрытым шкафом и, весело ухмыляясь, проговорила:

― Ну, Джачинта, славно мы на этот раз поработали! Сдается мне, я вижу перед собой чуть не половину веселящегося Корсо! И то ведь никогда еще маэстро Бескапи не давал нам таких богатых заказов. Он-то знает, что наш прекрасный Рим и нынешний год вовсю блеснет весельем и роскошью. Посмотришь, Джачинта, какое ликование поднимется завтра, в первый день карнавала. И завтра... завтра же маэстро Бескапи насыплет нам в подол целую пригоршню дукатов... посмотришь, Джачинта. Но что с тобой, дитятко, ты повесила голову, горюешь... хмуришься. А ведь завтра карнавал!

Глава вторая

О странном состоянии, в котором спотыкаешься об острые камни, больно раня ноги, забываешь поздороваться с достойными людьми и налетаешь головой на закрытые двери. ― Действие блюда макарон на любовь и мечты. ― Ужасные муки актерского ада и Арлекин. ― Как Джильо не нашел своей милой, зато, связанный портными, подвергся кровопусканию. ― Принц в коробке из-под конфет и утраченная возлюбленная. ― Как Джильо возмечтал стать рыцарем принцессы Брамбиллы, потому что из спины у него вырос флаг.

Не гневайся, любезный читатель, если тот, что взялся рассказать тебе историю о принцессе Брамбилле именно так, как она была задумана на задорных рисунках мастера Калло, без церемонии потребует, чтобы ты, пока не дочитаешь сказку до последнего слова, добровольно отдался во власть всему чудесному ― более того, хоть чуточку в эти чудеса поверил. Но, может быть, в то самое мгновение, как сказка скрылась во дворце Пистойя или принцесса появилась в голубоватой дымке винной бутыли, ты уже воскликнул: «Что за глупые, смешные бредни!» ― и сердито бросил книжку, даже не обратив внимания на ее прелестные гравюры? Тогда все, что я собираюсь рассказать, дабы ввести тебя в чарующий мир причудливых рисунков Калло, запоздало бы на горе мне и принцессе Брамбилле! Но, может быть, у тебя мелькнула надежда, что автор, испугавшись какого-либо странного видения, нежданно опять вставшего перед ним на пути, бросился в сторону и забрел в дремучую чащу, однако, опамятовавшись, вновь выберется на прямую, широкую дорогу, и тогда тебе захотелось читать дальше? Дай-то бог! Должен тебе сказать, благосклонный читатель, что мне ― может быть, ты это знаешь по собственному опыту ― уже не раз удавалось уловить и облечь в чеканную форму сказочные образы ― в то самое мгновение, когда эти призрачные видения разгоряченного мозга готовы были расплыться и исчезнуть, так что каждый, кто способен видеть подобные образы, действительно узревал их в жизни и потому верил в их существование. Вот откуда у меня берется смелость и в дальнейшем сделать достоянием гласности столь приятное мне общение со всякого рода фантастическими фигурами и непостижимыми уму существами, и даже пригласить самых серьезных людей присоединиться к их причудливо-пестрому обществу. Но мне думается, любезный читатель, ты не примешь эту смелость за дерзость и сочтешь вполне простительным с моей стороны стремление выманить тебя из узкого круга повседневных будней и совсем особым образом позабавить, заведя в чуждую тебе область, которая в конце концов тесно сплетается с тем царством, где дух человеческий по своей воле властвует над реальной жизнью и бытием. Но если все это тебя не убедило, то я в обуявшем меня страхе сошлюсь на весьма серьезные книги, в полной правдивости которых но возникает ни малейшего сомнения, хотя и в них происходит нечто схожее. Что касается чудесного шествия принцессы Брамбиллы с единорогами, иноходцами и прочими средствами передвижения, без труда прошедшими через узкие ворота дворца Пистойя, то уже в «Удивительной истории Петера Шлемиля», поведанной нам славным мореплавателем Адальбертом фон Шамиссо, некий добродушный серенький человечек проделал такой кунштюк, который полностью посрамил описываемое мною чудо. Все знают, что он по заказу публики, не торопясь, без труда вытащил из кармана сюртука английский пластырь, подзорную трубу, ковер, палатку, а под конец экипаж с лошадьми. Что касается принцессы Брамбиллы... Но хватит об этом! Конечно, следует помнить, что в жизни мы зачастую оказываемся перед открытыми вратами волшебного царства и что нам дано заглянуть в тайную лабораторию, где хозяйствует могущественный дух, чье таинственное дыхание овевает нас, наполняя странными предчувствиями; но ты, любезный читатель, с полным правом, вероятно, скажешь, что никогда тебе не мерещилось столь причудливое шествие, выходящее из тех врат, какое будто бы видел я. И потому я лучше спрошу тебя, неужели ни разу в жизни не посещало тебя сновидение, которое ты не мог приписать ни испорченному желудку, ни воздействию винных паров или лихорадки? Милый чарующий образ, который прежде уже говорил с тобой только в смутных предчувствиях, таинственно сочетавшись с твоей душой, овладел всем твоим существом, и ты, полный робкого любовного томления, мечтал и не смел обнять нежную невесту, которая в светлых одеждах вошла в темную, мрачную мастерскую твоих мыслей, и она, озаренная ярким сиянием, исходившим от волшебного образа, вся раздалась. И в тебе зашевелилось, ожило, вспыхнуло тысячами ярких молний горячее стремление, чаяние, страстная жажда схватить неуловимое, удержать его, и ты готов был изойти в неизъяснимой боли, лишь бы раствориться в нем, в этом чудесном образе. Отрезвило ли тебя пробуждение? Разве не остался в тебе тот невыразимый восторг, который, едва ты очнулся от сна, пронизал твою душу мучительной болью? Не остался ли он в тебе? И не показалось ли тебе все вокруг пустым, печальным, тусклым? Будто только этот сон был подлинной жизнью, а то, что ты принимал за нее, лишь ошибка твоего ослепленного разума! Все твои мысли, как в фокусе, сходились в одной точке, и огненная чаша эта, вобравшая в себя пламя высочайшего горения, замыкала в себе твою сладостную тайну от слепой, бесплодной повседневной суеты. Гм! В таком мечтательном настроении натыкаешься на острые камни, больно раня ноги, забываешь поклониться достойным людям, желаешь друзьям доброго утра в глухую полночь, налетаешь головой на первую попавшуюся дверь, забыв ее отворить, ― словом, дух твой носит тело как неудобную, не по мерке сшитую одежду.

В такое состояние впал молодой актер Джильо Фава после того, как несколько дней подряд тщетно пытался напасть хотя на малейший след принцессы Брамбиллы. Все чудесное, что он увидел на Корсо, казалось ему только продолжением сна, где ему привиделась красавица: ее образ вставал перед ним из бездонного моря страстной тоски, и ему хотелось утонуть в нем, исчезнуть. Только этот сон был жизнью, все остальное пустым призраком, и потому, надо думать, он совершенно забыл о своем актерском призвании. Мало того, вместо слов роли он говорил о своей мечте, о принцессе Брамбилле, клялся победить ассирийского принца; путаясь мыслями, утверждал, что тогда он сам и станет тем принцем, часто разражался пространными, бессвязными речами. Все, разумеется, сочли его помешанным, в первую очередь импресарио, который без церемоний прогнал его, лишив последнего заработка. Нескольких дукатов, которые он чистого великодушия ради бросил бедняге на прощание, хватило лишь на считанные дни: Джильо ждала самая горькая нужда. Прежде это повергло бы несчастного в беспокойство и страх, но теперь он об этом не думал, витая в небесах, где в земных дукатах не нуждаются.

Свой голод, как насущную жизненную потребность ― о том, чтобы полакомиться, он давно и думать забыл, ― Джильо походя утолял у одного из тех харчевников, которые, как известно, располагаются со своей передвижной кухней прямо на улице под открытым небом. Однажды он шел мимо такой харчевенки, и оттуда так аппетитно запахло горячими макаронами, что у Джильо слюнки потекли. Он подошел, открыл кошелек, чтобы заплатить за свой скудный обед, и, к немалому своему удивлению, обнаружил, что в нем нет ни байокко. И тут в нем властно заговорило физическое начало, у которого наш дух, как бы он высоко ни заносился, здесь на земле находится в самом гнусном рабстве. Джильо почувствовал, что он ни разу прежде, когда был исполнен возвышенных мыслей, не ощущал такого нестерпимого голода, что он просто алчет уплесть солидную порцию макарон, и стал заверять хозяина харчевни, что случайно при нем не оказалось денег и за миску макарон он завтра непременно заплатит. Харчевник засмеялся ему в лицо и заявил, что он и без денег отлично может утолить свой аппетит: стоит ему только оставить в залог свои красивые перчатки, шляпу или плащ. Лишь теперь бедный Джильо понял весь ужас своего положения. Ему живо представилось, как он, оборванный нищий, хлебает у монастырских ворот даровой суп. Еще сильнее его резнуло по сердцу, когда, очнувшись от своих мыслей, он внезапно заметил Челионати: шарлатан на своем обычном месте у церкви Сан-Карло потешал толпу шутовскими выходками и, как показалось Джильо, окинул его взглядом, в котором сквозила самая злая насмешка. Исчезло милое видение, погибли все счастливые надежды: Джильо понял, что бесчестный Челионати обольстил его дьявольскими уловками и, воспользовавшись его глупым тщеславием, недостойным образом обманул сказкой о принцессе Брамбилле.

Глава третья

О белокурых головах, имеющих дерзость порой находить Пульчинеллу безвкусным и скучным. ― Немецкая и итальянская шутка. ― О том, как Челионати, сидя в «Caffe greco» [6] , утверждал, будто находится сейчас не в «Caffe greco», а на берегу Ганга, где изготовляет парижское rape [7] . ― Чудесная история короля Офиоха, правившего страной Урдар-сад, и королевы Лирис. ― Как король Кофетуа женился на нищенке, а высокородная принцесса бегала за жалким комедиантом; Джильо же, нацепив деревянный меч, носился по Корсо за сотней масок, пока наконец не остановился, увидев, как танцует его двойник.

― Вы, белокурые! Вы, синеглазые! Вы, гордые молодые люди, от чьего «Добрый вечер, прелестное дитя!», произнесенного громовым голосом, шарахается в ужасе самая отчаянная девчонка, ― оттаять ли вашей крови, застывшей в вечном холоде зимних морозов, от порывистой трамонтаны или жаркой любовной песни? Что вы бахвалитесь своей жизнерадостностью, веселостью, если не чувствуете прелести самой шутливой, самой смешной из шуток, какие с такой полнотой и щедростью дарит вам наш благословенный карнавал? Ведь вы даже иногда осмеливаетесь находить нашего славного Пульчинеллу безвкусным и скучным, а забавнейших уродов, каких только создавала веселая насмешка, называете порождениями смятенного разума! ― Так разглагольствовал Челионати в «Caffe greco», куда он, по своему обыкновению, заглянул вечером на час-другой; он сидел за столиком этой кофейни, помещавшейся на улице Кондотти, с немецкими художниками, тоже ее завсегдатаями, которые сейчас вовсю критиковали карнавальные маски.

― Как вы можете так говорить, маэстро Челионати? ― сказал немецкий художник Франц Рейнгольд. ― Ваши слова плохо вяжутся с теми похвалами, что вы раньше расточали немецкому уму и характеру. Правда, вы всегда корили нас, немцев, за то, что мы требуем от шутки чего-то большего, чем голая шутка, и в этом я с вами согласен, хотя совсем в другом смысле, чем вы, может быть, полагаете. Боже вас сохрани думать, будто мы так глупы, что придаем иронии лишь чисто аллегорическое значение. Вы впали бы в большую ошибку. Мы прекрасно видим, что настоящей шутке, шутке как таковой, живется у вас, итальянцев, куда привольнее, чем у нас. Мне только хотелось бы возможно отчетливей объяснить вам, какова, по-моему, разница между вашей шуткой и нашей или, лучше сказать, между вашей иронией и нашей. Вот мы говорим о странных, причудливых фигурах, какие носятся сейчас по Корсо: здесь я по крайней мере могу сделать какое-то сравнение. Когда я вижу такого забавного малого, который своими отчаянными гримасами и телодвижениями вызывает в толпе безудержный смех, мне мнится, будто с ним говорит его прообраз, ставший для него зримым; но его языка он не понимает, и, как обычно в жизни, когда человек старается уловить смысл чуждых ему, непонятных слов, он подражает жестам этого прообраза, однако сильно их утрируя, потому что это дается ему не без труда. Наша шутка ― это язык того прообраза: она звучит у нас из глубины души, обусловливая жест в силу иронии, заложенной в ней; подобно тому как большой камень, лежащий на дне быстрого ручья, взбивает на поверхности воды курчавые барашки. Не подумайте, синьор Челионати, что я лишен чувства юмора и не воспринимаю смешного, не имеющего глубоких корней, питающегося только внешними мотивами, что я не отдаю должного вашему народу за исключительный дар схватывать и претворять в действие смешное. Но простите меня, Челионати, если я нахожу необходимым сдобрить это смешное, коль скоро мы его допускаем, некоторым добродушием, а его ваши комические персонажи, по-моему, полностью лишены. Добродушие, которое смягчает нашу шутку, тонет у вас в тех непристойностях, какие вносят в свои шутки Пульчинелла и сотни других масок, ему подобных; и тогда сквозь карикатурные рожи, буффонные дурачества, проглядывает страшная фурия ярости, ненависти, отчаяния, доводящая вас до безумия, до смертоубийства. И в тот день карнавала, когда каждый старается потушить у другого свечу, когда среди бешеного исступленного веселья и оглушительного хохота все Корсо потрясает дикий вопль «Ammazzato sia, chi non porta moccolo!» 

― Добродушие! ― улыбаясь, повторил Челионати. ― Скажите мне, господин, добродушный немец, что вы думаете о наших театральных масках? О нашем Панталоне, Бригелле, Тарталье?

О короле Офиохе и королеве Лирис

В давние-предавние времена, точнее сказать, во времена, следовавшие сразу за первобытными, как среда первой недели великого поста следует за вторником масленицы, страной Урдар-сад правил молодой король Офиох. Не знаю, с достаточной ли географической точностью описал эту страну немец Бюшинг, знаю только, ― в этом меня тысячу раз уверял волшебник Руффиамонте, ― что она была одной из благодатнейших стран, какие когда-либо существовали и будут существовать впредь. Ее луга изобиловали столь сочными травами и клевером, что ни одна скотина, любившая много и вкусно поесть, не пожелала бы расстаться со своим любезным отечеством. В ее необозримых лесах росли редчайшие деревья и цветы, во множестве водилась великолепная дичь, а воздух был напоен такими сладостными ароматами, что утренний и вечерний ветерок не могли досыта ими насладиться. Масла, вина и плодов всякого рода было там превеликое множество. Серебристо-светлые воды протекали по всей стране; горы рождали золото и серебро и, как истинно богатые люди, были скромно одеты в незаметный темно-серый цвет. И тот, кто захотел бы чуть потрудиться, мог извлечь из песка прекраснейшие драгоценные камни и при желании употребить их как запонки для сорочки или жилетные пуговицы. Дома в столице были из мрамора и алебастра, а если в стране не знали городов, строенных из кирпича, то это вызывалось недостатком культуры, в силу чего люди тогда не понимали, насколько приятнее сидеть в кресле под защитой крепких стен, чем обитать у журчащего ручья, в убогой хижине, вокруг которой шумят деревья и кусты, и подвергаться опасности, что какое-нибудь бесстыжее дерево свесит свою листву в окно и непрошеным гостем вмешается в разговор, а вьющийся виноград и плющ станут корчить из себя обойщика. Если к тому добавить, что жители страны Урдар-сад были отменными патриотами и короля, хотя никогда в глаза его не видели, любили превыше всякой меры и кричали: «Да здравствует!» ― не только в день его рождения, но и в другие дни, то король Офиох был, вероятно, счастливейшим монархом на земле. И оно на самом деле так было бы, если бы не только он, но и очень многие, можно сказать, мудрейшие в стране, не были одержимы какой-то странной печалью, отравлявшей им всякую радость, невзирая на все окружающее великолепие. Король Офиох был рассудительным юношей с глубокими взглядами и светлым разумом, и даже обладал поэтическим чувством. Это могло бы показаться невероятным и неподобающим, если бы не оправдывалось той эпохой, в какую он жил.

Быть может, в душе короля Офиоха еще жили отзвуки тех давних времен высочайшей радости, когда природа лелеяла и пестовала человека, как свое любимейшее дитя, наделив его даром непосредственного видения всего сущего, а следовательно ― пониманием высшего идеала и чистейшей гармонии. Ибо ему часто казалось, будто в таинственном шелесте леса, в шуме кустов и ручейков он слышит милые голоса, а из золотистых облаков к нему простирались чьи-то светлые руки, словно хотели его обнять, и тогда грудь его ширилась от какой-то жгучей сладостной тоски. Но тут все рушилось, обратившись в беспорядочную груду обломков; ледяными крылами овевал его темный, страшный демон, разлучил с матерью, и король Офиох видел, как она в гневе покидает его, беспомощного. Голоса дальних гор и лесов, прежде будившие в нем страстную тоску и сладостное воспоминание о былой радости, заглушались злорадным смехом этого темного демона. И палящий жар его язвительной насмешки рождал в душе короля Офиоха мучительную иллюзию, будто голос демона ― это голос разгневанной матери, которая злобно жаждет погубить свое негодное дитя.

Как уже было сказано, многие в стране понимали печаль короля Офиоха и, понимая, сами ею заразились. Но большинство ее не понимало, ― прежде всего ни в какой мере не понимал государственный совет, который, к счастью для страны, оставался здоровым.

И вот, будучи в таком здоровом состоянии, государственный сонет пришел к выводу, что излечить короля Офиоха может только одно ― красивая, непременно веселая, жизнерадостная супруга. Выбор пал на принцессу Лирис, дочь соседнего короля. Принцесса Лирис действительно была так хороша собой, как только может быть хороша королевская дочь. Однако все, что ее окружало, что она видела и испытывала, не оставляло в ее душе ни малейшего следа, и потому она вечно смеялась; но как в стране Гирдар-сад ― земле ее отца ― не могли понять причины ее смеха, так в стране Урдар-сад не понимали причины скорби короля Офиоха: по одному этому было ясно, что эти царственные души созданы друг для друга. Единственным удовольствием принцессы Лирис, искренне ее тешившим, было вязание филе в окружении своих придворных дам, которым тоже приходилось вязать филе. Король же Офиох, видимо, находил удовольствие лишь в том, чтобы в полном одиночестве охотиться на лесного зверя. Он нимало не возражал против избранной для него супруги, ибо смотрел на сей брак как на безразличное ему государственное дело, выполнение коего предоставил своим министрам, горячо за него взявшимся.

Вскоре бракосочетание было отпраздновано со всей возможной пышностью. Все прошло счастливо и благополучно, не считая маленькой неприятности, случившейся с придворным поэтом: король Офиох бросил ему в голову сочиненную им свадебную кантату, и от страха и гнева пиит сразу лишился рассудка, вообразив, что у него поэтическая душа, что пометает ему теперь заниматься поэзией и сделает непригодным для дальнейшей службы в звании придворного поэта.