Джон Закария Граймс впервые окрысился на меня в кубрике “Морячки”, в тот же день, когда мы покинули Фриско. Он был салага и нанялся на судно перед самым отплытием. Вообще-то я не обижаю салаг, если только не возникает необходимость показать им, кто “вожак” на нашей шхуне, и даже в таких случаях я скор на расправу, но милосерден, насколько это возможно. Граймс помалкивал, работал споро и не обижался на подначки бывалых матросов. Это был долговязый сухопарый горец из штата Кентукки. Не знаю, как этот горец превратился в моряка, но факт остается фактом.
Ссору начал Олаф Эриксон. Он подшучивал над Граймсом в своей дубовой скандинавской манере, но тот предпочитал не обращать внимания, и это злило Эриксона. Вскоре Олаф отпустил довольно грубую шуточку о неотесанных горцах, и тогда Граймс впервые обернулся и посмотрел на него в упор. Внешне он не дрогнул, но что-то в нем определенно изменилось. В кубрике вдруг воцарилась тишина. Улыбка слиняла с лица Олафа, он покраснел и выпучил зенки.
Граймс неторопливо поднялся и сказал: “Встань!”
Это простое словечко заключало в себе целую гамму эмоций. Олаф взревел и едва успел поднять кулаки, как Джон шагнул вперед и его длинная правая метнулась от плеча наподобие тарана. Послышался треск, будто не выдержал рангоут, и длинная желтая грива Олафа встопорщилась. Здоровенный швед пролетел по всему кубрику, брякнулся и остался лежать неподвижно.