Два философо-приключенческих романа двух прославленных писателей начала XIX века объединяет общность темы — Древняя история.
Египет и Рим, любовные страсти и восточная экзотика, захватывающие события и глубокомысленные рассуждения — все есть в представленной книге, рассчитанной на самого широкого читателя.
Теофиль Готье
Роман Мумии
перевод с французского
А. Воротникова
Пролог
— Я предчувствую, что в долине Бибан-эль-Молюк мы найдем еще не тронутую никем гробницу… — так говорил молодому, важному англичанину человек гораздо более смиренного вида, отирая платком с синими клетками свой облысевший лоб, на котором блестели капли пота, точно он был из пористой глины и наполнен водой, как фивский сосуд.
— Да услышит вас Озирис! — ответил немецкому ученому молодой лорд. — Такое воззвание можно высказать перед развалинами древней Diospolis magna; но много раз мы уже терпели неудачу: нас всегда опережали искатели сокровищ.
— Гробницу, которую не тронули ни цари-пастыри, ни мидяне Камбиза, ни греки, ни римляне, ни арабы и которая отдает нам свои неприкосновенные богатства и свою девственную тайну, — продолжал ученый с увлечением, зажигавшим его зрачки, закрытые синими очками.
I
Оф (таково египетское имя города, который античная древность называла стовратными Фивами или Diospolis Magna), казалось, спал под палящими лучами раскаленного как свинец солнца. Был полдень; яркий свет падал с бледного неба на землю, истомленную жарой; почва, блистающая отражением лучей, светилась как расплавленный металл, и тень у подошвы зданий казалась лишь тонкой голубоватой нитью, похожей на черту, которую зодчий проводит краской на своем плане на папирусе; дома, со слегка расширяющимися к основанию стенами, пылали как кирпичи в горне; двери были заперты, и ни одна голова не появлялась в окнах, закрытых шторами из тростника.
В глубине пустынных улиц, над террасами, вырезались в воздухе, необычайно прозрачном, иглы обелисков, верхи пилонов, группы дворцов и храмов, капители их колонн, с человеческими лицами или цветами лотоса, виднелись вполовину, пересекая горизонтальные линии крыш и возвышаясь как рифы над массами частных жилищ.
Местами, из-за стены сада поднимался чешуйчатый ствол пальмы с пучком листьев, застывших в воздухе, потому что ни малейшее движение не нарушало тишину атмосферы; акации, мимозы, фараоновы смоковницы раскинули каскады своей листвы, бросая узкую голубоватую тень на ослепительно яркую почву. Эти массы зелени оживляли безжизненную торжественность картины, которая без них казалась бы картиной мертвого города.
Изредка черные невольники из племени Нахаси, с обезьяньим обликом, с звериными ухватками, одни лишь не обращая внимания на полуденный жар, несли для своих господ воду из Нила в кувшинах, подвешенных на палке, перекинутой через плечо. Хотя вся их одежда состояла из коротких полосатых штанов, но их торсы, блестящие и гладкие, как базальт, обливались потом, и они ускоряли шаги, чтоб не обжечь толстую кожу ступни о раскаленные, точно пол в бане, плиты. На дне лодок, привязанных у кирпичной набережной реки, спали матросы, уверенные, что никто не разбудит их, чтобы переправиться на другой берег в квартал Мемнониа. В небесной высоте вились ястребы, и их пронзительный писк, который в другое время потерялся бы в городском шуме, звучал теперь среди всеобщего безмолвия. На карнизах зданий, поджав одну ногу и уткнувшись клювом в мохнатую шею, два-три ибиса казались погруженными в глубокую думу; а их силуэты рисовались на лазурном фоне, сверкающем и раскаленном.
Но не все, однако, спало в Фивах. Неясные звуки музыки неслись из стен большого дворца, простирающего на фоне пламенного неба прямую линию своего украшенного резными пальмовыми листьями карниза. Время от времени эти струи гармонии растекались в чистом трепетании воздуха и, казалось, глаз мог бы проследить, как льются волны созвучий.
II
Нофрэ, предчувствуя признание, сделала знак; арфистка, две музыкантши, танцовщицы и служанки удалились молча, одна за другой, как вереница фигур на фресках. Когда последняя из них исчезла, любимая прислужница стала говорить своей госпоже ласковым и сочувствующим тоном, точно молодая мать, утешающая своего питомца:
— Что с тобой приключилось, дорогая госпожа, что ты печальна и несчастлива? Ты молода, твоей красоте могут позавидовать прекраснейшие женщины, ты свободна и отец твой, великий жрец Петамуноф, чья мумия, сокрытая от всех, покоится в богатой гробнице, оставил тебе великие богатства, которыми ты можешь распоряжаться по желанию. Твой дворец очень красив, обширны твои сады, орошаемые прозрачными водами. В твоих сундуках хранятся ожерелья, нагрудники, браслеты для ног, кольца с искусной резьбой на камнях. Число твоих одежд, твоих калазирисов, твоих головных уборов превосходит число дней в году; Гопи-Му, отец вод, покрывает в свое время плодотворным илом твои земли, которых не облетит ястреб в течение времени от одного солнца до другого. А твое сердце не раскрывается радостно для жизни подобно бутону лотоса в месяцы Гатор или Шойак, а болезненно сжимается.
Тахосер ответила Нофрэ:
— Да, конечно, боги высших сфер были ко мне милостивы; но какую для меня имеет цену все, чем обладаешь, если нет единого, чего желаешь? Неудовлетворенное желание делает богача в его позолоченном и расписанном красками дворце, среди его драгоценностей и ароматов более бедным, чем самый жалкий работник в Мемнониа, собирающий в древесные опилки кровь из трупов, или чем полунагой негр, управляющий на Ниле своей хрупкой лодкой под горячим полуденным солнцем.
Нофрэ улыбнулась и сказала с едва уловимой усмешкой:
III
Несмотря на свою обычную наблюдательность, Нофрэ не заметила, какое впечатление произвело на ее госпожу невнимание незнакомца. Она не заметила ни бледность, сменившуюся яркой краской в лице, ни блеска ее глаз, не слышала легкий звон эмалей и бус ее ожерелий, взволнованных содроганием ее груди. Все внимание служанки было занято управлением колесницей, что было не легко среди толпы любопытных, стекавшихся ради торжественного въезда Фараона.
Наконец колесница достигла военного поля — обширной, огороженной площади, заботливо устроенной ради воинского блеска. Террасы, сооруженные в течение многих лет руками тридцати племен, обращенных в рабство, составляли ограждение гигантского прямоугольника; стены из необожженных кирпичей, расширявшиеся книзу, покрывали эти земляные террасы; а на их гребнях разместились во много рядов сотни тысяч египтян, белые или ярко-пестрые одежды которых горели на солнце в постоянном движении, свойственном толпе, даже когда она кажется неподвижной. За этими рядами зрителей, многочисленные колесницы, повозки, носилки, охраняемые возницами и рабами, напоминали переселение целого народа: Фивы, одно из чудес древнего мира, заключали в себе больше жителей, чем иные царства.
Ровный и тонкий песок обширной арены, окруженной тысячами голов, сверкал блестящими точками под лучами яркого света, падавшего с неба, голубого, как эмаль статуэток Озириса.
На южной стороне военного поля ограда прерывалась, и тут начиналась дорога, ведущая к верхней Эфиопии вдоль ливийской цепи гор. С другой стороны разрез в террасе открывал среди массивных кирпичных стен дорогу к дворцу Рамзеса Мейамуна.
Дочь Петамунофа и Нофрэ, которым слуги очистили место, поместились в этом углу на вершине ограды таким образом, что могли видеть шествие всей процессии у своих ног.
Эдуард Шюрэ
Жрица Изиды
(Помпейская легенда)
перевод с французского
К. Жихаревой
Книга первая
ЗАВЕСА
I
Гименей! Гименей!
— Гименей! Гименей!
Невидимый хор девических голосов звенел вдали под звуки систр, флейт и кимвалов. Доносимый легким ветерком и прерываемый смутным гулом толпы, гимн парил над узкими улицами. Волны его растекались по крытым навесам, террасам, висячим садам. Юный и влюбленный, он трепетал в знойном воздухе и терялся в ясной лазури неба, как взмах легких крыльев. На площади, где собралась празднично настроенная толпа, уже яснее слышались отдельные звонкие голоса, отчетливые слова.
— Гименей! Гименей! — И пестрая толпа гладиаторов, вольноотпущенников и рабов, женщин и детей, сгрудившихся на ступеньках базилики, увидя двигающуюся по улице Изобилия свадебную процессию, вторила долгими возгласами: Гименей! Гименей!
II
Избранная чета
Служители, стоявшие перед домом Гельвидия, ввели Кальвия и его спутника в вестибюль, в котором стояли только статуя Минервы и бронзовый светильник. Оба друга прошли в атриум, находящийся под открытым небом. Промежутки между его ионическими колоннами были переполнены гостями. Под левым портиком выстроились молодые люди; под правым — девушки, которые должны были петь эпиталаму. Семья и гости теснились во второй зале, похожей на первую и называемой перистилем. Прибывшие не без труда пробрались, в сопровождении родственника Гельвидия, между широкими латиклавами магистров, шелковистыми хитонами женщин и тяжелыми шерстяными плащами матрон до полукруглого покоя со сводчатым потолком. Это было домашнее святилище, и здесь только что началась церемония бракосочетания.
Посередине, на маленьком мраморном алтаре, украшенном гирляндами цветов, горел яркий огонь. За ним, на колоннообразных подставках полукругом были расположены статуэтки предков из слоновой кости и глиняные фигурки Лар. Позади алтаря фламин Юпитера, старик в пурпурной мантии, поддерживал огонь, бросая в него из золотого дискоса крупинки фимиама. Невеста слегка приоткрыла на лице покрывало и жених подал ей священный хлеб,
фарреум,
который они разломили на две части и съели, смотря на огонь, в то время как жрец бормотал непонятные слова на древнелатинском языке. Потом они по очереди отпили из чаши вина, смешанного с медом, и сделали возлияние на огонь. Дважды с треском взвивался огонь длинным ярким пламенем. После этого супруги протянули друг другу руки, пристально глядя один другому в глаза. Фламин произнес громким голосом:
— Во имя Юпитера, богов Лар и пламени очага, соединяю вас. Преломлением хлеба, вкушением вина и возжжением огня, отныне вы супруги. Юлия Гелькония, ты жена Марка Гельвидия. Его боги — твои боги, его дом — твой дом, его родители — твои родители, его друзья — твои друзья. Вы соединены по законам человеческим и по закону божественному.
Тогда супруг бережным движением снял покрывало с чела новобрачной и взял ее за обе руки. Они стояли неподвижно, смотря друг другу в глаза. Священнослужитель бросил на супругов несколько искр и окропил их очистительной водою со следующими словами:
— Юпитер, бог домашнего очага и клятв, один может разлучить тех, кого он сочетал.
III
Омбриций
Дом Омбриция, полученный им в наследство от дяди-ветерана, находился вне Помпеи, недалеко от Сарнских ворот, среди поля, засаженного виноградом и оливками. Развалившаяся хижина служила жилищем управителю и рабам, обрабатывавшим землю. К дому хозяина вел портик из окаменевшей лавы, построенный без всякого стиля. Обстановка дома была бедна и уныла. На ветхих стенах, на расшатанных колоннах висели ржавые сабли, продырявленные щиты — воспоминания давних войн. В глубине стояла маленькая статуя Августа, которой старый ветеран воздавал культ. Налево находилась узенькая спальня с походной кроватью. Направо — комната, несколько побольше, со столом, несколькими деревянными сиденьями и очагом, служившая одновременно и кухней, и столовой.
В этой-то комнате и расположился Омбриций, вернувшись домой. Разведя огонь из сухих виноградных лоз, он зажег глиняную лампу и поставил ее на стол, рядом с блюдом чечевицы, до которого не дотронулся утром. Этот день и эта ночь возмутили в нем все его прошлое, уже покрывшееся пеплом. Первым его чувством было раздражение против своей бедности, дикое возмущение против несправедливости судьбы. Но жгучие мысли, возникшие в его мятежной душе, заставляли его замкнуться в своей берлоге, чтобы пересмотреть всю свою жизнь и постараться провидеть будущее.
О, как беспокойна, бурна и непостоянна была эта жизнь! Он был сыном вольноотпущенницы и ветерана, служившего в легионах Тиберия и произведенного в римские всадники. Отец его владел поместьем в Тускуле. Печальное детство его совпало с кровавым царствованием Нерона. Ранняя юность Омбриция была омрачена атмосферой диких оргий и чудовищных преступлений, исходивших в то время от трона цезарей и тяготевших над миром, как отравленная туча. И все же этот период был самым чистым в его жизни, только он один был озарен лучом света. Желая посвятить себя ораторскому искусству, он посещал уроки римских риторов. Но настоящим его учителем был Афраний, старый философ-стоик, живший в уединенном домике на горе Тускула и обучавший там нескольких учеников. Этот бедный человек, почти нищий, высланный Нероном из Рима, питавшийся луком и черствым хлебом и живший в жалкой крестьянской хижине, заставил его пережить самые возвышенные волнения юности, пробудил в еще незапятнанной душе его чистые порывы к добродетели. В тот день, когда Афраний развил перед ним и несколькими молодыми людьми основную мысль философии Зенона о том, что единственное благо души заключается в ее собственном свободном суждении, что высшее добро заключается в ее власти над самой собою, в уме его зародилось новое представление о человеке и о жизни. Впоследствии, когда Омбрицию было уже шестнадцать лет, Афраний, обращаясь к нему непосредственно, воскликнул: „Омбриций Руф, если ты хочешь быть счастливым, если хочешь быть свободным, если хочешь иметь великую душу — откажись от всего. Тогда ты сможешь гордо держать голову, потому что будешь свободен от всякого порабощения. Осмелься поднять глаза к Богу и сказать ему: „Делай со мной, что хочешь!” При этих словах Омбриций затрепетал мужественной гордостью. На следующий день он спросил учителя, не жалеет ли он о Риме, откуда его изгнал Нерон. Тогда Афраний показал ему на горизонте семь холмов Вечного Города, казавшиеся с высоты Тускула ниже маленьких бугорков, и сказал: „Если ты понимаешь мысль Того, Кто управляет вселенной, если ты повсюду носишь ее в себе самом, то можешь ли ты сожалеть о нескольких булыжниках и о красоте камней?” Юный ученик пришел в восторг от твердости учителя, и душа его показалась ему, действительно, величественнее этого Рима, откуда его изгнал Нерон, которого он умел так хорошо презирать. Но в особенности восхищало ученика мужество учителя, равное его учению. Гораздо ярче, чем картины сражений, героических битв, в которых впоследствии он и сам принимал участие, в памяти его запечатлелась одна сцена, как высшая степень трогательного человеческого благородства.
Однажды испуганные крестьяне прибежали в жилище философа с криками: „Спасайся! Беги! Центурион Цезаря с двумя ликторами ищет тебя!” Это была почти верная смерть. Афраний спокойно ответил: „Покажите им дорогу”. В сопровождении учеников он встретил центуриона у двери своего жилища и обратился к нему с вопросом: „Зачем ты пришел ко мне?” — „Цезарь узнал, что ты его не боишься, и спрашивает тебя, что ты считаешь своей лучшей защитой?” — „Вот это”, — ответил Афраний, вынимая из-под тоги кинжал, который всегда носил при себе. „Ты обратишь его против Цезаря?” — „Нет, только против себя, если он поставит преграду моему слову или моей свободе”. — „Тогда, дай его сюда!” — со свирепым видом сказал центурион, выхватывая кинжал у стоика. Ученики побледнели, думая, что посланный Нерона сейчас убьет их учителя. Афраний не двинулся и спокойно сказал: „Поблагодари Цезаря, благодаря ему, я обрету, наконец, свободу!” Но преторианец возвратил оружие философу с двусмысленной улыбкой: „Возьми его, — сказал он, — он скоро тебе понадобится. Цезарь хотел только испытать тебя, но если ты увидишь меня еще раз, не надейся более ни на что”. Посланный Нерона исчез, ученики бросились на колени перед учителем, целуя края его потертого плаща. Он кротко поднял их и запретил говорить что-либо об этом случае. Потом сел на краю маленькой террасы, лепившейся у выступа Апеннинской горы, с которой глаз обнимает простор Лациума до моря и безбрежность пространства, которое уже заполнял темный свиток сумерек. И в течение части ночи, под далекими светилами небесного свода, Афраний говорил своим ученикам о Высшем Добре, о Провидении и о Душе Мира, в которую с блаженством после смерти погружается человеческая душа, если она жила согласно с божественным законом.
В эту ночь Омбриций обещал себе сделаться достойным своего учителя. Но это решение удержалось в нем недолго. Уже вскоре, живя в Риме, молодой человек узнал, что его учитель был обезглавлен наемными убийцами Нерона, приказавшего доставить ему голову философа. Тирану захотелось иметь эту беседу с мудрецом, в которой последнее слово оставалось за ним, и он мог таким образом быть уверенным, что победил своего противника. В то же время все философы были изгнаны из Рима. Подавленный этим несчастьем, Омбриций спрашивал себя, какая польза во всем их мужестве. И в возмущении своем против человеческой судьбы он проникся сожалением к своему учителю и усомнился в философии. Отвлеченная мысль, не могущая преобразовать мира, показалась ему праздным и суетным трудом. Он захотел приобрести власть, чтобы самому располагать жизнью и смертью и судить по своему усмотрению. Тогда, с какой-то яростью, он устремился в военную карьеру.
IV
Мемнон
В эту ночь Мемнон тоже не спал и был взволнован и встревожен не менее, чем Омбриций. Поспешно вернувшись домой со своей приемной дочерью, он нашел старую нубийку у входа в храм. Альциона погрузилась в состояние оцепенения, обычно следующего за лихорадочным возбуждением экстазов. Мемнон поручил ее верной служанке, которая повела ее через обнесенный стеной портик в курию Изиды, нечто вроде внутреннего двора, окруженного несколькими комнатами, совершенно закрытого от посторонних и недоступного ни для кого, за исключением иерофанта. Иерофантида шла усталая, покачиваясь и опираясь на плечо старухи. Тем временем жрец по внутренней лестнице вышел на террасу, расположенную на крыше храма, — обычное место его ночных размышлений.
Храм Изиды задним фасадом был прислонен к театру и находился в южной части города, неподалеку от ворот Стабии. Терраса приходилась на уровне крыш домов. Позади нее высился огромный амфитеатр, казалось, готовый раздавить ее своей каменной громадой. Маленький храм прилепился к величественному зданию, как гнездо ласточки. Поднявшись на крышу храма, Мемнон долго вдыхал прохладный ночной воздух, вглядываясь в звездное небо. Но вместо успокоения, какое обычно проливали в его душу созвездия, вид их только увеличивал его беспокойство.
Он думал о странном экстазе Альционы, о ее мрачных пророчествах и о том, какой сильный толчок испытало все его существо при встрече с дерзким незнакомцем. Эти неожиданные события, подобные сверканию непрерывных молний, принимали в его глазах страшное значение сверхъестественных символов и грозных предупреждений. Они не только освещали все его прошлое, перемешав все самые глубокие и самые темные слои его души, но бросали устрашающий свет и на будущее. Он переживал один из тех часов, когда под грубыми ударами жизни судорожно сжавшаяся душа собирается с силами у очага загоревшегося сознания. Для того чтобы понять события, ему необходимо было сосредоточиться.
Он вздохнул еще один раз и огляделся вокруг. Перед ним нагроможденные дома закрывали вид; сзади — его давила окружность амфитеатра. Чтобы не задохнуться, ему нужно было больше воздуха, больше простора, больше неба. Тогда он вспомнил, что декурион Гельвидий, поселяя его несколько недель тому назад в храм Изиды, показал ему в толстой стене в конце террасы ржавую бронзовую дверь, ведущую в прилегающее здание. Дверь эта выходила в коридор, через который можно было проникнуть внутрь театра и подняться в идущую вдоль стен его галерею, откуда открывался вид на море и часть залива Неаполиса. Ключ висел у его пояса, и он отпер дверь. Пройдя бесстрашно по темным переходам, он быстро достиг амфитеатра и поднялся в крытую колоннаду, венчавшую здание.
Огромный амфитеатр и сцена были пусты. В эту безлунную ночь театр казался впадиной, похожей на кратер вулкана. Вдали, под беловатым светом звезд, простирался залив, окутанный легкой дымкой. Крайняя оконечность капреи сливалась с мысом Соррентума. На противоположной стороне он видел маяки Неаполиса, древнюю Парфенопею, маяки Путэоли и Мицены и, совсем вблизи, пирамидальный остров Пифекузы, похожий на призрак, скорчившийся в открытом море. Мемнон сел под открытой колоннадой. Некоторое время он смотрел на раскрывшийся перед ним вид с заливом, морем и небом, колыхавшийся в его глазах, как колеблемый ветром занавес. Он опустил голову и заглянул в темную воронку с круглыми ступенями, зиявшую у его ног. В эту минуту бездна его души показалась ему не менее мрачной, чем этот огромный амфитеатр, сооруженный людьми для того, чтобы вызывать в душах своих ближних возвышенные химеры поэзии. Вскоре под его упорным взглядом образы прошлого выступили из бездны. Перед ним предстали главные сцены его жизни, сначала разрозненные, потом объединенные в группы и, наконец, связанные в живую цепь. И трагический хор торжественными движениями направлял нити его судьбы, запутывая и перевивая их по своему усмотрению.
Книга вторая
ЛУЧ
VIII
Страж Предела
Строго замкнутая между глухими стенами среди шумной Помпеи, курия храма Изиды опиралась на узкий край треугольного форума в одном из самых населенных кварталов города, неподалеку от обоих театров, школы гладиаторов и ворот Стабии. Это был прямоугольный двор, с портиками и боковыми келейками. Несмотря на то, что иногда сюда доносились голоса из внешнего мира, обитель эта была не менее замкнута и недоступна, чем индийский монастырь в Гималаях или персидский гинекей в царской цитадели. Курия имела только один выход — коридор, ведущий в храм Изиды. Некогда здесь жили священники. Теперь ее занимали только две женщины: приемная дочь Мемнона и ее старая рабыня.
Яркое солнце летнего утра проникало в этот мирный приют. Две колоннады портика сверкали ослепительной белизной под его зыбким светом; две другие дремали в голубоватой тени. Сумрачный двор, преобразованный в садик, дышал сладким ароматом томящегося от зноя розового куста и опьяняющей мимозы. Маленький сфинкс из серого мрамора бросал изо рта кристальную струйку в круглый водоем фонтана. Между двумя столбами портика, почти у самой зелени, висел гамак. Молодая девушка, закутанная в белые утренние одежды, лежала в нем, опутанная, как птичка, этой голубой сеткой, обрисовывавшей изящные формы ее тела. Она не спала, а думала, широко раскрыв глаза и опершись головой на руку. Ионические колонны, заключавшие ее фигуру в рамку своих капителей с голубыми завитками, казались растениями, порожденными ее мечтой. Девушка эта была иерофантида Альциона.
Возле нее, на каменных плитах пола, сидела старая нубийка в желтом переднике, с курчавыми волосами, блестящим, как зеркало из темной меди, лицом и огромными детскими глазами, в которых иногда мелькали хищные огоньки. Мемфисские жрецы купили Нургал, когда она была еще почти девочкой, и сделали из нее прислужницу в храме. Ее выучили играть на теорбе во время священных церемоний. Способности у нее оказались только для пения, танцев и музыки. Мемнон определил ее для услужения Альционе, и нубийка обожала ее со всей страстью стареющей женщины и охраняла ее, как верный пес. Видя, что ее хозяйка уже три дня задумчива и не спит, она старалась развлечь ее. На персидском ковре, на котором сидела нубийка, стояли принесенные ею три шкатулки, одна из слоновой кости, другая серебряная, третья из сандалового дерева. Поглядывая по очереди на них и на неподвижную Альциону, по-прежнему погруженную в задумчивость, она смеялась и болтала на странном языке, смеси греческого и эфиопского, похожего на пение тропических птиц. Должно быть она уверяла, что в этих шкатулках заключаются всякого рода верные средства, способные прогнать заботы ее повелительницы. Сначала она открыла шкатулку из черного дерева и достала из нее египетские амулеты, маленьких Озирисов, высеченных из черного базальта, и кокетливых Изид из сиенского мрамора, источенных и посиневших от времени. Она протянула этих маленьких идолов Альционе, которая, по-видимому, не заметила этого. Тогда Нургал взяла серебряную шкатулку и лукаво улыбнулась. В ней хранились греческие божества, вырезанные из оникса, порфира и слоновой кости: Минервы, Дианы, Аполлоны и камеи из сердолика. Нубийка показала их Альционе, но та не шевельнулась. Нургал покачала головой и раскрыла индийскую шкатулку из сандалового дерева. В ней заключались ароматные подушечки и пузырьки с благовониями из отливающего опалом стекла. Старуха хотела дать их понюхать своей больной, но та оттолкнула их рукой. Тогда Нургал прибегла к самому сильному средству. Она открыла расписной сундучок. Здесь лежали вперемешку разные странные вещи: опахала из павлиньих и страусовых перьев, чучела райских птиц, перламутровые безделушки для какой-то индийской игры, металлические талисманы с астрологическими фигурами, стеклянные вещицы, ожерелья из жемчуга, бусы и браслеты с колокольчиками, которые нубийки надевают на щиколотки для танцев. С торжеством вытащила она из этого сундука свиток папируса, на котором было написано:
Крупные слезы выступили на глазах бедной Нургал. Что же случилось, что ее госпожа так сердится? На нее напал бесконечный страх, что она не угодила чудесному и непонятному существу, которому преклонялась, как божеству. Она готова была рвать на себе волосы, как вдруг внезапная мысль заставила вздрогнуть ее черное лицо. Она подбежала к мимозе, отломила от нее ветку, подошла к гамаку, слабо покачивавшемуся от резкого движения Альционы, и начала обмахивать цветущей веткой затылок молодой девушки, увенчанный желтым пламенем ее пышных волос. Медленно обернулась девушка. Увидев нежные и трепетные листья, вздрагивающие и сжимающиеся от прикосновения, она страстно прижала ветку к губам и прошептала: „Ах… Египет… Нил… Остров Камышей… как все это далеко!” Потом стала медленно вдыхать аромат легких цветочных кистей, с которых пыльца осыпалась золотыми брызгами.
Нургал захохотала с выражением наивной радости, от которой белые зубы ее блеснули, как молния, на ее медном лице. Уверенная, что ее любимица получила игрушку, которой ей недоставало, она стала на ковер и закрыла глаза. Вскоре она затянула тонким голосом эфиопскую песенку, которую выучила еще в детстве. Слова вызывали в ее глазах зыбкий мираж морей цвета темного индиго, сказочную растительность и чудесных птиц, наивный рай ее жалкой рабской души, который ей так хотелось бы разделить со своей госпожой. Она прибавила к этой песенке только имя дочери Греции, чтобы придать больше силы своей волшебной колыбельной песне.
IX
Сад Изиды
Омбриций с злобным видом шагал под разрушенным портиком своего пустынного дома на берегах Сарно. Он только что сказал своему управителю: „Завтра я уезжаю в Рим”, — как вдруг увидел поспешно направляющегося к нему Кальвия.
— Что привело тебя к моему проклятому очагу в этот убийственный зной? — с недовольным видом спросил трибун, которого раздражала безмятежная ясность стоика.
— Декурион Гельвидий и его благородная жена Гельвидия поручили мне пригласить тебя на торжество в честь Изиды, которое празднуется сегодня за городом, в саду, посвященном богине.
— Мемнон будет там?
— Конечно.
X
В храме
Марк Гельвидий принадлежал к той редкой категории людей, у которых преклонение перед высшими истинами соединяется со стойкой потребностью действия и которые удовлетворяются своею мыслью только тогда, когда она озаряет своими лучами их среду, объединяя единомышленников их для общего усилия. Происхождение и природные склонности привлекали его к древней школе пифагорейцев, почтенной родоначальнице самых благородных философских учений Греции. Однако, несмотря на это, весь античный мир подверг ее некоторого рода остракизму, основанному на боязни и презрении. Уроженец Кротона, где учитель преподавал шесть веков тому назад, Гельвидий принадлежал к редким пифагорейцам, сохранившим в неприкосновенной целости доктрину учителя. В политике он превозносил аристократическое правление с передачей власти в руки группы избранников. Группа эта, по его мнению, должна была представлять подбор действительно посвященных лиц. Они должны были обладать высоким умом и благородным характером и, следовательно, должны были оказаться способными обучать и воспитывать народ. Иерархию душ, присущую человечеству и устройству вселенной, он желал применить к государству, распределив людей сообразно с их свойствами в общей эволюции, где все призваны к прогрессу, но где редкие поднимаются на одну или несколько ступеней в течение одной жизни. Особое учреждение, определяющее степень посвященностью последователей великого философа, должно было служить школой правителей, и политическая организация городов слагалась по образу философского идеала и религиозной истины, хранимых как неприкосновенная святыня группой избранников и передаваемых толпе в той лишь мере, в какой они могут быть ей доступны под покровом искусства и символов.
Это учение о преобладании аристократии, одинаково враждебной и тирании, и демагогии, во все времена обладало свойством вселять одинаковую ненависть и тиранам, и завистливым демагогам. Поэтому-то Пифагор, учредивший этот образ правления в Кротоне, был изгнан из родного города и погиб в Метапонте во время пожара при народном восстании, вызванном демагогом Килоном, которому он отказал в принятии его в число посвященных. Поэтому же изгнанные пифагорейцы, пережившие крушение своего учения, встречали плохой прием в греческих демократиях, и редкие приверженцы и продолжатели этой школы всегда находились под подозрением у римских цезарей.
Гельвидию было тридцать лет. Великодушный, благородный, слепо верящий в могущество идей, он легко предполагал те же свойства и в других. Пламя чистого воодушевления и ясной совести горело в его глазах. Голубая повязка, сдерживающая волосы, венчала его лоб, а темные кудри гармоничной рамкой окружали благородные черты его лица. Разочарования не могли убить в нем веры в конечное торжество добра. Не имея никакого личного честолюбия и полагая свое единственное счастье в отыскании истины, он смеялся над коварством своих соперников и презирал поношения черни.
Жена его Гелькония, пожелавшая называться Гельвидией, по имени своего мужа, обладала сильным характером и любящей душой. Еще до брака она прониклась мыслями своего будущего мужа, как прозрачная алебастровая ваза, наполненная драгоценным вином, придает ему изящество своих форм, окрашиваясь сама золотистым пурпуром его влаги.
До женитьбы своей Гельвидий побывал в Греции, Египте, на Востоке, потом поселился на жительство в Помпее. Этот город отдохновения, искусства и наслаждений, корзина роз, красующаяся на берегу волшебного залива, под тенью огнедышащей горы, со странной силой привлекал поэтов, ораторов и философов. Все поддавались его очарованию. Роскошная рамка его берегов, с мягкими и грандиозными очертаниями, побуждала к глубоким размышлениям, к смелому творчеству. Гельвидий надеялся создать здесь центр пифагорейских идей и ввести их мало-помалу в самый организм города, чтобы распространить их отсюда в полугреческих еще городах Тарентского залива, а затем в Греции и на Востоке благодаря сношениям с Александрией. В качестве декуриона, то есть сенатора, принимающего участие в городской администрации, он выписал из Египта Мемнона, чтобы поднять выродившийся культ Изиды до высоты, на которую его вознесли некогда истинные ученики Гермеса. Узнав от своей жены о любви Альционы к Омбрицию Руфу, он отнесся сочувственно к браку между ними, надеясь приобрести в лице трибуна влиятельного адепта доктрины и защитника ее перед Веспасианом и Титом. Поэтому Гельвидий употребил все силы, чтобы заставить разделить то же убеждение и Мемнона. Доводы его, наконец, заставили последнего принять Омбриция в число учеников и допустить его к испытаниям. Иерофант должен был преподавать свою науку в доме Гельвидия и Гельвидии, в присутствии избранной четы. Слова жреца Изиды, излагающие учения Гермеса и Пифагора, должны были сопровождаться иногда пением и танцами, так как священное искусство одно может облечь плотью божественные истины и превратить абстрактное слово в живой глагол. Юноши и девушки, избранные из числа учеников, будут исполнять гимны богам, согласно пифагорейскому ритуалу. Наконец, в виде иллюстрации к сокровенным положениям науки, недоступным никакому анализу и могущим представляться уму лишь в состоянии религиозного или поэтического экстаза, Альциона будет декламировать прекраснейшие из орфических гимнов, сохраненных тайным преданием, касающиеся небесных странствований Психеи. Тогда выяснится, можно ли вызвать в сердце трибуна чистое воодушевление, таящееся почти всегда, подобно кристальной капле, в тайниках человеческой души. Временно от Омбриция требовалась только клятва в молчании обо всем, что он увидит или услышит. Если он выйдет победителем из испытания, он будет торжественно принят в среду посвященных и принесет клятву Изиды, заключающуюся в обещании повиновения учителям и быть безусловно преданным истине. После этого все вместе должны отправиться в Грецию и в Египет на судне Гельвидия. Пифагорейцы, живущие на берегах Роны, в римской провинции, неподалеку от Массилии
XI
Гедония Метелла
На следующий день Омбриций взволнованно шагал под большим портиком форума, куда богатые помпейцы и прелестные помпеянки приходили подышать вечерней прохладой, волоча по мозаичным полам свои тоги и столы и, стараясь заглянуть в закутанные покрывалами лица, завязывали легкие интрижки, уступающие в сложности их хитросплетенным прическам. Вдруг Симмий ударил его по плечу и схватил за обе руки.
— Какой счастливый бог привел тебя, — воскликнул грек. — Я только что вышел от самой необыкновенной женщины в Помпее. Нынче вечером она дает ужин. Прелестная Миррина, которая, правда, иногда изменяет мне, но все же всегда ко мне возвращается, обещала мне, что будет танцевать у этой знаменитой матроны. И вот что мне сказала царица Помпеи: „Так как ты приведешь мне первую танцовщицу Помпеи, то почему бы тебе не привести и самого доблестного трибуна из армии Тита, который, говорят, сделался мудрейшим философом? Я хотела бы видеть этого римского всадника в числе своих гостей. Вот уже три месяца, как ты обещал мне привести Омбриция Руфа и до сих пор не сдержал своего слова”. Я ответил царице: „Если я его найду, клянусь всеми богами, что приведу его к тебе сегодня вечером”. Хорошо ли я сделал?
— Кто эта женщина?
— Гедония Метелла.
Омбриций тщетно напрягал память.
Книга третья
МРАК
XV
В тепидарии
Теплое осеннее утро заливало своим горячим светом площади, вымощенные лавой, мозаичные дворы, бесчисленные колоннады Помпеи. Он проникал в сады, запрятанные в глубине домов, как в свежих цветочных чашечках, и группы зелени, украшавшие террасы, четко вырисовывались на ярком солнце. Маленькие ручейки, протекавшие по канавкам улиц, вымощенных белыми и серыми голышами, блестели серебряными нитями. В глубине атриумов беспечные женщины одевались при помощи суетливых рабынь; дети играли с собаками; патроны, держа в руках таблички, беседовали с клиентами. Вольноотпущенники странствовали по городу, совершая покупки и выполняя деловые поручения. В храмах жрецы читали молитвы или готовились к жертвоприношениям. Город просыпался, как и во все дни, для беспечной и веселой жизни. Для апеннинского орла, парящего над Помпеей, на высоте Везувия, дивный город, расположенный на берегу залива, казался раковиной или коралловой веткой, брошенной на дубовый венок. Но прохожий, смотрящий с улицы на этого парящего в лазури орла, видел его лишь сквозь легкое розовое сияние, разлитое в пространстве между небом и землею.
Дверь дома Гедонии Метеллы была широко раскрыта. Привратник, смуглый гигант в голубом тюрбане, стоял возле нее, с презрением поглядывая на проходящих. Быть может, он думал о вольной жизни в пустыне, о скачущих по пыльной земле конях, несущихся к показавшемуся на горизонте оазису. Вдруг перед ним предстал молодой человек в латиклаве, с лихорадочно блестевшими глазами и взволнованным лицом.
— Дома ли славная патрицианка Гедония Метелла? Я должен немедленно видеть ее.
— Она дома, но ее нельзя видеть.
— Это необходимо; когда она узнает, кто я, она меня примет.
XVI
Волшебство
Прошел год. Омбриций Руф, произведенный Титом в легаты пропреторы легиона Бретани, одержал три победы и оттеснил врага далеко в горы. Возвратившись в Рим, он поселился в доме Гедонии Метеллы. Сенат постановил почтить его триумфальными знаками, статуей и золотым венком — словом, всем, что дается вместо триумфа. Тит, слишком великий, чтобы завидовать подчиненному, разрешил все эти знаки отличия. Но эти высокие почести не удовлетворяли покровительницу трибуна, сделавшегося начальником легиона. Гедонии хотелось, чтобы он занял вакантное место консула. При этой просьбе дочери Метеллия Тит нахмурил брови и не ответил ничего. Омбриций хотел уклониться, боясь потерять все свое благополучие вследствие чрезмерной дерзости. Но при виде его колебаний гордая его возлюбленная пожала плечами, и у рта ее с опущенными уголками губ появилась злая складка. „То, что кажется невозможным, — сказала она, — перестает быть таким, если умеют выбирать средства”. Но о средствах этих она хранила загадочное молчание. Во всяком случае Омбриций чувствовал, что она не отступилась от своего упорного намерения, не отступаясь ни от одного решения своей таинственной и непреклонной воли.
Римский дом Гедонии Метеллы четко выделялся на склоне холма Целия, прижавшись, как орлиное гнездо, между храмом Клавдия и банями Нерона. Путь к нему вел по узкой улице, карабкавшейся вверх между высокими стенами. Сверху террасы, как из обсерватории, видна была центральная часть Рима. Напротив высился Палатинский холм со своими контрафорсами в виде аркад и дворцом цезарей, сверкающим мрамором, порфиром и бронзой. Налево рисовался Авентинский холм с темными лачугами, обиталищем бедняков. В широкой долине между этими двумя холмами сады Нерона простирали свои рощи, пруды, легкие мосты и увеселительные павильоны. Позади них огромный цирк выделялся своей усыпанной песком ареной и красноватыми ступенями, уставленными мачтами с разноцветными перевязями. Бесчисленные вомитории, прорезывавшие темными дырами его внутреннюю окружность, делали его похожим на огромную мышеловку, поставленную для гладиаторов и хищных зверей.
Омбриций сидел один на кровле дома Гедонии на краю террасы, опершись рукой на балюстраду. На груди его красовались большие медные бляхи с рельефными орлиными и львиными головами — знаки его побед. Красная туника была отделана желтой бахромой, напоминавшей металлические полоски, которые носят в бою центурионы. Золотой венок лежал на его коротко остриженных волосах. В этом одеянии победоносные вожди обыкновенно показывались народу в цирке, в театре и на пирах. В тот вечер легат пропретор должен был отправиться на пир к Титу. Но сейчас он смотрел на Рим, простиравшийся перед его взорами, и думал о своей прошлой, настоящей и будущей судьбе.
После месяца полного забвения, проведенного с Гедонией в Байях, трибун получил от Тита в командование легион и возвратился к прежнему военному образу жизни в суровом климате, среди варваров. Но чувства его, его душа, ум до такой степени были пропитаны дыханием честолюбивой патрицианки, что она не покидала его нигде. Она преследовала его в бурных морях, среди подводных рифов, в столкновениях дисциплинированных когорт с дикими племенами. Сладострастный призрак, почти облеченный плотью, осаждал его в часы отдыха, обещая ему самые острые наслаждения после его возвращения. Властный взгляд ее побуждал его произносить беспощадные приговоры побежденным к поголовным избиениям, лишь бы ускорить его окончательное завоевание. Правда, иногда, в то время как он лежал глубокой ночью в походной палатке на медвежьей шкуре и кругом слышалась только перекличка часовых, образ Альционы снова восставал в его памяти. Перед ним снова являлась ясновидящая иерофантида, сладкозвучная вестница божественной Психеи; он видел торжественного Мемнона, оживляющее слово которого, казалось, прорывало завесу природы и развертывало перед его глазами беспредельные горизонты. Тогда горестная мысль пронизывала его мозг: не там ли находился источник счастья и света? И он навсегда закрыл себе доступ к этому источнику! Но как только он вспоминал об Антеросе, ярость прогоняла его сожаления. А затем воспоминание о Гедонии заливало его горячей и опьяняющей волной. Ариадна, царица вакханок, приводила его в безумие своей легкой туникой и стройным гибким телом. И жрица Гекаты указывала ему пристальным и кровавым глазом на отдаленную цель. Но на какую? На какую?
Теперь, когда он вернулся победителем и был осыпан почестями, тревога и мучения его удвоились. После первых восторгов свидания Гедония сделалась лихорадочно озабоченной, мрачной и волновалась. Днем она принимала каких-то незнакомых людей и вела с ними таинственные беседы. По ночам предавалась долгим размышлениям перед маленькой статуей Гекаты, точной копией большой статуи в Байях, украшавшей, в качестве домашнего божества, ларарий ее римского дома. Уже несколько дней холодная и суровая Гедония отклоняла ласки возлюбленного под предлогом серьезных забот. Какая же опасность угрожала ей или какое ужасное дело обдумывала она?
XVII
Белая и черная магия
В течение четырех лет, последовавших за отъездом Омбриция, город Помпея был ареной крупных общественных раздоров. Сенатор Лентул и Марк Гельвидий были назначены дуумвирами. Эти два магистрата, управлявшие городом, были непримиримыми врагами. Вслед за ними вся Помпея разделилась на два лагеря: на гедонианцев и поклонников Изиды. Иерофантида, жившая в уединении и замкнутая в самой себе, ничего не знала об этой борьбе и не замечала ее.
Со времени поцелуя Антероса в душе и жизни Альционы произошла большая перемена. Какой-то высший мир, казалось, снизошел в нее, окутав ее божественной печалью. Благодаря своему таинственному страданию и безмолвным мукам она действительно сделалась иерофантидой, но иерофантидой свободной, не знающей власти учителя. Мемнон наблюдал за нею и слушал ее с религиозным вниманием, но уже не направлял ее. Однако он заметил, что чувство, похожее на тоску по родине, влечет теперь прорицательницу к могущественному утешителю, к невидимому другу, посетившему ее в горестный час, и что, отдаваясь этому желанию души, она рискует порвать все плотские узы и устремиться в иной мир через врата смерти. Он испугался и приложил все старания, чтобы вернуть ее к жизни. В этих стараниях, как это ни странно, ему помог сам Антерос, сказавший погруженной в глубокий сон жрице: „Вернись на землю. Ты должна страдать еще, чтобы исцелиться и спастись. После этого ты увидишь меня так, как никогда не видела”. С тех пор Альциона снова стала интересоваться жизнью. Иногда она заговаривала с Мемноном и Гельвидией об Омбриции, как о далеком друге, который должен когда-нибудь вернуться и приобщиться к свету Изиды. Жрец и жена дуумвира не возражали ей и не рассказывали о триумфах бывшего трибуна и его блестящей карьере, которую слухи неразрывно связывали с именем Гедонии Метеллы. В то же время по совету Мемнона Альциона стала принимать в храме в присутствии иерофанта всякого рода просителей, больных и страждущих, мужчин и женщин, испытываемых судьбою. По взгляду, по прикосновению она узнавала их физические страдания, читала их тайные мысли, их прошлую жизнь и давала им совет. Иногда, хотя и редко, она предсказывала и будущее в смутных или определенных выражениях. Отсюда возникла все возраставшая популярность иерофантиды, а несчастье преображало ее, и в покорности своей она черпала как бы новые силы для жизни.
Но неожиданное событие нарушило весь этот покой — событие вызвавшее целую бурю в душе иерофантиды и в городе Помпея.
Однажды утром Альциона спала в гамаке, в курии Изиды. Старуха Нургал, лежавшая у ее ног, играла со страусовыми перьями и цветными стеклышками. Вдруг с улиц донесся крик: „Да здравствует консул Омбриций Руф!” Альциона проснулась и мгновенно вскочила.
— Омбриций! — воскликнула она. — Нургал, ступай, посмотри, что там такое!
XVIII
Возвращение консула
В одно августовское утро 833 года от основания Рима (79 христианской эры) страшная новость, как удар грома, поразила Помпею.
Комиции только что собрались на форуме для назначения новых эдилов. Декурионы в латиклавах стояли посредине площади и убеждали собравшуюся вокруг них толпу поддержать их кандидатов. Табелларии, вооруженные своими списками, громким голосом вызывали избирателей. Форум был переполнен шумной толпой вольноотпущенников, ремесленников, всякого рода рабочих. Булочники отличались своими зычными голосами, сукновалы и цирульники — пронзительными криками. Вдруг перед сенаторами, находившимися посредине форума, появился легат цезаря, носящий почетный титул народного трибуна. Как и сенаторы, он был одет в белую тогу с красной каймой, но голова его была обвязана черным крепом — предзнаменованием плохой вести. В руке он держал оливковую ветку, перевязанную такою же траурной лентой. Что возвестит он? Смерть императора или которого-нибудь из членов императорской семьи? Запрещение игр в цирке, для того, чтобы наказать Помпею за постоянные драки гладиаторов, или высылку какого-нибудь знатного гражданина? Какой бич должен обрушиться на всех или на одного? В этой людской массе пробегал зуд тревожного любопытства, смешанного со страхом, состраданием и жестокостью, охватывающих всякую толпу при приближении несчастья. Наконец чернь смолкла, и посол цезаря заговорил:
— Именем Императора и римского сената, славному городу Помпее привет! Тит Цезарь, преемник Веспасиана, в неусыпном попечении о процветании и благополучии этого города, узнал, что под него подкапываются опасные люди, развращающие его обычаи и угрожающие анархией римскому народу путем чужеземных культов и учений, враждебных Империи. Чтобы защитить город от его врагов, столько же, сколько и для того, чтобы оградить самого себя, цезарь предает своему суду дуумвира Марка Гельвидия и его жену, Мемнона Александрийского, жреца Изиды, и иерофантиду Альциону по обвинению в тройном преступлении: заговоре против римского народа, оскорблении императора и занятии волшебством. Для произнесения приговора в этом процессе он передал свои полномочия товарищу своему, консулу Омбрицию Руфу, который через три дня совершит торжественный въезд в город и разберет это дело в помпейском суде.
Несколько возгласов: „Слава Цезарю Августу!” со стороны собравшихся гедонианцев последовали за этой прокламацией, но народ, переполнявший площадь, принял ее мертвым молчанием. Все были поражены. Обвинение дуумвира, первого магистрата города, было делом серьезным и почти равнялось оскорблению города. И, кроме того, Гельвидия уважали за его приветливый характер, любовь к справедливости, великодушие и щедрость. Что же касается до иерофантиды, то ее любили за ее прелесть и доброту. Все знали, что она чище Дианы, выходящей из волны. Она исцелила многих больных, и народу нравилось смотреть на нее, когда она проходила в своем жреческом одеянии с длинными прямыми складками. Простой народ называл ее весталкой, а артисты и художники — Изидиной голубкой. Поэтому в пестрой толпе пронесся ропот сострадания и послышались отдельные возгласы: „Добрый Гельвидий! Наша бедная Альциона!”
Тем временем дуумвир Лентул, товарищ обвиняемого, вышел вперед, чтобы успокоить народ. Он произнес пространную, осторожную речь, полную искусной лести, и закончил ее словами: „Не думайте, чтобы Тит Цезарь питал недоброжелательство к этому городу или ненависть к обвиняемым. Против них предъявлены важные обвинения. Они будут рассмотрены здесь, перед вами, с полным беспристрастием. Вы все будете свидетели этого дела. Обвиняемые будут защищаться, и если они окажутся невинными, цезарь первый осыплет их милостями и покарает их клеветников. Что же касается до знаменитого Омбриция Руфа, то он приезжает не только во всеоружии своих побед и доверия императора, но и в качестве ликующего триумфатора. В ознаменование своей победы над бретонцами он даст в Помпее два больших зрелища в театре и три боя гладиаторов в цирке. Приготовьтесь встретить его достойным образом”.
Книга четвертая
СВЕТ
XX
Свет в темнице
Темное золото сумерек бросало бронзовый отблеск на фризы и выступы храма Юпитера, и большая площадь Помпеи была почти пуста, когда двенадцать ликторов в сопровождении отряда легионеров ввели троих осужденных в подземную тюрьму, находившуюся под форумом. Вход в эту тюрьму вел сквозь низкую дверь, отворявшуюся внутри курии на узкую лестницу. Тюремщик освещал ступени глухим фонарем. Мемнон бесстрастно спустился первым; за ним следовал Гельвидий. Прежде чем погрузиться во мрак, глаза его, сверкающие вызовом, бросили последний привет умирающему дню. Гельвидия, шедшая последней, закутанная с головой в длинное покрывало, не могла удержаться от рыдания, ступив в эту сырую яму. Легионеры с обнаженными мечами замыкали шествие. Они миновали несколько темных камер и прибыли, наконец, в большой подвал со сводами, куда проникал слабый свет с форума сквозь забранную решеткой отдушину в плитах мостовой.
— Здесь, — сказал тюремщик, — осужденные будут ждать распоряжений цезаря.
Тюремщик удалился со стражей, тяжелая дверь захлопнулась с шумом, и трое пленников остались одни во мраке подземелья.
Было не совсем темно, как показалось вначале их непривыкшим к мраку глазам, скорее здесь царил какой-то туманный сумрак. Печальный луч пробивался сквозь зарешеченную скважину свода и озарял подвал своим рассеянным светом. Он слегка задевал желтоватые стены и змеился по черному полу. Присмотревшись, заключенные увидели в углах два соломенных ложа, стол и на нем ржаной хлеб, большую амфору с водой и несколько глиняных сосудов.
Ухватившись за руку мужа, онемев от ужаса, Гельвидия с отчаянием смотрела на бледнеющий свет в отдушине, как будто видела крушение своей последней надежды. При свете этом жрец Изиды и ученик Пифагора взглянули друг на друга. Измученные волнениями дня и наполовину разбитые ударом судьбы, они прочитали каждый в глазах другого не утомление отчаяния, но напряжение высшей борьбы и вызов смерти. Они поняли друг друга и пожали один другому руку.
XXI
Костер
Консул и его жена, как воры, пробрались в свой роскошный дворец, среди перепуганных рабов. Трагическая смерть иерофантиды угнетала все души, как зловещее предвестие, чреватое ужасом и грядущими несчастьями. Не было человека в Помпее, который не трепетал бы перед угрозой Судьбы. Но больше всех был устрашен Омбриций. Есть события, которые производят на душу впечатление, подобное действию страшных катастроф. Они подобны перемещению полюсов существования, потому что доказывают человеку, что истинная сила не с ним, но с силой, противоположной ему и более могущественной. Консул, незадолго до того казавшийся всемогущим, теперь походил на зверя, выгнанного из своей берлоги земным переворотом и бродящего в тревоге, отыскивая свое логово. Гедония, тоже встревоженная, не отступала от него. Как бы желая спрятаться от всех, он сел в задней комнате дома, в ларарии, между статуями предков семейства Метеллия. Эти задрапированные фигуры смотрели на него с презрением. Гедония прильнула к нему и, обвивая его руками, прошептала:
— Что с тобой, Омбриций? Очнись! Забудь этот кошмар. Разве ты перестал быть консулом от того, что земля поколебалась? Эта жрица была твоим злым гением; ее уже нет более. Наши враги побеждены. Оставим плакать этот глупый народ. Завтра мы будем владыками.
— Владыками чего? — прошептал Омбриций, как во сне.
— Помпеи, Рима, всего мира.
— Да, правда. Но Помпея уже не принадлежит нам. Рим более не Рим и мир более не мир…
XXII
Сон Мемнона
Столб дыма, предвестие близкого извержения, поднялся над Везувием. Небо уже темнело, и испуганное население бежало на берег среди воплей женщин, пронзительных криков детей и возгласов мужчин. В это мгновение прибрежные рыбаки увидели, как белая трирема с желтыми парусами, стоявшая неподвижно в некотором отдалении, двинулась и вышла в открытое море, под дождем пепла и при увеличивающемся мраке. Это была трирема Гельвидия.
В утро этого дня, легионеры, испуганные подземными толчками, бежали из курии. Друзья заключенных выломали двери темницы. Мемнон, Гельвидий и его жена были освобождены. Тотчас же Гельвидий созвал своих приверженцев. Уже несколько недель тому назад он перенес на трирему все свои сокровища. В этот день он принес на нее самое драгоценное из них. Это была бронзовая урна, в которую он положил несколько горящих углей из очага и огонь с домашнего алтаря, на котором они с последней молитвой сожгли последние ароматы. Огонь этот, тщательно поддерживаемый, должен был тлеть под пеплом до того дня, когда им удастся основать новый очаг в новом городе. Что же касается до Мемнона, то он увозил с собою только один предмет — ларец из пальмового дерева, в котором хранились книги Гермеса. И в сердце своем он уносил образ иерофантиды.
Собравшись на палубе триремы, вокруг иерофанта и семьи пифагорейцев, изгнанники были готовы к опасностям далекого пути. Они знали, что покидают город, осужденный на погибель, чтобы продолжать в ином месте дело жизни. И вот, на их глазах осуществлялось предсказание иерофантиды. Пепел и огонь уже изливались на город наслаждений, где царила несправедливость. Уже извергаемый вулканом дым застилал все небо. Черный пепел, смешанный с пемзой, тяжелой массой падал на путешественников и на гребцов. Море местами кипело и, казалось, всасывалось в землю, грозя поглотить хрупкое судно в своих конвульсиях. Все сошли в каюты, находящиеся в нижней части триремы, на корме. Мемнон и Гельвидий одни остались возле кормчего. Судно медленно подвигалось в глубоком мраке, на веслах, при свете ярких вспышек, загоравшихся на склонах Везувия. Порывы ветра сменялись проливным дождем. Каждую минуту мрак прорезывали длинные извивы огня, похожие на красные стрелы, отражавшиеся в черном, как деготь, море. Это было настоящим путешествием по Эребу. Со всех сторон Бездна разверзала свой зев, и смерть подстерегала изгнанников в каждой вспышке неба, в каждом порыве ветра. Гонимую ураганом трирему прибило к острову Капреи, но в тот момент, когда она скользнула по чудовищной гряде его крутых утесов, небо прояснилось и солнце выглянуло, как сквозь желтоватый креп. Мемнон обернулся. Весь залив Неаполиса казался теперь глубокой пещерой с гигантским сводом, состоящим из черного дыма и серных испарений. В глубине пламенел конус Везувия. Поток красной лавы изливался с Геркуланума в море.
То был последний акт драмы, разыгранной подземным огнем в неожиданном извержении. Он закончился совершенным уничтожением Геркуланума и погребением под пеплом Помпеи.
Тогда судно, тихонько уносимое легким южным ветром, повернуло на север и распустило паруса. Когда опасность миновала, они обогнули Мицены и залив исчез, беспредельная грусть охватила сердце Мемнона. Слезы потекли по его щекам в первый раз с того дня в саду Изиды, когда в неизреченном слиянии душ он прижимал безутешную иерофантиду к своему сердцу. Теперь он оплакивал не только смерть Альционы и потерю ученика. В крушении прошлого, в смутности неведомого будущего он не думал уже более о себе. Он плакал о разрушенных городах и об их несчастных жителях. Он оплакивал весь человеческий муравейник и его бесчисленные горести. Оплакивал скорби мира, который движется вперед только путем несчастий и где все кончается катастрофами.
XXIII
Барка Изиды
Солнце еще не встало, ветер свежел над покрытым зыбью морем, когда Гельвидий и Гельвидия, держа за руки своих сыновей, вышли из внутренней части триремы и поднялись на палубу. Мемнон присоединился к ним, и втроем они сели возле большой бронзовой урны, заключавшей в себе горячий пепел с домашнего алтаря. Гельвидий и Гельвидия не решались взглянуть друг на друга из боязни увидеть один в глазах другого тревоги последнего месяца и вчерашние ужасы. Они грустно следили за игрой бесчисленных волн на беспредельном море, единственном их отечестве в данную минуту. Они удивлялись тому, что улыбаются этому ясному небу, казалось, ничего не знавшему о несчастье Геркуланума и Помпеи. Что касается до Мемнона, то в глубине души он хранил свой сон, как перламутровая раковина заключает в лоне своем чистую жемчужину на спокойном дне морей, куда не достигают бури. Гельвидия, положившая обе руки, озябшие от ветра, на горячую урну, первая прервала молчание:
— Она еще горячая, — сказала она, смахнув слезу, — огонь теплится под пеплом…
Гельвидий тоже притронулся к урне, потом, указывая на сундучок из пальмового дерева, который Мемнон держал в руках и в котором заключались книги Гермеса, сказал:
— Мы увозим с собой священный огонь очага и святое предание — с этим можно основать новый город!
— Города разрушаются, — сказал Мемнон, — империи исчезают, но барка Изиды продолжает свой путь.