Хапуга Мартин

Голдинг Уильям

«Хапуга Мартин» — аллегорическая история мелкой, закосневшей в грехе души на пороге жизни и смерти. По мысли Голдинга, Кристофер Хедли Мартин эгоистически использовал дарованную ему Богом свободу выбора — всю жизнь стремился урвать где только можно, творил зло. Прозвище героя (pincher — мелкий воришка, хапуга) говорит само за себя. Помимо того что этим прозвищем на британском флоте традиционно награждают всех моряков по имени Мартин, в образном ряду притчи оно приобретает и другой, иносказательный смысл: Хапуга Мартин в духе средневековых моралите олицетворяет один из смертных грехов — Алчность (неслучайно продюсер театра, в котором он до службы на флоте подвизался, предлагает ему сыграть роль Алчности). Метафорическим выражением внутренней сущности героя служит в романе ряд повторяющихся образов: вечно раскрытый рот, жадно поглощающий все, что подвернется, перемалывающие пищу зубы, клешни, хватающие добычу. Даже за смертной чертой Мартин остается верен себе: его ничтожное, маленькое «я», подобно раздавленному, извивающемуся червяку, продолжает изо всех сил цепляться за жизнь.

1

Он отбивался, отражая натиск набегавших со всех сторон волн, став центром извивающегося, сопротивляющегося клубка боли, в который превратилось его тело. Ни верха, ни низа, ни света, ни воздуха — ничего. Он почувствовал, как рот сам собой раскрылся, исторгнув пронзительный вопль:

— Помогите!

Крик вытеснил воздух, а его место заполнилось водой — она обжигала, царапала горло и рот — не вода, а острые камни. Он протащил тело туда, где только что мог дышать, но теперь там не осталось ничего, кроме черной, сдавливающей пучины. Им овладела паника, рот растянулся в нескончаемом крике, и от боли свело челюсти. Вода безжалостно врывалась внутрь, с силой проталкиваясь вниз. Он судорожно вдохнул и какое-то время сражался с волнами, двигаясь, кажется, в нужном направлении. Но вода вновь поглотила его, закрутила волчком, и он полностью утратил представление о том, где мог быть воздух. В ушах раздавался рев турбин, из центра, подобно трассирующим пулям, вылетали зеленые искры. Еще работала поршневая машина, срываясь с привода, заставляя содрогаться Вселенную. И опять он хватал ртом воздух, на мгновение словно накрывший лицо ледяной маской. Мешаясь с водой, он толчками скатывался вниз, подобно острым кусочкам гравия. Всего лишь миг мышцы, нервы и кровь, легкие, ведущие борьбу, и машина внутри головы, как положено им в организме, работали в едином ритме. Вода твердыми комками проталкивалась по пищеводу, губы смыкались и размыкались, язык выгибался дугой, в мозгу загорался неоновый след.

— Ма-ам…

Человек висел, распростертый над всем этим хаосом, отдельно от своего дергающегося тела. Перед ним вперемежку проплывали залитые ярким светом картинки, но он не обращал на них внимания. Если бы он мог управлять лицом, если бы на нем отразились все те ощущения, которые он испытывал, подвешенный между жизнью и смертью, лицо превратилось бы в гримасу. Но перекошенная челюсть сместилась куда-то вниз, рот наполнился водой. Зеленая трассирующая пуля, вылетевшая из центра, принялась вращаться, обретая форму диска. Глотка, существовавшая как бы сама по себе — в отдалении от гримасничающего человека, изрыгнула поток и тут же вобрала новый. Твердые комки уже не причиняли боли. Что-то вроде передышки — возможность наблюдать за телом со стороны. Лица больше не было, появилась гримаса.

2

Узор был черно-белый, но белый цвет преобладал. Он состоял из двух пластов, расположенных один за другим, для каждого глаза свой пласт. Человек ни о чем не думал, ничего не делал, а образ чуть-чуть менялся, издавая слабые звуки. Щека упиралась во что-то твердое, и настойчиво начали заявлять о себе неприятные ощущения. Сначала он чувствовал давление, потом не приносящее тепла жжение, наконец — боль, сконцентрированную в одном месте. Она не отпускала, становясь все ожесточеннее, как бывает, когда ноет больной зуб. Эти ощущения возвращали его к действительности, он снова начал воспринимать себя целиком.

Однако не боль, не черно-белые размывы вернули его к жизни, а звуки. Хотя здесь море обращалось с ним очень бережно, в другом месте оно продолжало реветь и биться, обрушивая одну волну за другой. Да и ветер, встречая на своем пути преграду посерьезнее, чем послушная волна, со свистом носился вокруг скалы, резкими порывами задувая в расселины. Все эти звуки слились в единый язык, который ворвался в темную, бесчувственную голову, убеждая, что она где-то, в каком-то месте существует, и наконец, с победным криком чайки, перекрывающим шум ветра и воды, возвестил пробивающемуся сознанию: где бы ты ни был, но ты существуешь!

И он действительно ощутил, что существует, терзаемый болью, но в полном единении с твердью, на которой удерживалось его тело. Он вспомнил, как пользоваться глазами, и совместил две линии зрения. Зрительные образы тоже совместились и слегка отодвинулись. Возле самого лица, упираясь в щеку и подбородок, лежала галька. Это были кусочки белого кварца с тупыми, закругленными краями, похожие на картофелины разного размера и формы. Их белизну прорезали желтые пятна и более темные вкрапления. За галькой виднелось нечто белевшее еще сильнее. Он смотрел на это нечто, не испытывая любопытства, лишь отмечая обескровленные складки, посиневшие корни ногтей, вмятинки на кончиках пальцев. Не поворачивая головы, он проследил взглядом за изгибом руки вдоль рукава плаща до того места, где начиналось плечо. Глаза вновь обратились к гальке, равнодушно ее разглядывая, словно ей предстояло совершить какое-то действие, которого он ожидал без всякого интереса. Рука не двигалась.

Между камушками плескалась вода. Она слегка шевелила их, пережидала, откатывалась, а они побрякивали и позвякивали. Вода омывала его тело, едва заметно перемещая обутые в гольфы ноги. Когда накатила очередная волна, он глядел на гальку, и на этот раз море вместе с последним прикосновением плеснуло в раскрытый рот. Выражение лица не изменилось, но его начало трясти крупной, пронизывающей с головы до ног дрожью. Белая рука двигалась взад-вперед, совпадая с движениями тела, и ему казалось, что трясется галька. Упираясь в щеку, голыши причиняли ноющую боль.

В голове возникали и пропадали картинки, но, маленькие и далекие, они не беспокоили его. Белое женское тело во всех подробностях, тело мальчика; театральная касса, мостик на корабле, горящие неоновым светом слова команды на фоне далекого неба; долговязый тощий человек, смиренно стоящий в темноте наверху у трапа; другой, болтающийся в море, как стеклянный матросик в банке из-под варенья. Выбирать было не из чего: только камушки и картинки. Вперед лезли то одни, то другие. Иногда картинка полностью накрывала собою гальку, как бы становясь окном, глазком в другой мир или другое измерение. Иногда слова и звуки обретали четкие очертания, словно отданная криком команда. Они не вибрировали и не исчезали, а, возникнув, оставались твердыми и прочными, как галька. Некоторые маячили внутри черепа, за надбровной дугой и едва различимым носом, погруженные в непроглядную тьму над обжигающей, давящей болью. Скользя по ним взглядом, можно было что-то за ними разглядеть.