Невидимый всадник

Гуро Ирина

Роман посвящен комсомолу, молодежи 20—30-х годов. Героиня романа комсомолка Тая Смолокурова избрала нелегкую профессию — стала работником следственных органов. Множество сложных проблем, запутанных дел заставляет ее с огромной мерой ответственности относиться к выбранному ею делу.

Невидимый всадник

Роман посвящен комсомолу, молодежи 20—30-х годов. Героиня романа комсомолка Тая Смолокурова избрала нелегкую профессию — стала работником следственных органов. Множество сложных проблем, запутанных дел заставляет ее с огромной мерой ответственности относиться к выбранному ею делу.

Книга первая

Часть первая

I

День начался плохо: у меня украли ботинки. Высокие ботинки со шнуровкой спереди, которые мне сшили в заводской мастерской из папиных заготовок на сапоги. Их утащили прямо из-под гладильной доски, на которой я спала. Я боялась клопов. Они были всюду. Только в гладильной доске их не было.

Босиком я опрометью выбежала в коридор, как будто там сидел и дожидался меня вор с моими ботинками под мышкой. Дверь на лестницу была настежь, а на замки мы вообще ничего не запирали. Принципиально.

В это время зазвонил телефон. Звонил мой папа. Я еле слышала его. Можно было подумать, что он говорит не с завода в Лихове, а по крайней мере из Москвы. Хотя он надрывался изо всех сил.

— Лелька! — орал мой папа. — Ты там с раклами спуталась, в комсомол записалась…

— Ну и что? — крикнула я, воспользовавшись тем, что папа поперхнулся от злости.

II

Мы с Наташей отправились к ее родным на Ток- маковку. Это было настоящее путешествие. Мы шли через весь город, отбивая шаг деревянными подошвами. Трамваи не ходили, автобусы тем более.

Стоял июль, было очень жарко. Местами асфальт плавился, и наши деревяшки оставляли на нем ясный отпечаток.

Мы шли сначала городом, по улицам которого деловито сновали совслужащие с портфелями, комиссары в кожаных куртках и кавалерийских штанах с кожаными леями, комсомольцы в косоворотках с маленькой красной звездочкой, приколотой на груди. Их суровый строй изредка перебивали яркие пятна нэпманских девиц в рубахообразных по моде платьях диких расцветок, со спутанной гривой волос, распущенных по плечам. Девицы бродили по размякшему асфальту неприкаянные, как выходцы с того света.

Мы проходили аллеями городского сада, который был расчищен и ухожен нами на субботниках, устраивавшихся по субботам, по воскресеньям и по другим дням. Теперь сад выглядел не хуже, чем при баронессе Ган, которой принадлежал раньше.

Мы шли по городу, мрачно косясь на паштетные, появившиеся чуть не в каждом квартале. Почему-то все закусочные и кухмистерские назывались паштетными. Можно было подумать, что во время нэпа кормятся одними паштетами! Вероятно, владельцы не решались на гордое «Ресторан» или «Кафе». «Паштетные» — выглядело скромнее, ближе к духу времени.

III

На рассвете поезд остановился среди степи. Мы проснулись от внезапной тишины: ни перестука колес, ни паровозных гудков — ничего. Дверь теплушки была отодвинута. Степь слегка курилась прозрачным газовым туманцем. Наташа подняла растрепанную голову.

— Ой, бок отлежала. Твердо как… — Она потрогала свернутую у нее под головой шинель. Я отметила, что это была та самая длинная кавалерийская шинель Жана, предмет зависти наших мальчишек.

— Подумаешь! Лежишь, как принцесса, на нижних нарах и еще привередничаешь, — отозвался сверху Котька.

— Почему мы стоим, а? — Наташа приготовилась снова улечься, но в это время у вагона показался Жан с Володей Гурко, и она поспешно стала укладывать косы вокруг головы.

— Здравствуйте, товарищи бойцы, — сказал Озол.

IV

Мы все выросли в деревне или в заводских поселках. Мы умели управляться с лошадьми, варить на костре пшенный кулеш и наматывать портянки так, чтобы на марше не стирать ноги. Стрелять стоя и лежа, окапываться; продвигаться перебежками или ползком, бросать бутылки-гранаты нас научили в ЧОНе.

И нам казалось, что бойцы мы хоть куда.

Место, где мы расположились, было мне хорошо знакомо: мы ходили сюда из Лихова по ягоды. Сейчас нам приказали не разбредаться по лесу, а держаться возле шалаша, поставленного на поляне. Здесь расположился весь наш отряд. Пестрый народ… Курсанты гордо носили свои гимнастерки с «разговорами» — красными нашивками на груди. Рабочие со СВАРЗа оставались в промасленных куртках из чертовой кожи, перекрещенных ремнями и пулеметными лентами. А нам выдали красноармейское обмундирование, неловко болтавшееся на наших худых плечах, и только на коренастом Володьке сидело оно так же ладно, как майка с зеленой поперечной полосой — отличительный знак футбольной команды Южного узла. А на голове он носил свою старую железнодорожную фуражку.

Наша коммуна была здесь в полном составе. Отсутствовал только Гнат. Военная наука ему давалась трудно, но он старался. Почему теперь его не было с нами? Володя Гурко спросил у Озола. Тот ответил хмуро:

— Хвильовий — дезертир.

Часть вторая

I

Скромное положение практикантки обязывало меня являться на службу раньше всех. Я выходила из дому вместе с подметальщиками улиц и почтальонами. Когда я шла через весь город — трамваи не ходили, автобусов не было, — он казался вымершим. И даже знаменитый Пречистенский базар — Пречбаз — был пустынен и молчалив, как погост в моем родном поселке Лихово, недавно переименованном в Красный Кут.

Дворник Алпатыч, ушлый старик со старорежимной бородой, расчесанной на обе стороны, сидел на скамейке, на которой обычно дожидались вызова свидетели, и курил козью ножку. Уборщица Катерина Петровна надраивала медную доску на двери с надписью: «Губернский суд».

Кажется, между ними шла обычная перепалка. Дело в том, что Алпатыч достался губсуду в наследство от самодержавия вместе со своей бородой и орлеными пуговицами на тужурке. При царе он был швейцаром, и тоже в суде, но, если ему верить, играл огромную роль в деле правосудия.

Не вникая в сущность происшедших перемен, Алпатыч считал себя ущемленным.

— Старайся, Катерина, старайся! — снисходительно говорил Алпатыч вперемежку с затяжками. — За богом молитва, а за царем служба не пропадает.

II

Мы с Шумиловым выехали в Липск.

Перед отъездом Иона Петрович предпринял нечто, на мой взгляд, необъяснимое: он послал на экспертизу два документа: анкету Салаева, заполненную в губоно, и «бланк для приезжих».

Разве были сомнения в том, что и тот и другой документы были написаны умершим? Некоторое несходство в почерке могло быть объяснено разницей во времени: анкета заполнялась два года назад.

Стоял мягкий погожий день, какие часто выдаются в наших краях в конце сентября.

Мы ехали местным поездом, который возил рабочих железной дороги и местных жителей, тяготевших к богатому нэпмановскому базару в нашем городе.

III

Не могу сказать, что именно из-за Шумилова я перестала писать стихи. Но в какой-то степени он был причиной этого.

Машин в ту пору в городе было мало. А у нас с Шумиловым не было даже «выезда», как у губернского прокурора.

Недаром судья Наливайко писал в инструкции: «Основным средством передвижения низовых работников юстиции являются так называемые ноги…»

Мы пересекали город вдоль и поперек. Эти хождения имели для меня особую прелесть. Дело в том, что во время этих вынужденных путешествий Шумилов рассказывал мне разные случаи из своей практики. Но иногда это были стихи… Да, он читал стихи Блока или Сергея Есенина.

Ну, разумеется, я и сама читала стихи. И Блока и Есенина. Но Шумилов совсем по-особому произносил своим глуховатым голосом: «Я — последний поэт деревни, скромен в песнях дощатый мост…»

IV

Однажды вечером неожиданный визит оторвал меня от дел: явился инженер Старостин. Он был неузнаваем: франт франтом и чрезвычайно доволен собой и своей судьбой. Оказывается, он пришел поблагодарить Иону Петровича за то, что тот помог ему вернуть жену.

Вот она вернулась, вот он снова счастлив! И так как Шумилов в отъезде, благодарность досталась мне…

Я была в недоумении, которое не могла скрыть: а как же вещи?

— А! — бросил Старостин загадочно и, обернувшись в дверях, произнес, пожав плечами: — Жизнь!

С этим он исчез, оставив за собой запах папирос «Люкс» и одеколона «Шипр».

Часть третья

I

Неожиданно из Германии, где он работал в торгпредстве, приехал мой дядя. У него был отпуск, и он хотел заехать в Лихово.

Дядя пришел ко мне на работу, и все с любопытством оглядывали его высокую фигуру в каком-то кургузом легком пальтишке, вдобавок еще клетчатом. Конечно, теперь никого не удивляли носки. Шляпы тоже не были новостью: нэпманы повытаскивали из нафталина даже котелки. Но на дяде был странный картуз с маленьким задорным козырьком, из-под которого неподходяще выглядывали усталые дядины глаза под совсем уже седыми бровями…

Я сейчас же догадалась, что дядя так разоделся именно потому, что никогда не придавал значения одежде и покупал что попадется… Шумилов встал из-за стола, поклонился, сказал:

— С приездом, товарищ Лупанов! — и тактично вышел.

Понятно, что дядю знали в городе, но все-таки мне было приятно.

II

«Эдем» осточертел мне. Мы остались в нем вдвоем с Федей Доценко, да и тот пропадал днями и ночами: завод восстанавливали… Котька тоже куда-то исчез. И я сказала Матвею Свободному, чтобы переезжал в пустующую комнату: он ютился в какой-то ночлежке. А у нас имелся еще застекленный чердак, и Матвей вполне мог там работать. Он же все равно приходил чуть не каждый день. И если не заставал меня дома, то сам разжигал «буржуйку» и что-нибудь готовил на ней к моему приходу: у него в большой холщовой сумке вместе с кистями и красками всегда болтались пайковые консервы, виток конской колбасы и, уж конечно, вобла. У них в АПХе — Ассоциации передовых художников, все это давали…

Мы ужинали молча, и во взгляде Матвея я всегда читала одно и то же: «А ведь я мог бы вот так сидеть и ужинать вовсе не с тобой, а с ней…» Но он ничего не говорил. Только однажды сказал: «Я прожил на свете двадцать четыре года. Был счастлив только две недели… Мой отец прожил сорок лет и тоже был счастлив только две недели. Это у нас в роду».

А у меня? Была ли я счастлива? Конечно, много раз. Когда меня приняли в комсомол и стали называть «товарищ Лелька Смолокурова»… Лучше бы без «Лельки», просто «товарищ Смолокурова», но почему-то никто так не хотел. Потом, когда меня взяли в ЧОН: я насчет этого сильно сомневалась. И еще, вероятно, когда мы встречались с Валеркой в «кабинете для индивидуальных занятий». И была счастлива — уже без всяких причин, просто так, — в то лето, когда сторожила Ольшанские сады.

После того как погибла Наташа, многое изменилось для меня. Не то чтобы я думала и грустила о ней все время, нет. Иногда даже забывала. Но если мне случалось развеселиться, я всегда вспоминала, что со мной могла бы веселиться и Наташка. Наверное, и у Матвея было нечто похожее.

Понемножку он рассказал мне о себе. Его настоящая фамилия была Гольдберг, что значит «золотая гора», а его отец был самый бедный человек в местечке, где-то под Ахтыркой. Они жили на то, что отец выручал за тряпье, собираемое на помойках: это называлось «мусорщик». Но он всегда говорил, что еще оправдает свою фамилию: пока что у него есть горы мусора, но еще будет «золотая гора». И вдруг он действительно находит на помойке золотое кольцо с брильянтом… «Вот она, моя золотая гора, я ждал ее всю жизнь — вот она!» — сказал отец Матвея, и на последние гроши вся семья выехала в другой город, где никто не знал мусорщика Гольдберга и где он мог спокойно продать найденное кольцо. Он так и сделал. И был вполне счастлив. Две недели… А на третью пришла полиция и забрала его. Его повезли обратно в Ахтырку. И посадили в тюрьму.

III

— Дело об убийстве в гостинице «Шато» было классическим делом уже отходящей эпохи: белогвардейцы, убийство сообщника, агенты «оттуда». Но в нем были и элементы нового: враг стремился осесть, всосаться в нашу систему, использовать все обходные пути нэпа. Особенность этого периода и заключалась в том, что нэп иссякал, что экономический поединок решался не в его пользу. Мы призваны не только вести следствие по уголовным делам, но искать в них характерные для времени конфликты…

Шумилов говорил тихим голосом, медленно, давая возможность записывать. Практиканты смотрели ему в рот, слюнявили карандаши и переворачивали листки блокнотов.

В докладных записках в губком и Верховный Суд Шумилов доказывал на делах последних месяцев, что частный капитал уже не может «честно» соревноваться с государственным, что он вынужден искать лазейки и находить их на путях преступных: добывать себе место под солнцем мошенничеством, взятками, подкупом советских хозяйственников с целью затормозить развитие того или другого производства в государственной промышленности.

Долгие часы мы посвятили изучению загадочных дел, в которых можно было усмотреть следы шайки «доктора Ляховицкого», таинственного сообщества, приносившего огромный вред народному хозяйству: Ляховицкий был главой фальшивомонетчиков. Выпуская в большом количестве советские червонцы, так хорошо сделанные, что они свободно обращались на рынке, банда Ляховицкого, естественно, покушалась на полновесность советского рубля.

Это было дело разветвленное и запутанное.

Книга вторая

Часть первая

I

Я покрутилась около вагона, ожидая, что вот-вот появится знакомая фигура в длинной шинели с железнодорожными петлицами. Но никого не было.

Володя встретил меня уже на выходе из тоннеля. Я стояла посреди Каланчевской площади в совершенной растерянности.

Не то чтобы меня смутил страшный шум и суета, хотя, конечно, этого имелось много больше, чем даже на нашем знаменитом Пречбазе. Кутерьма была невероятно пестрой. Громоздкие автомобили неизвестных мне заграничных марок обгоняли узкие санки с толстыми кучерами на козлах. Казалось, что сани, которые, вероятно, катили лихо, стоят на месте, а возницы горячат коней и дергают локтями, вроде бы они мчатся, для какой-нибудь киносъемки.

Пешеходы с настырностью самоубийц бросались прямо под копыта лошадей, непонятным мне образом возникая целехонькими на противоположном тротуаре.

Люди выглядели тоже по-разному: то прилично, даже хорошо одетые, то обтрепанные, и не видно было привычных кожаных тужурок или солдатских шинелей.

II

Все здесь было как-то крупнее, значительнее и официальней, чем у нас. Даже странно было бы представить себе нашего дворника Алпатыча или уборщицу Катерину Петровну у огромных, массивных дверей, стекла которых, казалось, были чистыми сами по себе. И совершенно исключалась мысль о каких-то тряпках или метлах! Я все еще никак не могла привыкнуть к тому, что тут работаю, называюсь старшим следователем и равноправно сижу на совещаниях среди своих коллег, совершенно непохожих, скажем, на судью Наливайко или даже на губпрокурора Самсонова.

За исключением губернского прокурора Шубникова, который носил военный китель и сапоги, все были в штатском. И даже Шумилов не выглядел здесь франтом. Ни у кого не было оружия. А маузер в деревянной колодке показался бы здесь просто анахронизмом. Видимо, наступили другие времена. И в Москве веяние их было ощутимее.

Не привыкла я и к тому, что сижу в отдельном, хотя и небольшом, кабинете, а рядом, в проходной комнате, — мой практикант Всеволод Ряженцев — молодой аккуратный юрист с такими гладкими темными волосами, разделенными таким ровным пробором, словно Всеволод родился с этой прической, ни при каких условиях не подлежащей изменению или нарушению.

И уж никак невозможно было привыкнуть к тому, что нельзя запросто постучать в обитую черным дерматином с золотыми кнопками дверь с табличкой: «Помощник губернского прокурора И. П. Шумилов». Нельзя потому, что Шумилов не включил меня в группу следователей, за которыми он осуществляет надзор, хотя мог бы это сделать. Однако не сделал. Почему? Уж наверняка мой наблюдающий прокурор Иван Павлович Ларин не рвался за мной наблюдать!

У Ларина был мягкий, журчащий голос. Когда он произносил такие слова, как «мера пресечения», «привлечение к следствию» или «заключение под стражу», — это было так удивительно, как если бы они послышались в журчании ручья где-нибудь на полянке.

III

Не знаю почему, но после посещения конного базара мне вообразилось, что Овидий может мне чем-то помочь в деле Тилле. Что мог мне открыть не искушенный в делах расследования репортер «Вечерней газеты»?

Но все-таки я позвонила ему, и, хотя он оказался ночным дежурным в редакции, это не помешало ему тотчас явиться.

Вероятно, он надеялся на какое-нибудь «громкое дело», которое сможет потом «осветить» в своей газете, а может быть, просто по-дружески откликнулся на мой зов.

Во всяком случае, он был здесь, у меня в кабинете, в своей фасонистой меховой куртке и синем берете, сдвинутом на одно ухо.

— Не хотела бы напоминать тебе эпопею с цыганской оседлостью, — начала я, — но ты видишь фотографию лошади. Что ты можешь о ней сказать?

IV

В то лето я жила в каком-то странном месте. Во флигеле, в тихом дворе, выглядевшем неправдоподобно в центре Мясницкой улицы с ее нэповским кипением.

Когда-то во дворе стоял добротный дом московского купца. Купец сбежал, а дом сгорел. От него остался обвалившийся фундамент, ржавые батареи отопления и почему-то два унитаза. В один из них, валявшийся на боку, нанесло земли, и на ней выросли меленькие цветочки иван-чая.

Я жила совершенно одна во флигеле, обреченном на слом. У меня был отпуск, и я день и ночь писала статью, заказанную мне «Юридическим вестником». Статья посвящалась Чезаре Ломброзо, знаменитому итальянскому психиатру и криминалисту, скончавшемуся в начале века. Я поносила этого изувера с его реакционной «антропологической школой». Я ненавидела Ломброзо не только классовой, но и личной ненавистью. Его учение о «врожденной склонности к преступлению», о «преступном типе» возмущало меня до глубины души. Но это было еще не все. Чезаре Ломброзо требовал ввести жестокие меры наказания «преступного типа», не дожидаясь, пока будет совершено преступление. Он предлагал физическое уничтожение «преступника» или ссылку на далекие острова. Ясно, с расчетом, что их там сожрут каннибалы! Мне был противен этот популярнейший в мире капитала псевдоученый.

(Тогда и в голову не могло прийти, что чудовищные «теории» через какой-то нибудь десяток лет возродятся в передовом европейском государстве. Наше мышление в те времена отличалось некоторой метафизичностью.)

День и ночь я сидела над статьей. Иногда под утро мне хотелось переключиться, и я углублялась в томик сонетов Петрарки, подаренный мне Овидием Гороховым. Вручая подарок, он сказал:

Часть вторая

I

Этот год был для меня годом работы. И успеха. Я уже привыкла к успеху.

Когда дождливым рассветом начался тот августовский день, я никак не могла предположить, что ступила на край доски, другой конец которой хватит меня по голове, и от этого удара я рухну.

Телефонный звонок разбудил меня мгновенно: уже выработался такой рефлекс — «На происшествие!». Необычным было только то, что звонил сам Ларин.

— Слушайте меня внимательно, Таисия Пахомовна, — начал он тем повышенным тоном, который всегда у него сопутствовал обстоятельствам щекотливого характера.

— Я вас слушаю внимательно, Иван Петрович, — отозвалась я почтительно, как могла спросонья.

II

В моем кабинете яростно стучала машинка. Всеволод, перезревающий кандидат на судебную должность, ходил по комнате, ерошил волосы и самозабвенно диктовал что-то секретарше.

Увидев меня, он на полуслове запнулся и радостно объявил:

— Убийца Титовой сознался!

— Кто же он? — мрачно спросила я.

— Семен Шудря, конечно.

III

Я всегда любила городскую толпу. Меня пленял поток незнакомых лиц, возможность угадывать историю каждого. Каждое лицо говорило мне что-то, и таким образом толпа не казалась мне молчаливой.

И только теперь я поняла, что объединяет все эти лица: равнодушие… Просто раньше я этого не замечала.

Я шла по улице, не зная куда. Все словно ветром сдуло. И слова Шумилова о том, что «это еще не вечер, а главное разыграется в судебной инстанции», меня нисколько не поддерживали под этим порывом ветра.

Но я помнила и другие слова.

Дядя тогда приехал в Москву. Сказал, что за новым назначением. «Опять за границу?..» — «Наверное». Он был озабочен: в Германии обстановка менялась, в КПГ — серьезные разногласия…

IV

Выходить из жарко натопленного общежития было мучительно. Непривычная одежда: ватный пиджак натянут на стеганую телогрейку, ватные штаны, валенки — все тяжелое, казалось, и шагу не ступишь, пригнет к земле.

Но вышла в морозное утро, и сразу ощущение тяжести пропало. Напротив, все служило свою службу. Самую главную, важную: градусник на воротах показывал сорок ниже нуля; зима взяла круто. Солнце встало в морозном кругу. Тонкой, ярко-красной ниткой был прошит восток. В безветрии стояли вокруг ели, обступали дорогу, узкую, прямую. «Это лежневка: под снегом доски», — догадалась я.

Бригадиры хриплыми утренними голосами выкрикивали фамилии. И здесь тот самый, в гетрах. Только сейчас на нем валенки, орлиный нос по-прежнему торчат из-под треуха. И почему-то он здесь — начальство. Да, точно. Вот он негромко проговорил:

— Бригадиров прошу подойти!

И тотчас они отделились и подбежали к нему, словно командиры подразделений к командующему. А мне не все ли равно? Самое главное — мне тепло, одежда вроде непробиваемая для мороза. А может быть, это только вначале?

Часть третья

I

Окаменевшее небо, окаменевший лес. Морозная тишина, непроницаемая, как панцирь…

Я шла по дороге, оскальзываясь на ее обледеневших гребешках, которые больно ощущались даже сквозь подошвы валенок.

Я слышала, как звенит осыпанный ледяными иглами березовый колок на развилке, видела, какая странная, редкостная, стеклянная ночь медленно раскатывает передо мной ледяное, грубо-бугристое полотнище дороги. Как необычно низко нависает над ней выгнутое куполом, замутненное, словно стекло, на которое подышали, небо. Какой смутный, печальный свет сочится вокруг не то от снежной дороги, не то от спрятанного в облаках месяца. Предчувствие долгой, жестокой зимы пронизывало все, и поодаль, там, где лежала меж невысоких берегов Тихая Курья, угадывалось ледяное оцепенение, как уже сбывшийся приход великих морозов.

Я шла и ждала, когда впереди замерцает желтоватый свет фонаря у ворот. Ждала, словно это был свет моего дома. И это в самом деле был свет моего дома, какого ни на есть, но дома. Единственный свет, который теперь светил мне.

И вот он показался, маленький, слабый, схваченный и зажатый мохнатыми лапами елей.

II

Вагоны всегда загружались в быстром темпе, а в этот день просто все с ума сходили: что-то случилось на узловой станции, и грозил простой. Как назло, шли тонкие доски. Считать толстые было легче, а эти, тонкие, летели одна за другой, и я не успевала ставить точки на своей доске. А ставить надо было четко: окончательный расчет должен был соответствовать весу вагона, и нас жутко драили за ошибку.

Я закончила свои вагоны к полудню. Но надо было ждать, когда кончится вся погрузка, чтобы сверить общие данные.

«Все-таки учетчицей много легче, чем на погрузке, — успокаивала я себя, потому что руки и ноги ныли и голова была как чужая. — И Варенцов — молодец, что поставил меня сюда. Да-да, много легче!..»

Страшно хотелось есть, утром я не успела даже чаю выпить, а буфет, конечно, уже закрыли.

И вдруг я вспомнила, что на полустанке есть киоск. И до него какой-нибудь километр! А в киоске продают булочки. Не очень свежие десятикопеечные булочки! И продавец Никитка пригласил меня: «Приходи на полустанок. В киоске есть булочки!»

III

Непонятным для себя самой образом я дала себя втянуть в глупую, нелепую свару с Зельдисом. Впрочем, нет: понятную! Мне просто невыносимы стали его грубость, самодовольство, окрики. Я швырнула крышку секретера и ушла. Формула: «Лучше, чем по вагонам мыкаться» — была зачеркнута…

Впрочем, в отделе рабочей силы меня не поставили на вагоны, а отправили диспетчером в автогараж. Я поселилась там же, в боковушке, из крошечного оконца которой видна была Курья в ее самом быстром течении, она так и называлась здесь: Быстрая Курья.

Когда утром я выбегала на берег умываться, вода в ней была ледяной, а к вечеру она становилась теплой, как парное молоко.

Выписка путевок водителям газогенераторных машин — тут их называли газгенами, это звучало как фамилия «Товарищ Газген», — расчеты расходования горючего, составление табелей перевозок — со всем этим я справлялась очень бойко. А завскладом горючего, невероятно замурзанный парень, именно за это получивший кличку Лаборант, мог посидеть за меня у телефона, если я хотела отлучиться.

Этим летом на берегу Быстрой Курьи я была счастлива каким-то тихим, спокойным счастьем. Я перечитывала «Письма из тайги», и мне как-то не верилось, что они написаны мной, что все, о чем в них сказано, происходило со мной. Не совсем так, но близко к этому.