Роман Олеся Гончара «Твоя заря» повествует о жизненных дорогах человеческих, о народных духовных источниках, питающих нас с детских лет до седин, о светлом и вдохновляющем чувстве — беспредельной любви к своей родине. Роман проникнут волнующей искренностью, лиризмом, неисчерпаемой любовью к человеку труда, верой в его великое будущее.
Роман отмечен Государственной премией СССР за 1982 год.
— ТВОЯ ЗАРЯ —
Часть первая
ПУТЕШЕСТВИЕ К МАДОННЕ
Забелели снега
Всю жизнь потом Заболотный будет утверждать, — и к тому же без малейшей иронии, — что самые верные люди на свете — конечно, дети. Что даже жизнью своей он обязан тому славному степному народцу — хуторским мальчишкам, которые в сумерках нашли его, поверженного аса, под какой-то там заячьей кураиной в степи и на рядне приволокли в хуторок своим матерям на мороку…
В ту осень не раз над этой серой оккупационной степью завязывались воздушные бои, не раз и Заболотный появлялся в здешнем небе, с группой «ястребков» прикрывая своих ребят, пока они бомбили раскинувшуюся среди равнин, забитую вражескими эшелонами Узловую. А когда, отбомбившись, улетали обратно за Днепр на свой полевой аэродром, оставив после себя вулканы огня, подростки из окрестных хуторов прибегали к станции смотреть на разгром, на эти клокочущие пламенем степные Помпеи. Затаившись по ободранным садам, еще не попавшие под набор хлопцы и девчата жадно, с радостным биением сердца наблюдали, как лопаются цистерны, как горят по бессчетным колеям разбитые вдребезги фашистские эшелоны, как торчмя встают раскаленные рельсы, по которым должны бы их вывозить в тот проклятый рейх! Степная молодежь — парни еще безусые, девушки нецелованные, — они душой улавливали, что здесь, в огнях Узловой, сейчас решается их будущая судьба, разве же не образ ее является им здесь из хаоса покореженного, раскаленного, пружинящего железа? Домой возвращались возбужденные, изредка даже с добычей, девушки, разрумянясь от пламени и переживаний, приносили рудые куски сплавленного сахара, — спекшийся в камень, был он для них как бы подарком от своих, от тех бесстрашных заднепровских соколов!
Вот так однажды вечером и Софийка вернулась домой распаленная, неся на пунцовых щеках еще не развеянный пламень станционных пожаров, и только шагнула в темноте на подворье, как Сенчик, младший брат, вымахнув из хаты, огорошил ее своим, на всю степь слышным, заговорщицким полушепотом:
— А у нас летчик!
Так, словно сказал бы: «А у нас родился ребеночек!..»
I
Мчимся.
Еще рано, еще почти ночь. Трасса предрассветная, однако, живет, плавно течет рубинами, — целые галактики огней рдеют во мгле перед нами, бегут и бегут куда-то вдаль, в неизвестность.
Друг мой сидит за рулем, друг детских лет. Светит в темноте сединой, к которой я все не могу привыкнуть, — поседел Заболотный за последние год-два, находясь уже здесь, за океаном, куда его метнула доля на еще одно испытание. Всего, видимо, изведал мой друг на этих своих дипломатских хлебах, горестей и невзгод хватил вдосталь, однако жалоб от него не услышишь, да и по виду не скажешь, что пред тобой человек, утомленный жизнью. Не скажешь, что власть над ним взяли лета или обстоятельства.
Спортивно-легкий, подтянутый, сидит, свободно распрямившись, положив без напряжения руки на руль. Мне представляется, что именно так сидел он когда-то в кабине своего «ястребка», если полет выдавался спокойным и поблизости не виделось опасности.
Заболотный считает себя счастливцем, искренне в этом убежден, хотя и хлебнул в жизни всего, — и в небе горел, выходил из окружения, опять летал и опять падал, — однако же снова вставал на ноги, а что падал — в этом он и не находит ничего странного, ведь, по его словам, жизнь фронтового летчика как раз и состоит из падений и воскресении, все дело лишь в том, чтобы последних на одно было больше… От одного из бывших его боевых побратимов случилось мне слышать, что Заболотный был летчиком первоклассным, в полку называли его «летающим барсом», хоть сам Заболотный о своих подвигах распространяться не любит, а если — под настроение — и вызовешь его на откровенность, то скорее он изобразит себя в ситуации забавной, почти комической. Расскажет с улыбкой, к примеру, как после какого-то там вылета, весь пощипанный, едва дотянул до аэродрома на обрубке одного крыла, или, как у них говорят, «одной плоскости», умолчит только, что товарищи потом сбегались со всего аэродромного поля смотреть, торопея от удивления: на полкрыле парень долетел, на собственном энтузиазме дотянул до родной полосы…
II
Так выпадает, что и нас с Заболотным все сводят дороги.
Сейчас эта вот трасса подхватила и несет обоих, а года три назад, по воле случая, встретились мы с ним в Японии, где Заболотный работал в то время, вместе провели несколько дней, и даже в родные края привелось возвращаться вместе, — Заболотные, как они тогда предполагали, летели домой уже насовсем. Билеты нам были заказаны на один из рейсов новооткрытой линии Токио — Москва — Париж, вылетали мы ранней весной, в пору цветения сакуры, и как памятно тогда нам летелось!
Вот мы ждем отлета в порту Ханеда, супруги Заболотные видимо взволнованы, заметно, что в душе оба они с чем-то прощаются, да и впрямь ведь оставляют за собою еще одну, и такую немаловажную полосу жизни. Их провожает много друзей, то и дело они — то Заболотная, то муж ее переговариваются с кем-нибудь из провожающих. Заболотный шутит по поводу своей трости, на которую он еще опирается после дорожного происшествия, Заболотная поглядывает на мужа сторожко, считая, наверно, что ему, не совсем поправившемуся, вот-вот может понадобиться ее помощь. Со стороны просто трогательно смотреть, как они, улучив минутку, пользуются ею, чтобы и здесь, среди кутерьмы международного аэропорта, отстранившись от сигналов табло, реклам и сатанинского аэродромного грохота, остаться с глазу на глаз, когда близкие люди могут хоть ненадолго позволить себе такое состояние взаимной эмоциональной невесомости, столь редкостное в эпоху стрессов и смогов состояние, когда глаза тают в глазах, улыбка исчезает в улыбке, и нет уже разделения душ, есть только звездные эти минуты, напоенные музыкой, слышимой лишь для них двоих… Даже людям посторонним приятно было смотреть на такую, как будто сентиментальную, но как-то симпатично сентиментальную пару, на искреннее и открытое человеческое чувство, которое притягивало своей внутренней гармоничностью. Как деликатно могло это чувство поправить у него галстук, или, непроизвольно прорываясь нежностью, сдунуть невидимую пушинку у нее с плеча, или вместе улыбнуться, завидев в толпе нечто такое, что им обоим показалось комичным.
Истинное чувство хотя и ни с кем не считается, однако и не оскорбляет никого, скорее, оно вызывает симпатию, заинтересовывает вас и влечет, как все прекрасное, что встречается, к сожалению, в жизни не так и часто. Не потому ли и эта пара немолодых уже людей стала объектом — вовсе не иронической, вовсе не циничной — заинтересованности целой ватаги французских студентов, ультрамодных девушек и парней, которые, увешанные сумками, пестрые, клетчатые, лохматые, в полосатых и красных брюках, окутанные сигаретным дымом, с гитарой (одной на всех), улетают этим же рейсом на Париж. Юной компании понятно, что перед ними дипломатическая пара, очевидно, из совьетамбасады, но ничего медвежьего в них, в манерах даже есть привлекательность, своеобразный шарм… Он высокий, элегантно одетый, с искрами седины на висках, со взглядом веселым, доброжелательным, открытым. Опирается на трость, выхаживается, вероятно, после какой-то травмы. Мадам его невысокого роста, держится скромно, но с достоинством, она хороша собой, только лицо что-то бледное, видно, замучили токийские смоги. Когда она легким прикосновением поправляет мужу на груди галстук или какую-то там застежку, глядя на него нежно, как перед разлукой, в ней появляется нечто молодое, девичье, видно, еще не испепелилась душа в этой женщине, еще не ощущает на себе груза лет ее стройненькая, ладная фигурка в дорожном плаще, с аккуратной, слегка приподнятой на голове — на японский манер — прической. Нет в ней претензии, как это иногда бывает у жен дипломатов, есть сдержанное, врожденное достоинство; в особенности глаза у этой Заболотной-сан: когда, волнуясь, посмотрит вверх, на мужа, они излучают сияние, становятся небесно-синими, прямо-таки роскошными!.. Все это не ускользает от внимания французских девушек и парней, и японцы с японками тоже умеют такое оценить, некоторые из пассажиров переговариваются между собой по этому поводу вовсе без иронии: смотрите, какие глаза у этой женщины!.. Удивительно красивая пара… Чем не символ согласия и счастья! Но почему это нас удивляет? — опомнятся потом студенты. Почему эта сценка человеческого тепла, супружеской любви и согласия, почему она для нас становится диковинной? Действительно, почему? Не слишком ли много появляется в жизни диссонансов, если даже и такие, в сущности, обычные проявления человеческих чувств начинают нас удивлять?
Незадолго до отлета Заболотным довелось выдержать, видно, для них неминуемый эмоциональный шквал: целой оравой налетели посольские, главным образом женщины, с цветами, с бурным галдежом проводов.
III
И вот теперь мы едем к Мадонне. Другой континент, другие дороги, только Заболотный неизменен в своем водительском азарте. Вечером на квартире Заболотных неожиданно возникла идея податься в это путешествие, и Лида, с отцом присутствовавшая при нашем разговоре, обратилась к Заболотному буквально с мольбой, в тоне совсем непривычном для ее сдержанного характера:
— Возьмите и меня! Прошу вас!
Ей, оказывается, ну просто необходимо посмотреть эту сенсационную славянскую Мадонну, о которой здесь сейчас столько разговоров.
Дударевич, отец Лиды, давний коллега Заболотного по службе, пробовал отговорить дочку, изображал трудности дальней дороги, обещал взамен другие соблазнительные зрелища, но девочка заупрямилась: еду и все, если, конечно, Кирилл Петрович не против.
Заболотный, как всегда, когда дело касалось детей, а тем более Лиды, проявил снисходительность, а София Ивановна даже обрадовалась желанию девочки, поскольку знала, что юная приятельница ее — человек с характером и сможет в пути сдерживать Заболотного, если он вздумает, очутившись на трассе, развивать скорость выше дозволенной.
IV
Как это все далеко было! Где-то там, в нашем детском палеолите, где маренные реки струились для нас в степи, как образ чистоты и вечного движения, и все было переполнено светом, все живое томилось в неге под ласковым, нежнейшим солнцем нашего терновщанского лета! Оттуда мы с Заболотным, где полевая дорожка побежала невесть куда среди голубых ржей, высоких, как небоскребы! Где единственный лайнер — Романова пчела, пробасив над тобою, дальше погудела над хлебами, полетела в белый-белый, налитый сиянием свет.
Все там было иное, иное…
Еще были мы там почти безымянные, были просто «пасленовы дети». Опыт и знания не обременяли нас; малые пастушки, пощелкивая кнутами в воздухе, мы и мыслью еще но задавались, от чего этот щелк, даже не подозревали, что это и есть мгновение, когда кончик кнута преодолевает звуковой барьер! Такие вещи оставались там за пределами нашего познания, но разве были мы от этого менее счастливы?
И этот, исколесивший уже полмира, Кирилл Заболотный, который знает планету не хуже, чем знал тогда родную свою Терновщину со всеми ее оврагами и приовражьями, он был в той нашей терновщанской дали просто Кириком, способным на различные затеи озорником, который в школе среди нас выделялся не только веселым нравом, но еще и чудноватым своим именем, потому что впрямь ведь чудное: хоть как его читай — слева или справа, с начала или с конца, — а оно все будет Кирик да Кирик!..
Такое имя тоже было для нас предметом развлечений: разве же не диковина — со всех сторон одинаковое, круглое и крепкое как орех!
Часть вторая
ПЕРЕД СВЕТОФОРОМ
Художник утренней зари
Безымянно он жил. У нас его так просто и называли: Художник.
Человек этот был все время в дороге. Никто не знал, откуда он приходил в нашу Терновщину и куда потом исчезал. Слышали мы только от учителя Андрея Галактионовича, у которого Художник иногда останавливался, что в молодости этот странный для нас человек учился в Академии, дружил с Ильей Репиным и Куинджи, а одна из его ранних картин будто была даже отмечена золотой медалью на выставке в Париже. Лунное сияние передал, как никто, однако после того и сам не смог свое достижение повторить…
Рано окончилась для Художника его золотая эра. Тяжко пережитая несчастливая любовь и еще какие-то жизненные неурядицы привели его снова в наши края, и вот мы уже видим, как идет он полевой дорожкой в длинном поношенном плаще, в помятой старой шляпе. На боку болтается плоский сундучок с художническими принадлежностями, в руке иногда — палка, простая, вишневая. Шествует куда-то Художник, и непроницаемое лицо его с суровыми усами освещает утренняя заря. Все как-то получалось, что она ему светила навстречу из-за Чаполочевой горы, из-за наших терновщанских оврагов.
Приходилось нам видеть, как Художник бродил по нашим балкам и оврагам, присматривался ко всему, что там растет, а больше всего к тому, что способно быть красителем. Не оставлял без внимания растеньице самое незавидное, пусть то будет чертополох, чистотел или даже наш вездесущий паслен… Всматривался внимательно. Растирал, разминал пальцами на ладони сок из стебля или из плода. Искал таких красок, чтобы не линяли, не боялись времени. Совсем не линялых искал, вечных! А чтобы не блекли, не тускнели — для этого, оказывается, еще нужен и воск какой-то особенный, от хорошей пчелы, самый чистый… Таким вот образом Художник очутился на пасеке У Романа, где у него потом и возникла мысль нарисовать Надьку…
Годы спустя, когда Художник жил уже в Козельске, он решил показать нам в своей захламленной каморке портрет Надьки, мы в мгновение ока узнали ее — так разительно было сходство во всем: и знакомое трепетанье улыбки, и наклон головы, врожденная грациозность и приветливый блеск глаз…
XXV
Океан надвигается на нас сумраком туч. Густою мглой заволокло дорогу и леса, смеркается вокруг, кажется, вот-вот, и будет совсем темно, наступит ночь. Трасса перед нами уже не та, что вела сюда: для обратной дороги Заболотный решил выбрать иной маршрут, отыскав на карте автостраду под другим номером, и хотя расстояние осталось примерно таким же, однако движение здесь, по предположению Заболотного, скоро спадет, значит, снизится загазованность трассы и можно будет чувствовать себя свободнее.
Заболотный не ошибся, дорога тут и в самом деле пошла более открытая, меньше стало всяких неводов-заграждений, которые, как он теперь признался, и ему действовали на нервы… Пейзаж изменился, бегут мили необжитых просторов, лесистых холмов-дюн с какими-то вышками вдали среди сосен. Ни реклам, ни торговых центров на обочинах трассы, природа стала тут как бы ближе к человеку, неизвестно только, что несет нам эта туча, которая надвигается со стороны океана, поднимаясь над лесами и холмами…
— Кажется, ураган надвигается, — поглядывает на тучи наша юная спутница. — Чаще всего они заходят со стороны океана.
— Испугалась? — улыбается Заболотный.
— Ничуть, — отвечает Лида, и по задорным искоркам в глазах видно, что эскадры этих облаков и в самом деле не пугают ее.
XXVI
Наконец мы вырвались из-под ливня, и Заболотный теперь нажал, как он говорит, «на всю железку».
— Попробуем догнать потерянное время!
— Попробуй, хотя это еще никому не удавалось…
Ливень ощутимо выбил нас из графика, однако через несколько десятков миль под шинами внезапно зашелестела совершенно сухая дорога, тут, оказывается, и не капнуло, дождь пронесло стороной. Теперь друг мой дает себе волю — это уже не езда, это полет! За стеклом все слилось от скорости и ночи. Тараним темноту, бескрайнюю, бесформенную. Несемся, отделенные от нее лишь оболочкой этой летящей нашей «капсулы», где царит уют, теплится жизнь и витают разные мысли. Где он заночует, этот парень, оставшийся в мокрых лесах искать свою любовь? И есть ли в природе такая творческая сверхсила, которая могла бы помочь бедолаге в его положении?
Лида шмыгает носом в углу — плачет, что ли?
XXVII
Проходит немало времени, пока навстречу нам из-за горизонта выплывают несметные огни города и на полнеба встают фантомы небоскребов. Приближаются, кажутся грозными, светят загадками своих бесчисленных окон. Пригород встречает нас духотой, тут ливня не было, снова угар, смог, и, хотя время позднее, в теснинах между билдингами движение, и среди хаоса танцующих реклам, как и на рассвете, без конца-края летят потоки машин, громыхают вверху по мостам и эстакадам, совершают виражи на поворотах дорог, выскакивают откуда-то из-под земли и снова ныряют под землю… Перед нами возникает тоннель: сплошь облицованный белым, полный света, весь он аж сияет, насквозь гудит звучным органным гудением, будто поет хвалу своим строителям.
— Люблю эту чертову аэродинамическую трубу! — говорит Заболотный, когда мы оказываемся в тоннеле, где нас, кажется, самим ветром несет вперед.
Еще немного, и вот уже тихая улочка с пожарной каланчой, и постовой полисмен, узнав Заболотного, привычно здоровается с ним, и, если бы не жалюзи на окнах, где-то с верхнего этажа, наверное, выглянула бы навстречу моему другу его Софья Ивановна, или, как он говорит, «новых времен Ярославна с н-ской стрит…»
…Так и есть, ни к знакомым «миссис Заболотная» не пошла, ни спать не легла, сидит за опущенными жалюзи в обществе неутомимого, на двенадцать программ телевизора. Должно быть, со всех двенадцати каналов пробы сняла, пока дождалась возвращения мужа… Изящная, словно девушка, живо вскочила навстречу Заболотному и, засияв глазами, по-девичьи неловко прижалась к его груди. А через секунду уже отстранилась, кротко смотрит ему в глаза. И, как всегда, когда она так смотрит снизу вверх на своего Кирика, глаза ее наливаются яркой, просто-таки небесной синевой… По всему видно, что современная эта Ярославна с н-ской стрит приготовилась в надлежащем виде встретить своего путешественника: лобастая головка гладко причесана, плечи прикрыты белоснежным шарфиком, на открытой шее блестит какое-то украшение…
— Переживала?
XXVIII
Этот кузнечик дал себя записать Заболотному где-то там, далеко отсюда. В тех степях, где небо чистое, сияющее, где полнит оно вам душу своей непостижимой голубой необъятностью, где ночи темны, как в тропиках, и лишь на горизонте, никогда не угасая, багрово краснеют бунчуки заводских дымов…
Там они мчались в чудесную пору, в самый разгар лета. На одной из остановок Заболотный спросил местного пастуха-инвалида, который пас корову на веревке у лесополосы:
— Не тут ли были когда-то Фондовые земли?
— Возможно. Не слыхал про такие. Может, еще до трассы…
— А трасса, она тут, кажется, недавно, сравнительно молодая?