Жюльен Грак (р. 1910) — современный французский писатель, широко известный у себя на родине. Критика времен застоя закрыла ему путь к советскому читателю. Сейчас этот путь открыт. В сборник вошли два лучших его романа — «Побережье Сирта» (1951, Гонкуровская премия) и «Балкон в лесу» (1958).
Феномен Грака возник на стыке двух литературных течений 50-х годов: экспериментальной прозы, во многом наследующей традиции сюрреализма, и бальзаковской традиции. В его романах — новизна эксперимента и идущий от классики добротный психологический анализ. Автор размышляет о судьбе, ее предначертаниях и загадках, инстинктивно угадывает таинственное даже в самых привычных явлениях.
Правящая в Орсенне Синьория посылает молодого аристократа Альдо в качестве наблюдателя в далекую глухую крепость на побережье Сирта, за которым расположен Фаргестан. Сама крепость находится в запущенном состоянии: войны как будто не предвидится, и служба здесь кажется не слишком обременительной.
Альдо томится вынужденным бездельем, и однажды, нарушая установленные правила, он входит на военном судне в запрещенную зону у берегов Фаргестана, со стороны которого подвергается артиллерийскому обстрелу. Практически это должно привести к началу военных действий, и Альдо вызывают в столицу, где он должен объяснить свое поведение, и в частности незаконную встречу и переговоры с подосланным к нему представителем Фаргестана.
В самой Орсенне существуют силы разрушения, зреет недовольство застойной, неподвижной жизнью страны — как будто нет нависшей над ней постоянной опасности со стороны Фаргестана. Есть люди, готовые спровоцировать эту опасность, даже понимая, что война в конечном счете приведет к гибели и уничтожению Орсенны: лучше война, чем удушливая атмосфера, в которой живет страна. Все ждут эту войну с соседним морским государством как освобождение, как возможность проснуться от многовекового сна, использовать все свои способности и дарования, перестать плыть по течению.
Альдо оказывается всего-лишь орудием в руках чуждых ему могущественных сил, «пусковой механизм», и он же, скорее всего, станет одной из первых жертв приходящего в движение маховика истории…
Начало военной карьеры
Я принадлежу к одному из самых древних семейств Орсенны. У меня с детства сохранилось воспоминание о безмятежных годах, о спокойствии и наполненности моего существования между старым дворцом на улице Сан-Доменико и загородным домом на берегу Зенты, куда мы отправлялись каждый год на лето и где я начинал уже сопровождать отца, объезжавшего верхом свои владения либо проверявшего счета управляющих. Поскольку я закончил наш прославленный университет, по характеру склонен скорее к мечтательности и после смерти матери стал обладателем определенного состояния, то выбирать себе поприще не торопился. Синьория Орсенны живет как бы в тени той славы, которую принесли ей в прошлые века ее успешные войны с неверными и сказочные прибыли от торговли с Востоком; она похожа на очень старую и очень благородную особу, которая удалилась от мира, лишилась состояния и утратила кредит, но благодаря своему престижу все еще продолжает успешно отражать наскоки кредиторов; ее слабая и спокойная, но все еще величественная жизнедеятельность — это жизнедеятельность старика, чья еще могучая внешность гонит прочь мысль о постоянно совершающейся в нем работе смерти. Хотя в исполнении общественных обязанностей и несении государственной службы древний патрициат проявляет вошедшее в легенду рвение, государственные дела прозябают в немощном состоянии и служат, естественно, не очень хорошей приманкой для кипучих и безграничных импульсов молодости; человек, достигший преклонного возраста, оказывается более приспособленным для работы в Синьории, более эффективным. Так что над моей вольной жизнью, во многих отношениях не слишком примерной, как и жизнь других молодых отпрысков благородных семейств, витала дымка романтичности и беззаботности. Я чистосердечно включился в лихорадочные наслаждения этих молодых людей, в их однодневные увлечения, в их однонедельные страсти — скороспелая пресыщенность является расплатой классов, слишком давно сидящих на вершине, и мне пришлось рано приобщиться к излюбленному яству золотой молодежи Орсенны, именуемому
Подобно правительствам всех иных торговых государств, правительство Орсенны всегда отличалось ревнивой недоверчивостью по отношению ко всем начальникам, даже младшим офицерам своей армии и своего флота. Стремясь обезопасить себя от угрозы какой-нибудь интриги или военного переворота, вероятность которого была особенно велика в ту эпоху, когда постоянные войны вынуждали держать под ружьем значительные силы, аристократия Орсенны установила систему строжайшего подчинения вооруженных сил гражданской власти; с незапамятных времен благороднейшие семейства научились не считать зазорным отправление на военную службу своих юных отпрысков для выполнения заданий, которые мало чем отличались от шпионажа, направленного на то, чтобы душить в зародыше любую попытку военного заговора. Вот они, знаменитые «глаза» Синьории: их полномочия определены нечетко, но на практике всегда удобно подкрепляются престижной фамилией и авторитетом старинного семейства, благодаря чему они, как правило, располагают немалыми возможностями проявлять свою инициативу, в том числе и в военное время; иногда, из-за создающейся при такой практике атмосферы недоверия и из-за связанной с этим робости командования, нарушалась цельность восприятия событий, и военные действия велись Орсенной недостаточно энергично, но зато считалось, что
Твердо задумав удалить меня из столицы, дабы я испытал тяготы более суровой жизни, отец, похоже, пошел дальше моих смутных желаний переменить обстановку. Сиртская провинция, затерявшаяся у южных границ, всегда была для Орсенны приблизительно тем же самым, чем остров Фула был для римлян. Со столицей ее соединяют редкие и плохого качества дороги, проложенные через полупустынную область. На плоском берегу, вдоль которого тянется эта пустыня, ничего нет; античные развалины лишь усугубляют уныние окружающего пейзажа. А начинающееся рядом море изобилует опасными мелями, что испокон веков делало бессмысленным строительство здесь порта. В прошлом, в те времена, когда захватившие область арабы построили там хитроумную оросительную систему, на этих бесплодных песках существовала богатая цивилизация, но потом жизнь ушла из этих отдаленных пределов, словно жидкая кровь перестала достигать конечностей высохшего, как мумия, тела; говорят, что климат там становится все суше и суше и что редкие островки зелени из года в год уменьшаются, как бы съедаются прилетающими из пустыни ветрами. Государственные чиновники привыкли считать Сирт своего рода чистилищем, где на протяжении нескончаемых лет скуки искупаются былые грехи; тем, кто живет там добровольно, приписываются грубые, чуть ли не дикие вкусы, а путешествие «в глубь Сирта», когда кто-либо оказывается вынужденным его предпринять, сопровождается целым градом шуток. Их было предостаточно и на том прощальном банкете, на который я пригласил накануне отъезда своих приятелей по разгульному прошлому; однако в интервалах между тостами и взрывами хохота за столом иногда ощущалась какая-то смутная неловкость, наступала тишина, которую никто не решался нарушить, и пробегала тень меланхолии: мое изгнание оказалось более серьезным и более дальним, чем виделось вначале; все чувствовали, что моя жизнь вот-вот должна измениться по-настоящему — одно уже варварское название «Сирт» делало меня чужим в их веселой компании. Впервые в этом кругу недавних друзей должна была образоваться брешь, и даже уже образовалась — я стеснялся, что она так бросается в глаза, — всем хотелось, чтобы я поскорее исчез и ее можно было бы заделать. Когда мы прощались на пороге Академии, Орландо вдруг обнял меня с каким-то напряженным, сосредоточенным видом, контрастировавшим с легкомысленными речами, прозвучавшими во время ужина, и серьезным тоном пожелал мне успехов «на Сиртском фронте». На следующий день рано утром я отправился в путь в быстрой машине, которая везла в Сирт служебную почту.
Есть в этом немалая прелесть — покидать на заре родной город, отправляясь навстречу неведомому. На сонных улицах Орсенны ничто еще не двигалось; огромные веера пальм осеняли своими широкими листьями глухие стены; внимательно прислушиваясь к звону соборных колоколов, бесшумно подрагивали старые фасады. Мы мчались по знакомым и уже чужим улицам, которые, казалось, твердо выбрали для меня направление в неведомом будущем. Это прощание было легким: я полной грудью вдыхал кисловатый воздух, мои широко открытые глаза смотрели бодро и уже не видели окружавшего нас сонного, смутного пейзажа; мы отправлялись точно в назначенный час. Мелькавшие по сторонам сады предместий не веселили взгляд; над полями неподвижно висел влажный, ледяной воздух: съежившись в глубине машины, я раскрыл большой кожаный портфель, врученный мне накануне, во время принятия присяги в Канцелярии, и с любопытством принялся рассматривать его содержимое. Там, прямо у меня в руках, находились конкретные доказательства моей только что обретенной значимости, и я был еще слишком молод, чтобы не ощутить почти детского удовольствия от обладания ими. В нем были различные официальные бумаги, относящиеся к моему назначению, — довольно многочисленные, что улучшало мое настроение, — инструкции, касающиеся моих обязанностей и того, как я должен буду вести себя на своем посту; я решил прочитать их на свежую голову. Внизу лежал толстый желтый конверт, скрепленный печатями Синьории; мой взгляд внезапно упал на аккуратно сделанную от руки надпись: «Вскрыть лишь по получении специальной Срочной Инструкции». То были секретные предписания; я внутренне весь напрягся и окинул горизонт решительным взглядом. Откуда-то из глубин медленно всплыло окутанное тайной и казавшееся абсурдом воспоминание, подспудно волновавшее меня с тех пор, как я узнал, что меня собираются направить в этот затерянный Сирт: на той границе Орсенны, куда я ехал, шла война. Правда, воспринимать эту войну всерьез мешал тот факт, что она длилась уже триста лет.
О Фаргестане, расположенном на противоположном берегу Сиртского моря, в Синьории мало что известно. Под действием почти непрерывных волн завоеваний, накатывающихся на него со времен античности, — последним было монгольское завоевание — его население напоминает находящийся в постоянном движении песок, каждый слой которого, едва образовавшись, покрывается, сметается другим слоем, а цивилизация его похожа на варварскую мозаику, где поразительная изысканность Востока соседствует с дикостью кочевых племен. Возникшая на столь неустойчивом фундаменте политическая жизнь развивалась через резкие и непостижимые пульсации; то, оказавшись во власти междоусобиц, страна лишается всего и чуть ли не распадается на раздираемые смертельной родовой враждой кланы, то какой-то мистический порыв, зародившийся в сердце ее пустынь, сплавляет воедино все страсти, и тогда Фаргестан на время вспыхивает факелом в руках очередного честолюбивого завоевателя. В Орсенне о Фаргестане известно только то — к более фундаментальным знаниям там, в общем, и не стремятся, — что две страны — об этом узна
Палата карт
В Адмиралтействе легче, чем в любом другом месте, можно было почувствовать, насколько политика мелочного шпионажа в пользу Синьории изжила себя. Стоило мне только подняться на сигнальную башню и бросить оттуда взгляд на Сиртскую базу, как я представил всю степень ее необратимой деградации. Напротив крепости обваливающийся и заросший травой мол прикрывал собой жалкий порт, в глубине которого во время отлива можно было видеть большие, заполненные илом лужи. В самом конце мола, там, где он расширялся, высилась угольная пирамида; уголь из нее брали настолько редко, что в конце концов ее завоевали, заполонили сорняки и даже кусты, приобщавшие ее к пейзажу, как какой-нибудь террикон возле заброшенной шахты. Два мелкотоннажных ветхих сторожевых судна стояли на якоре у мола, а ближе — три или четыре моторные рыбачьи лодки, буксующие при отливе в лужах. В глубине порта виднелась наклонная плоскость, по которой можно было поднимать лодки в сарай для ремонта. Узкий пролив, петлявший между лагунами и зарослями камыша, соединял порт с открытым морем. Обычно порт выглядел погруженным в глубокий сон; только зной колыхал в эти еще жаркие, предшествующие сезону дождей дни желтую траву на молу; не слышно было даже плеска волн у набережной; только иногда, при появлении какого-нибудь патруля, из трубы «Грозного» появлялась тонкая струйка дыма; злые языки в Адмиралтействе утверждали, что этот дым предвещает бури — явление для Сирта редкое, — и капитан Марино с его миролюбивой философией не усматривал здесь никакого подвоха. Небольшая часть экипажей жила на суше, в стоящих рядом с крепостью зданиях; остальные же — в связи с уменьшением служебных обязанностей и с сокращением притока рабочей силы на эту пустынную окраину — обычно рассредоточивались по редким укрепленным фермам, разбросанным на окрестных землях, и пасли там огромные отары полудиких овец — орсеннская администрация, радуясь достигаемой таким образом экономии средств, отпускаемых на содержание этой смехотворной базы, с давних пор закрывала глаза на столь невоинственное поведение ее персонала. Поэтому капитана Марино легче было увидеть не на капитанском мостике «Грозного», а на коне и при шпорах, отправляющимся ранним утром в дальние поездки по степям и проводящим время в щекотливых беседах о жалованье и жилье со скуповатыми фермерами; все чаще и чаще он выступал не в роли моряка, а в роли управляющего мирного предприятия по распахиванию целины. В результате все то, что касалось бюджета и бухгалтерских дел, заняло в деятельности Адмиралтейства главное место: Сиртская база превратилась в причудливое рентабельное предприятие, кичащееся перед столичными кабинетами не столько своими военными подвигами, сколько своими доходами; мало-помалу скрупулезное ведение бухгалтерии и умелое распределение рабочей силы стали краеугольными камнями, служившими Синьории ориентирами при оценке способностей ее офицеров. Так что коммерческий гений Орсенны постепенно обратил себе на пользу военную дисциплину, которая по природе своей должна была бы энергично противостоять ему; причем даже на этом маленьком наблюдательном посту было заметно тревожное и все нарастающее оцепенение: сказывалась тяга к земле, тяга к спокойной жизни, ограниченной узким горизонтом и лишенной приключений. Сидя однажды безукоризненно чистым ранним утром — утренние часы являются украшением сиртской осени — на одном из зубцов крепости, я мог видеть по одну сторону крепостных стен пустое море и освещенный солнцем пустынный порт с его словно проказой изъеденными илистыми берегами и одновременно — по другую сторону — Марино, едущего на коне во главе какого-то отряда наемных пастухов; я касался рукой тяжелых раскаленных камней, знакомых с дыханием пушечных ядер, и ощущал, как во мне поднимается волна печали: мне казалось, что слепой колосс из-за чьей-то измены умирал сейчас вторично.
При таком состоянии застоя мои функции наблюдателя обещали быть не слишком обременительными. Убедиться, что наблюдать в Адмиралтействе совершенно не за чем, было очень легко; чтобы не оказаться в смешной ситуации и разогнать немного скуку затворничества, надо было попытаться приручить своих подопечных, таких с виду безобидных. Роберто, Фабрицио и Джованни, три находившихся под началом Марино лейтенанта, были моими ровесниками, скучавшими в изгнании и думавшими прежде всего о своих выходных днях в Маремме, ближайшем городке, куда они отправлялись в адмиралтейской машине; потом, во время совместных ужинов, эти таинственные поездки становились предметом обсуждений и бесконечных шуток: ведь в Адмиралтействе женщин не было. Я быстро подружился со всеми троими, находя особое удовольствие в обществе Фабрицио, прибывшего в Орсенну совсем недавно и так же, как и я, озадаченного сонливой инертностью этого пасторального гарнизона. Роберто и Джованни проводили большую часть своего времени, спрятавшись по пояс в камышах и постреливая перелетных птиц, которые водились в здешних болотах в изобилии; сидя на солнце с книгой в руках у какой-нибудь амбразуры крепостной стены, мы с Фабрицио следили издалека за их скрытым от взора движением, угадывая его по четкой последовательности мирных разрывов в воздухе: легкий голубой дымок поднимался над неподвижными камышами; хриплые крики морских птиц, при каждом выстреле взмывавших вверх в золотистом воздухе завершавшейся осени, раздирали душу. Наступал вечер; стук копыт по шоссе вдоль лагун возвещал о том, что капитан возвращается с какой-нибудь отдаленной фермы; легкий гомон, стоящий в казармах во время вечерней трапезы, оказывался последним мимолетным намеком на присутствие жизни в Адмиралтействе. Вечер собирал нас всех пятерых перед пышной грудой золотистой дичи; мы любили эти вечерние трапезы, это шумное и сердечное застолье; большое пространство сгустившегося вокруг нас пустого мрака как бы прижимало нас еще теснее друг к другу внутри этого оазиса теплоты и задушевности. В атмосфере бурлящей молодости таяли почти монашеская сдержанность и неразговорчивость Марино; ему нравилась наша веселость, и в те дни, когда туман обволакивал нашу маленькую гавань, когда нами овладевали грусть и растерянность, он первым требовал подать к столу кувшин терпкого сиртского вина, которое здесь хранят, как в античные времена, заливая слоем масла. Ужин завершался, и Джованни, наш охотник, кашляя в уплотнившемся от сигарного дыма воздухе, предлагал прогуляться по молу. Соленая свежесть неподвижно висела над застоявшейся водой; в конце мола слабо мигал фонарь; за нами на лагуну ложилась навязчивая, как призрак, тень крепости. Мы садились, свесив ноги, вдоль набережной, под которой еле-еле пульсировал прилив; Марино раскуривал свою трубку, смотрел, прищурившись, на облака и с видом знатока сообщал погоду на завтра. За этим, всегда безошибочным, прогнозом следовала многозначительная пауза, напоминающая секунды молчания во время спуска флага, — так завершалась вечерняя церемония. Голоса становились более монотонными; наш крохотный колос терял одно за другим свои зерна; одна за другой хлопали двери среди безмолвных стен. Я открывал окно навстречу соленой ночи: спали все пятьдесят лье побережья; фонарь в конце мола, отражаясь в спящей воде, светил бесполезно, как свеча, забытая в глубине склепа.
В такой отрезанности от всего остального мира была своя прелесть. Донесения, которые я время от времени посылал в Орсенну, были весьма коротки, но зато я писал очень длинные письма друзьям. В эти ясные, спокойные дни иногда мне вдруг начинало казаться, что слабая пульсация этой вот маленькой частицы дремлющей жизни, трепещущей на краю пустыни, отзывается у меня в самом сердце. Облокотившись о крепостную стену с ее пучками сухой травы, свисающими над пропастью, я единым взглядом охватывал все это хрупкое пространство: муравьиное движение людей, изредка снующих туда-сюда, дребезжание повозки, сухой отрывистый стук молотка в сарае в первозданном виде доходили до меня сквозь вибрирующий, подобно колоколу, воздух — в этом привычном, хорошо знакомом мне окружении я чувствовал себя уютно, и все же от всей этой бесхитростной деревенской суеты веяло какой-то тревогой, и было в ней что-то похожее на зов. Казалось, над дремотностью этого смиренного копошения, за которым я, словно с облака, следил со своего наблюдательного пункта, всей своей массой тяготело какое-то сновидение; когда я задерживался на нем взглядом подольше, то чувствовал, как во мне возникает ощущение странности происходящего, ощущение, подобное тому, которое заставляет нас затаив дыхание следить за суматохой муравейника, живущего как будто чисто бессознательной жизнью, под занесенным над ним каблуком. Тогда я мысленно возвращался к Марино и к моему первому осмотру крепости; у меня перед глазами вставал его жест-заклинание, его успокаивающее постукивание трубкой по казенной части пушки, и у меня внезапно возникало острое чувство его веского и покровительственного присутствия внутри этой крошечной колонии. Он же сам и был ее спокойной пульсацией; я видел, как его неуклюжая честная рука осторожно отгоняет тени, нависшие над бесхитростной жизнью; я чувствовал, как сильно я от него отличаюсь и как сильно я его люблю.
Я жил без правил. Времяпровождение в Адмиралтействе не было для нас монотонным; связанное с нашей замедленной и весьма неоднозначной деятельностью, подчиненное превратностям погоды и капризам моря, оно несло на себе печать крестьянского разнообразия и сезонности, и мне легче, чем кому бы то ни было, удавалось избегать малейшей его регламентации. В первые дни я даже страдал от чрезмерной свободы и от незаполненности существования; поначалу я с жаром включился в те неистовые развлечения, которые помогали нам коротать мучительные часы одиночества: мы били гарпунами заплывавшую в лагуны крупную рыбу, гонялись за зайцами, пуская лошадей в галоп по оголенным степным пространствам. Иногда нас приглашали на соседнюю ферму для участия в регулярно устраиваемых облавах на кроликов, опустошающих и без того скудные овечьи пастбища; это служило поводом для больших праздников, во время которых мы до поздней ночи беседовали и пили вино при свете факелов. От нашей дневной добычи, сваленной на гумне в высокую груду, в вечернем воздухе распространялся сильный запах диких животных. Мы возвращались верхом на лошадях, усталые и сонные; в то время как над степью занималась заря нового дня, свет бледнеющего на горизонте пожара возвещал о завершении еще одной облавы. Я был не очень вынослив; после подобных развлечений у меня болело все тело и в сердце замирала пустота; пытаясь убежать из Орсенны в эту грубую, здоровую жизнь, я преуспел лишь отчасти. Однако мало-помалу она стала окрашиваться для меня в один необычный цвет; праздность первых дней помимо моей воли начала организовываться вокруг некоей субстанции, которую нельзя было больше считать таинственным центром притяжения. Подобно тому как ребенка притягивает к себе какой-нибудь обнаруженный в развалинах тайник, меня привязывала к себе крепость с ее секретами. Когда в середине дня жара становилась невыносимой и наступал час полуденного отдыха, Адмиралтейство пустело; я же именно в этот час, никем не замеченный, пробирался вдоль рва через заросли чертополоха к потайной двери. Длинный сводчатый коридор и сырые разрушающиеся лестницы вели меня во внутреннее помещение крепости, на мои плечи ложилось покрывало могильной сырости — я входил в палату карт.
С того самого первого раза, когда, обследуя лабиринт проходов и казематов, я из чистого любопытства толкнул ее дверь, то ощутил, что мною постепенно овладевает чувство, определить которое можно, только сказав, что оно принадлежит к разряду тех чувств (говорят, что в самом центре России есть такие степи, причем самые что ни на есть обыкновенные, где стрелка компаса, когда по ним проезжаешь, начинает вдруг неожиданно отклоняться), которые заставляют отклоняться стрелку того невидимого компаса, что ведет нас по стезе безмятежной жизни, и вдруг ни с того ни с сего указывают вам