Второй том Избранных произведений С. М. Городецкого составляют его прозаические сочинения: романы «Сады Семирамиды» и «Алый смерч», повести: «Сутуловское гнездовье», «Адам», «Черная шаль», рассказы, статьи, литературные портреты.
Сады Семирамиды
Роман
Один из тысяч
Осенью 1916 года в пограничное с Турцией селение Игдырь ворвалась двуколка, запряженная загнанной лошадью, прогремела несколько десятков сажен по единственной замощенной улице и, подняв столб пыли, погрузилась в песок перед одноэтажным длинным зданием для приезжающих.
Пахчан выскочил из двуколки, взбросил на плечо хурджины
[1]
, отдал приготовленные деньги вознице и, ринувшись в дверь, столкнулся с ленивым и сонным толстяком, загородившим ему дорогу.
— Номеров нет! — едва поднимая веки и пуская клубы дыма из маленького деревенского наргилэ
[2]
, сказал толстяк.
— Не надо мне номера! Лошадь мне! Лошадь! — крикнул Пахчан и, обтирая своим брезентовым пальто пузо хозяина, протиснулся в дверь. Но, увидев скамейку, грузно опустился на нее, свалив под голову себе хурджины и будто сразу вспомнив, как он устал, как ему трудно было ехать из Тифлиса в прифронтовой толчее, как ему нужно было бы еще полежать в лазарете.
— Ва! — воскликнул хозяин, вынимая мундштук наргилэ из жирных от недавно съеденного плова губ. — Тут жить будешь? Надо лошадь, а сам спать ложишься?
Уход
Они двигались сплошной массой людей и животных, они шли, они ползли, как застывающая и не желающая застыть лава, и с каждым днем движение их становилось все медленней, после каждой новой ночевки все трудней было подниматься, чтоб идти дальше. Все мучительней был им каждый шаг, удалявший их от разоренной родины. Гонимые страхом, они сравнительно быстро прошли Бегрикальское ущелье, где можно было ожидать нападения, но после первой же ночевки на плоскогорье пошли тише, тысячами голов оборачиваясь назад, чтобы бросить последний прощальный взгляд на узкую долину, в глубине которой ненадолго просияла снежная вершина Сипана, старого сторожа Ванского озера. Тысячи загорелых на солнце и огрубелых на мотыгах рук поднялись в воздух, тысячи старушечьих и девичьих губ высунулись из-под киткалов, чтоб послать и прошептать последний привет Сипану за минуту до того, как он скроется из глаз.
Дорога стала шире — людская лава выплеснулась далеко вправо, на истоптанные еще в прошлом году пашни. Слева на много верст протянулась застывшая черная лава вулканов, огненной рекой вытекшая когда-то из молчаливых теперь Хори и Тандурека, контуры которых — острый, настороженный у первого и уютный, разлапый, как жерло тондыра
[6]
, у второго — вырезались на безоблачной синеве вдали за разливом лавы.
Стало жарко. Голодные волы все медленней тащили перегруженные женщинами и детьми фургоны. Лошади, быки и коровы задыхались под навьюченными на них разноцветными одеялами и медной посудой. Пузатые хазаны для плова сверкали на солнце и перезвякивались с высокими гюгюлями. Дети, зачастую сидевшие поверх одеял и посуды, просили отцов снять их и бежали в пыли, подымаемой бесчисленными копытами животных и ногами людей. Неумолчный, жалобный говор низкой тучей висел над этим уходящим народом.
Отцы и старшие сыновья, в лохматых бараньих жилетах, в истрепанных широченных шароварах, в нахлобученных папахах, с длинными трубками в левой руке и кнутом или короткой палкой в правой, шли впереди своих волов, тащивших все, что осталось от нажитого за долгие годы имущества. Не было ни одного семейства, в котором не насчитывалось бы несколько убитых. Часто вместо отца впереди вола шел десятилетний мальчик, оставшийся старшим мужчиной в своей семье. Так же, как старшие, он хмурил брови, покрикивал на вола и тянул горький табак из отцовской трубки. Часто вместо мужчины впереди семьи шла седая старуха, потому что мужчины были все убиты.
В свете ослепительного горного солнца пестрые головные уборы женщин, полосатые, красные и синие юбки, рыжая шерсть мужских жилетов и синева домотканых шаровар, белые, золотистые и черные спины быков и коров, блеск медной посуды и разноцветное тряпье одеял в облаке мелкой известняковой пыли — все это сверкало и пестрило на фоне голых, безлесных каменных скал и пустой голубизны безоблачного неба.
Дом Саркиса
Вагаршак стоял на крыше дома, единственного дома, уцелевшего в небольшом селении на северной окраине Вана. Оно ютилось на склонах гор, обращенных к югу, здесь отлично зрел желтый, сладкий виноград, и у всех жителей были сады. Глубокий овраг отделял его от тех кварталов Вана, где в апреле 1915 года последняя горсть повстанцев защищалась от уже разгромивших город курдских шаек и турецких регулярных войск квартальной экспедиции. Сюда, в это селение, отступили остатки повстанцев, и Вагаршак в их числе, когда глинобитные стены их убежища, в которых пули завязали, все-таки были насквозь изрешечены. Преследуя повстанцев, войска сожгли селение. Уцелел только стоявший на отлете дом старого Саркиса. Осенью того же пятнадцатого года Саркис вернулся на свое пепелище, собрал виноград, вымочил его в уксусе и подвесил под потолок. На зиму заботливо укрыл лозы соломой и сейчас дожидался хорошего урожая. Хлеба не было. Кроме винограда, был только тарех — высушенная в соли селедка. Но Саркис считал себя счастливым: сам жив, дом цел, с голоду не умрет. Оттого, что выпало ему на долю такое счастье — остаться живым, старинное чувство гостеприимства, свойственное всем ванским крестьянам, развилось у него с особенной силой, и когда к его дому подъехал фургон Вагаршака, он встретил гостей с поклонами и приветствиями, помог Вагаршаку перенести Анаид в дом, сам выпряг вола и захлопотал по хозяйству. Он редко видел людей и перед каждым новым человеком, которого встречал, испытывал острое чувство стеснения, почти стыда, за то, что он остался жив, когда сотни тысяч людей погибли, и старался искупить свою «вину» лаской. Разбитая дорогой, Анаид уснула. Вагаршак для того и сделал остановку, чтобы дать ей отдохнуть.
Вагаршак поднялся на крышу. Глаз не хватало, чтобы охватить все сразу. Слез не хватило бы, чтобы выплакать горе, зажавшее горло.
Прямо у ног его змеилась черная щель оврага, но на том берегу оврага, на месте того квартала, где защищались повстанцы, нельзя было найти признаков человеческой жизни: серо-розовые остатки домов слились с серо-розовыми горами, с которых брали глину для их постройки. Были горы, пришли люди — построили, пришли люди — разрушили. Ветер и дождь смели и смыли мусор разрушения, остались только горы. Только по узенькой перекладине полуразрушенного мостика можно было догадаться, что здесь жили люди.
У Вагаршака заныла рана в плече, которую он получил, защищая жизнь на том месте, где теперь ничего не было, и он, подняв глаза, впился в белоснежный конус Сипана, подымавшийся прямо с густо-синей осенней глади озера. Жгучее бывает солнце в Ване в летние дни, но никакому солнцу никогда не расплавить вечной белизны Сипана. Таким же он был тысячелетия тому назад, когда смотрели на него урартийцы, предки армян, таким же он был, когда Семирамида строила свои сады, таким же он был, когда в этих цветущих долинах рос армянский народ, таким же он остался, когда народ этот был изгнан отсюда в месопотамский плен за то, что поднял восстание, и для того, чтобы погибнуть в пути под раскаленными бичами солнца, под горячими не только от солнца, но и от армянской крови прикладами аскеров.
Сипан, Сипан, ты все видел! Что же ты молчишь, Сипан?
Генерал-ревизор и его спутники
В те же дни, когда армянский народ возвращался к Вану с севера, от Игдыря к тому же Вану шел небольшой отряд с юго-востока, из персидского города Дильмана. Это не был военный отряд. Это была просто небольшая компания, которую с трудом сколотил себе генерал-ревизор Ладогин, посланный в Ван из Тифлиса с совершенно специальной, самому ему не вполне понятной ревизией. Генерал Ладогин, мечтательный, кабинетный, петербургский человек из прогоревших помещиков, принимая поручение, не представлял себе трудностей пути. Напуганный в Тифлисе рассказами об опасностях северного пути и не осведомленный о том, что там тысячами шел народ, генерал Ладогин составил себе собственный маршрут из Персии по самой крайней, занятой русскими войсками линии. Он не знал, что этот маршрут еще опаснее северного. Войска с него были сняты еще летом, тотчас после падения Битлиса. Только кое-где, на редких этапах, как тушканчики в своих норках, сидели прапорщики, не имевшие права уйти самовольно и не получавшие приказа об уходе из-за отсутствия связи. Выбирая этот маршрут, генерал Ладогин удовлетворял одну свою страсть: он был любителем-археологом. Ему мало было висячих садов Семирамиды, остатки которых он надеялся увидеть в Ване. Ему хотелось побывать и в Деере, где стояла армянская базилика св. Варфоломея IV века, и в Хошабе, где были развалины крепости, построенной римлянами. Но все эти приманки избранного им маршрута мгновенно потускнели после дильманских рассказов об издевательствах курдов над пленными. Генерал затягивал свой отъезд насколько можно, но все-таки на заре одного голубого дня к его дому был подан фаэтон.
Спутники, которых генерал подобрал себе за дни проволочки, были уже в сборе. На темном тонконогом жеребце, предвкушавшем вольный путь, гарцевал почти мальчик с огромными глазами, Артавазд, сын любимейшего поэта Армении. Ему не терпелось ехать так же, как и его коню. На грубой рыжей лошади бочком сидел и напевал какой-то романс студент Мосьян, ежеминутно поправляя туго набитые кишмишом и орехами хурджины. И Артавазд, и Мосьян ехали в распоряжение парона Кости, особоуполномоченного по устройству беженцев в Ване. На шустрой лошадке юлил вокруг фаэтона тифлисский лавочник Тигран, уже работавший в Ване и возвращавшийся теперь из Тифлиса, где он успел прицепиться к генералу Ладогину. Два пеших офицера и несколько казаков ждали выхода генерала.
Город еще спал, только кое-где женщины возились у своих дверей в арыках. Повыше мать подмывала ребенка. А еще выше задумчивый ишак прибавлял влаги в арык. Текучая вода — святая. От подножия розоватой синевы стен по всей улице ползли длинные, темно-лиловые утренние тени. Сияющее стекло безмолвного, неподвижного воздуха лопалось и звенело под криками петухов.
Генерал вышел, выбритый и вымытый, пропуская кпереди себя двух денщиков с тщательно укупоренными ящиками с бисквитом и коньяком. Третий нес тяжелую, обшитую холстом корзину. Она причиняла наибольшие заботы генералу, потому что в ней были упакованы подарки, собранные его женой, петербургской дамой-патронессой, для армянских сирот. В корзинке что-то звенело и стукало, когда ее грузили, но генерал не знал, какие там лежат подарки и как и кому он будет их раздавать. Но наказ жены был строгий: привезти и раздать.
Кроме этого, в фаэтон было уложено несколько винтовок.
Парон Костя
Ночь уже редела — та же холодная, горная ночь, от которой прятались в бурки Пахчан и Вагаршак в лавке Акопа, — когда к одному из очень немногих уцелевших домов на окраине Вана прискакали трое.
Коренастый, большеголовый человек первым грузно соскочил с лошади и застучал в дверь старым виноградным корнем, заменявшим ему плетку.
— Эй, Айрапет! Отворяй! Ты здесь? Ты жив? Не убежал? Айрапет?
Одинокий среди развалин дом ожил от стука и низкого, густого голоса. В верхнем этаже хлопнула дверь, хрустнула лестница под быстрыми шагами, в стекле над дверью показался свет.
— Кто стучит?