Транс-Атлантик

Гомбрович Витольд

Витольд Гомбрович (1904–1969) — выдающийся польский писатель. Через гротеск он освобождает личность от тех диких условностей, которыми толпа всегда и везде дрессирует, укрощает ее, уничтожая уникальность, творческое начало. Гомбрович — из писателей трудных, элитарных, ждущих конгениальных читателей.

ПРЕДИСЛОВИЕ К «ТРАНС-АТЛАНТИКУ

Кажется, я могу больше не опасаться возмущенного рева: первое столкновение «Транс-Атлантика» с читателем уже у меня за спиной, а произошло оно пару лет тому назад, во время моей эмиграции. Теперь же самое время увести его от другой опасности — от слишком узкого и поверхностного прочтения.

Сегодня, накануне издания на родине, я вынужден требовать более глубокого и всестороннего прочтения текста. Вынужден, потому что произведение касается в определенной мере народа, а мысль наша, как в эмиграции, так и на родине, пока еще недостаточно свободна, она по-прежнему судорожна и даже манерна… Книг на эту тему мы не умеем читать просто. До сих пор в нас слишком силен этот польский комплекс и слишком отягощены мы традицией. Одни (к их числу принадлежу и я) так боятся слова «отчизна», как будто оно отбрасывает нас в развитии лет на тридцать. Других это слово ставит на рельсы действующих в нашей литературе шаблонов. Не преувеличиваю ли я? Да нет: почта доносит до меня самые разные голоса с родины о «Транс-Атлантике», и я узнаю, что это «памфлет на фразеологию «богоизбранности» или «сатира на довоенную Польшу»… Нашелся тут даже один, который окрестил его …памфлетом на санацию. В этом ряду самая высокая оценка, на которую я мог бы претендовать, это та, которая видит в произведении «национальный счет совести» и «критику наших национальных пороков».

На самом деле, зачем мне какие-то битвы с умершей довоенной Польшей или с отошедшим в небытие стилем старинного патриотизма, коль скоро меня тревожат другие и к тому же более универсальные проблемы? Неужели я стал бы тратить время на эти отжившие свой век мелочи? Я из рода тех честолюбивых стрелков, которые если и промахиваются, то только по крупной дичи.

Не спорю: «Транс-Атлантик» — это, между прочим, еще и сатира. И точно так же, между прочим, довольно серьезная попытка расквитаться… не с какой-то конкретной Польшей, разумеется, а с Польшей такой, какою она была создана условиями ее исторического существования и ее положения в мире (то есть, со

Не раз излагал я эти идеи в своем публикуемом парижской «Культурой» дневнике. Теперь он издается книгой, в Париже. В этот том не войдет фрагмент из «Культуры» от марта 1957 года, который также представляет из себя комментарий к моей ереси.

ТРАНС-АТЛАНТИК

Чувствую, должен поведать я Семье, родным и друзьям моим об этом моем десятилетней давности начале приключений моих в аргентинской столице. Никого я на эти клецки старые мои, на репу даже и не пареную не приглашаю, ибо в оловянной миске — Тощие, Дрянные, да к тому же вроде и Постыдные, на масле Грехов моих, стыда моего крупы мои тяжкие, Темные, с черною кашею моей, которых уж лучше в рот не брать, ибо, видать, даны они мне на вечное проклятие, унижение мое на пути беспрестанном Жизни моей и под эту тяжелую крутую Гору мою.

Двадцать первого августа 1939 года я прибыл на судне «Хробрый» в Буэнос-Айрес. Переход из Гдыни в Буэнос-Айрес был столь прелестным, что мне даже не хотелось сходить на берег: омываемый воздухом, растворяемый волной и овеваемый ветром, человек двадцать дней отрешен от всего и пребывает между небом и водой. Со мною каюту делил мой приятель, Чеслав Страшевич, ибо оба мы как, прости Господи, литераторы, едва оперившиеся, были приглашены в это первое плаванье нового судна; кроме него — Рембелинский-сенатор, Мазуркевич-министр и многие другие, с кем я познакомился. А еще были две хорошенькие, ладненькие, шустренькие барышни, с которыми в свободную минуту я балагурил и шалил, голову им кружил, и так, повторяю, между Небом и Водой, и все время вперед, спокойно…

Но только причалил пароход, мы с паном Чеславом и с Рембелинским-сенатором в город подались, совершенно наобум, что называется без броду, потому как никто из нас никогда раньше здесь ногою не ступал. Шум, гам, пыль и серость земли неприятно поразили нас после молитвенной чистоты соленых четок волн. Однако же, прошед через площадь Ретиро, на которой башня стоит, еще англичанами построенная, мы сразу оказались на улице Флорида, а там — роскошные магазины, чрезвычайное Товаров, добра всякого обилие и публики элегантной цвет, а там Магазины большущие и кофейни-кондитерские. Рембелинский-сенатор все на кошельки посматривал, а я — на афишу, где слово «CARAVANAS» было написано; увидел я ее и говорю пану Чеславу в этот погожий Шумный день, когда мы так просто ходили да ходили: «Видишь ли, пан Чеслав, Caravanas эти?»

Однако должны мы были тут же возвращаться на судно, где наш капитан разных Представителей да Председателей местной Польской колонии принимал. Сошлась этих Представителей да Председателей большая куча, а я тут же врагов себе нажил, потому что в стольких новых и незнакомых лицах, как в лесу заблудившись, в чинах и титулах терялся, людей, дела и вещи путал, то водку пил, то снова не пил, и как в ночи на ощупь ходил. Также и Ясновельможный министр Косюбидзкий Феликс, посол наш в стране той, присутствием своим Прием почтил и, стаканчик в руке держа, часа два простоял, то одного, то другого наилюбезнейшим образом стоянием своим удостаивая. В говоре, разговоров водовороте, в ламп неживом мерцании я, как в телескоп, на все смотрел и, везде Чуждое видя, Новое и Загадочное, какой-то ничтожностью и серостью пораженный, к дому моему, к Друзьям-Товарищам обратился.

Однако ж это мало что дало. Нехорошо как-то было. Потому что там, сударь, где-то там что-то там затевается, и хоть пусто, как ночью в поле, там за Лесом, за Гумном, тревога и кара Божья, и как будто что назревает, но каждый думал, что может пронесет, что, дескать, с большой тучи маленький дождик, что это так, как с бабой, которая катается, воет, стонет с Животом большим, Черным, о, Немилосердным, что того и гляди Сатану родит, а оказывается, это всего лишь колика, вот он страх и прошел. Да только что-то нехорошо, что-то, видать, нехорошо, ой, нехорошо. В эти последние дни перед началом войны мы с паном Чеславом, Рембелинским-сенатором и Мазуркевичем-министром на многих Приемах бывали, тоже и Ясновельможный посол Косюбидзкий и Консул и Маркиза какая-то в отеле Alvear и, Бог их знает, кто там еще и что и где и по какой причине, да с чем, к чему и почему; но когда мы с приемов тех выходили, то на улицах лез нам в уши назойливый газет крик «Polonia, Polonia». Уже тогда нам все тяжелее и печальнее становилось, да только каждый, хвост поджав, как пришибленный ходил, весь Заботами что теми же Лакомствами напичканный. А тут Чеслав в каюту нашу (ибо мы все еще на судне живем) с газетой влетает: «Война не сегодня-завтра вспыхнуть должна, нет спасенья! Вот и капитан уж приказ отдал, чтоб завтра корабль наш вышел, ибо, хоть до Польши нам не добраться, наверняка где-нибудь к Английским-Шотландским берегам прибьемся». Сказал он это, и мы со слезами на глазах в объятия друг другу бросились, тут же на колени пали и, Господу Богу молитву творя, к Божьей помощи воззвали. В этом своем коленопреклонении и говорю я Чеславу: «Плывите же, плывите ж вы с Богом!»