Проза Сергея Говорухина – о любви и сострадании, о нравственном выборе, о том, каким испытанием бывает для человека жизнь после войны.
В сборник вошли повести, рассказы и миниатюры.
Рассказы
Старик
Старик не спал.
Сквозь неплотно задернутые шторы в комнату давно вполз рассвет, и в полумраке было видно, какой напряженной болью полны его глаза.
В изголовье на столике, между холодным чаем в подстаканнике и раскрытой на середине книгой, ждал своего часа старый будильник в кожаном футляре. До звонка оставалось несколько минут, и старик вглядывался, как неотвратимо сходятся стрелки часов. Наконец будильник зазвенел, и, пока не кончился завод, старик плакал, прикрыв глаза рукой, словно стесняясь кого-то постороннего и равнодушного.
Будильник давно отзвенел, а старик по-прежнему лежал, не открывая глаз. И лишь после нескольких обрывистых, но настойчивых звонков в дверь встал, обнажив худые старческие ноги в больших трусах, и вышел в прихожую.
На пороге, нелепо имитируя бег на месте, подпрыгивал сосед – немолодой мужчина в спортивном костюме и кедах. – Побежали… Вадим… – сосед пытался говорить в такт бегу.
Пустяки
Вечер. В квартире сумасшедшая тишина.
Лишь из давно не чиненого крана монотонно капает вода и через каждые полчаса заводится холодильник. Не такая уж тишина, если разобраться.
Холодильник я купил с рук у малознакомых людей, уезжавших в другой город, и при этом до постыдного мелко торговался. Теперь он мстит мне за прошлое недостойное поведение.
Холодильник – моя совесть. Особенно его непорочное внутреннее содержание. Время от времени в нем появляются головка сыра, бутылка молока, круг колбасы. Все это постепенно скисает, пропадает и в конце концов выбрасывается.
Я пока не решил для себя наболевшего вопроса о хлебе насущном. Говорят, художник должен быть голодным. Но не всегда же…
Нарисуй меня, Женечка
– Женечка мой с детства нежный, ласковый был мальчик… И все меня рисовал. Заберется ко мне на кровать и шепчет: «Мамочка, хочешь, я тебя порисую?..» Я закрою глаза, а он пальчиком нежно так водит по бровям, губам… Все обведет, а потом осторожно к глазам прижмется и тихонечко поцелует. Это он так глазки рисовал.
Он ведь у меня один был, и я у него одна. Так получилось. Отца он не помнил, и я про него позабыть постаралась. Плохой он был человек. Не отец Женечке…
Я работала много, но зарплата маленькая была. Шить выучилась, на дом работу брала – все хотела Женечку хоть немножко побаловать. Да не выходило. Он болезненный был очень. Как заболеет – я при нем. Еле-еле концы с концами и сводили. А так я мечтала в Москву с ним съездить, купить ему что-нибудь необыкновенное…
Но он никогда не обижался и не просил ничего. И если я у машинки швейной допоздна засижусь, он подойдет и скажет: «Мамочка, ты устала очень. Давай я тебя порисую…»
Я как сейчас его пальчики помню. Сначала маленькие такие, когда он меня в четыре года первый раз нарисовал. Тоненькие такие пальчики, как перышки, на просвет… И потом, когда в школу пошел, и работать начал. Он, Женечка, никогда меня не стеснялся… И рисовал всегда. Я не просила. Он сам. Он на заводе работал, руки огрубели сразу, а когда рисовал, все равно такие же нежные, как тогда, в четыре года. И глаза мне всегда целовал. Он целует, а я плачу. Понимаю, что надо бы удержаться, а не могу. А Женечка все уговаривал: «Ты не плачь, мамочка, все хорошо будет». А что – хорошо, он не знал, и я не знала.
Туманный край небес
Егор Васильевич Коньков скончался.
Пятьдесят четыре года, отпущенные судьбой, прожил он степенно и трезво, не раз украшая плотной, облаченной в бостоновый пиджак фигурой Доску почета стройтреста, в котором служил. Умер же он внезапно, от удара, чем вызвал искреннее недоумение сослуживцев и соседей по лестничной клетке.
На девятый день Егор Васильевич вошел в комнату и осторожно присел на свободный стул у края стола.
Пришедших помянуть его было немного, но это не удивило и не огорчило Егора Васильевича. Он знал, как коротка человеческая память, и девять томительных дней, отделявших его от прошедшей жизни, слились в вереницу повседневных дел и забот для других.
Не решаясь пошевелиться, с замиранием сердца смотрел он на свою жену Елизавету Ильиничну.
Лерочка-Валерочка
Он позвонил без десяти шесть, когда она уже складывала намокший днем зонтик, чтобы через несколько минут раскрыть его снова.
– Вас слушают, – произнесла она, неловко прижимая трубку к плечу, – руки в этот момент пытались нащупать застежку.
– Будьте любезны Валерию.
– Слушаю вас…
Руки по-прежнему скользили в поисках застежки – они всегда совершали уйму ненужных движений.
Миниатюры
Предисловие
Миниатюра никогда не воспринималась в качестве самостоятельного литературного жанра. Считалось, что это предтеча к чему-то главному, эпохальному… Третий план большой литературы, падчерица, которой не суждено стать Золушкой…
Но миниатюра – сама по себе. Далеко не каждое наблюдение впоследствии становится рассказом, повестью или романом. Мысль, история, сюжет могут быть настолько емкими и выразительными, что уже не требуют дальнейшего повествования. Так родился жанр миниатюры.
Стихи в прозе, записки на манжетах, ощущение истины…
Я пишу миниатюры всю жизнь. С них я начинал, ими, вероятно, и закончу – то, что я скажу, в конце вряд ли будет претендовать больше чем на миниатюру.
Перед вами книжка моего взросления. Развернутая биография. То, что написано, – мне уже не принадлежит. Я за последней страницей этой рукописи, перед огромным, как стена, чистым листом.
От шестнадцати до двадцати
Сигаретный дым занимает мое воображение.
Выпусти колечко дыма в закрытой комнате – оно белое. В окно, на улицу – голубоватое. Так же и многое другое, немножко посерьезней…
Он сошел на остановке и канул, пропал в людском потоке.
Еще недавно в полупустом трамвае, прислонившись к окну, он о чем-то сосредоточенно думал, а я был не в силах отвести от него глаз – в его лице, напряжении взгляда было столько необыкновенного…
С двадцати до войны
Она давно легла.
А он по-прежнему сидел за письменным столом, на котором, как пасьянс, были разложены листы бумаги. Пустые и перечеркнутые. Он смотрел на бумагу и понимал, что ничего не может, совсем ничего…
Потом разделся и лег. Она потянулась к нему.
– Ты не можешь без этого? – он убрал ее руку.
– Что с тобой? – отстранилась она.
После…
Безжалостный закон войны – в числе ее калек.
Убить могут сразу, в первую минуту боя. Можно погибнуть иначе. На разрушение человека, превращение его в калеку война отпускает себе паузу длиною в жизнь.
Сначала тебя калечат психически, заставляя бить ножом, стрелять на поражение, вжиматься в землю при разрыве стодвадцатимиллиметровой мины и хоронить, хоронить… И вот, когда ты уже находишься у черты здравого смысла, – тебя добивают физически.
И вдруг декорации стремительно меняются: мимо тебя спортивные «феррари», женщины на умопомрачительных каблуках, шлейф дорогого парфюма… Мимо тебя здоровые, предприимчивые, непроницаемые…
И ты на обочине: опирающийся на костыли, хрипящий простреленными легкими, чужеродный…