Victor Marie Hugo. Поэт, писатель, драматург, общественный деятель, признанный лидер французского романтизма, классик мировой литературы. Родился в Безансоне, получил классическое образование, в 1822 году опубликовал первый сборник стихов.
В настоящем томе представлены памфлеты Виктора Гюго "Наполеон Малый" и "История одного преступления", написанные в 1852 году.
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ
Книга эта написана двадцать шесть лет тому назад, в Брюсселе, в первые месяцы изгнания. Она была начата 14 декабря 1851 года, на следующий день после приезда автора в Брюссель, и окончена 5 мая 1852 года, как будто случаю угодно было ознаменовать годовщину смерти первого Бонапарта осуждением второго. Случай был также причиной того, что под бременем трудов, забот и горестных утрат автор не мог опубликовать книгу вплоть до этого удивительного 1877 года. Может быть, не без тайного умысла случай приурочил рассказ о прошедших событиях к тому, что происходит сегодня? Надеемся, что нет.
Как уже было сказано, рассказ о государственном перевороте был написан рукой, еще не остывшей от борьбы с переворотом. Изгнанник тотчас же стал историком. Он унес преступление Второго декабря в своей негодующей памяти и не хотел, чтобы из нее изгладилась хотя бы малейшая подробность. Так возникла эта книга.
Рукопись 1851 года оставлена почти без изменений, в том виде, как она была написана, — с изобилием подробностей, живая, полная жестокой правды.
Автор превратился в следователя; свидетелями были все его товарищи по борьбе и изгнанию. К их показаниям он прибавил свои собственные. Теперь дело поступило на рассмотрение Истории. Она произнесет свой приговор.
Если дозволит бог, издание этой книги скоро завершится. Продолжение и окончание выйдут в свет 2 декабря. Как раз подходящая дата!
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
ЗАПАДНЯ
I
Беспечность
1 декабря 1851 года Шаррас пожал плечами и разрядил свои пистолеты. В самом деле, теперь уж стыдно было и думать о возможности государственного переворота. Предположение, что Луи Бонапарт может совершить насилие, нарушить законы, не выдерживало серьезной критики. Самым важным вопросом в то время являлось, конечно, избрание Девенка; ясно было, что правительство думает только об этом. Посягнуть на республику, на народ? У кого же мог возникнуть такой замысел? И кто бы пошел на такую нелепость? Чтобы разыграть трагедию, нужно иметь актера, а актера-то как раз и не было. Нарушить закон, распустить Собрание, отменить конституцию, задушить республику, повергнуть в прах нацию, осквернить знамя, обесчестить армию, растлить духовенство и суд, добиться своего, восторжествовать, начальствовать, управлять, изгонять, ссылать, отправлять на каторгу, разорять, убивать, царить, и все это с такими сообщниками, что с ними закон в конце концов станет похожим на постель публичной девки! Кто же совершит все эти чудовищные злодеяния? Гигант? Нет; пигмей! Да это просто смешно! Прежде говорили: «Какое преступление!» Теперь стали говорить: «Какой фарс!» Действительно, подумайте только! Большие злодеяния требуют размаха. Не всякая рука годится для грандиозных преступлений. Чтобы совершить Восемнадцатое брюмера, нужно иметь позади себя Арколе и впереди Аустерлиц. Не каждому дано быть великим разбойником. Люди говорили: «Что собой представляет этот сын Гортензии? В прошлом у него вместо Арколе Страсбург и вместо Аустерлица — Булонь; это француз, родившийся голландцем и принявший швейцарское подданство; это помесь Бонапарта с Верхюлем, он знаменит только той наивностью, с которой принимает позу императора; а вырви перо у его орла — и в руках у тебя, пожалуй, останется перо гусиное. Этот Бонапарт — фальшивая монета, в которой больше свинца, чем золота; она не имеет хождения в армии, и уж, конечно, таким Лженаполеоном не соблазнить французского солдата на мятежи, зверства, резню, преступления и измену. Если бы даже он рискнул на какое-нибудь подлое дело, все равно ничего бы не вышло. Ни один полк не тронулся бы с места. Да, впрочем, для чего ему пытаться? Правда, в нем есть что-то подозрительное, но почему же считать его таким уж негодяем? Столь наглое покушение было бы свыше его сил, у него для этого нет реальной возможности; так зачем же предполагать, что он способен на это нравственно? Ведь он поручился своей честью! Ведь он сказал: «Никто в Европе не сомневается в моем слове. Значит, нечего и опасаться». На это можно было возразить: «Преступления совершаются либо в большом, либо в малом масштабе; в первом случае преступник — Цезарь, во втором — Мандрен. Цезарь переходит через Рубикон, Мандрен шагает через сточную канаву». Но тут вмешивались люди благоразумные. «Мы не вправе, — говорили они, — делать такие оскорбительные предположения. Этот человек был в изгнании, он хлебнул горя; изгнание очищает, горе вразумляет».
Луи Бонапарт, со своей стороны, решительно протестовал. Фактов, говоривших в его пользу, было множество. Почему не хотят верить его чистосердечию? Ведь он связал себя серьезными обязательствами. В конце октября 1848 года, будучи кандидатом на пост президента, он посетил одного человека, жившего на улице Тур-д'Овернь в доме № 37, и сказал ему: «Я пришел объясниться с вами. На меня клевещут. Скажите, разве я похож на сумасшедшего? Говорят, что я хочу пойти по стопам Наполеона! Есть два человека, которых честолюбец может взять себе образцом, — Наполеон и Вашингтон. Один гениален, другой добродетелен. Говорить себе: я стану гениальным человеком, — бессмысленно; сказать себе: я стану человеком добродетельным, — похвально. Что зависит от нас? Чего мы можем достичь своею волей? Гениальности? Нет. Честности? Да. Стать гениальным — цель недостижимая; быть честным — вполне возможно. А что мог бы я повторить из деяний Наполеона? Только одно: преступление. Есть к чему стремиться! Зачем же считать меня безумцем? Теперь у нас республика, я не великий человек, я не стану подражать Наполеону, но я человек порядочный, я последую примеру Вашингтона. Мое имя, имя Бонапарта, останется на двух страницах истории Франции; одна будет говорить о преступлении и славе, другая — о верности и чести. И, возможно, вторая страница будет стоить первой. Почему? Потому что если Наполеон более гениален, то Вашингтон более нравственен. Один — преступный герой, другой — честный гражданин; я выбираю честного гражданина. В этом заключается мое честолюбие».
С тех пор прошло три года. Луи Бонапарта долго подозревали, но длительные подозрения сбивают с толку и, не подтверждаясь, притупляются с течением времени. У Луи Бонапарта были двуличные министры, такие, как Мань или Руэр, но были и министры простодушные, как Леон Фоше и Одилон Барро; тот и другой утверждали, что он честен и искренен. Видели, как он бил себя в грудь перед воротами Гамской крепости; его молочная сестра, госпожа Гортензия Корню, писала Мерославскому: «Я честная республиканка, и я отвечаю за него»; его товарищ по Гамской крепости, Поже, человек прямодушный, говорил: «Луи Бонапарт не способен на измену». Ведь Луи Бонапарт написал книгу о пауперизме! В интимных кругах Елисейского дворца граф Потоцкий слыл республиканцем, а граф д'Орсе либералом; Потоцкому Луи Бонапарт заявлял: «Я сторонник демократии», а графу д'Орсе: «Я сторонник свободы». Маркиз дю Алле был против переворота, а маркиза дю Алле — за переворот. Луи Бонапарт говорил маркизу: «Не бойтесь ничего» (правда, он в то же время говорил маркизе: «Ни о чем не тревожьтесь»). Собрание, вначале проявлявшее некоторую тревогу, отбросило подозрения и успокоилось. Ведь можно было рассчитывать на генерала Неймайера, человека «надежного», — в случае надобности он мог двинуться на Париж из Лиона, где стояли его полки. Шангарнье восклицал: «Депутаты народа, вы можете совещаться спокойно». Луи Бонапарт сам произнес следующие знаменитые слова: «Я счел бы врагом моей родины всякого, кто захотел бы насильственно изменить то, что установлено законом». К тому же главная сила заключалась в армии: у армии были свои, любимые, прославленные победами командиры: Ламорисьер, Шангарнье, Кавеньяк, Лефло, Бедо, Шаррас; разве можно было себе представить, что армия, воевавшая в Африке, пойдет против генералов, командовавших в Африке? В пятницу, 28 ноября 1851 года, Луи Бонапарт сказал Мишелю де Буржу: «Если бы я даже замыслил злое дело, я бы не мог его совершить. Вчера, в четверг, у меня обедали пятеро полковников парижского гарнизона; мне вздумалось расспросить каждого в отдельности; все пятеро ответили, что армия не пойдет на насилие и не посягнет на неприкосновенность Собрания. Вы можете передать это вашим друзьям». «Он улыбался, — рассказывал успокоенный Мишель де Бурж, — и я тоже улыбнулся». После этого Мишель де Бурж говорил с трибуны: «Вот такой человек нам и нужен». Тогда же, в ноябре, президент подал жалобу в суд на некий сатирический журнал, обвиняя его в клевете; редактора приговорили к штрафу и тюремному заключению за карикатуру, изображавшую тир и Луи Бонапарта, целящегося в мишень — конституцию. Министр внутренних дел Ториньи объявил в совете в присутствии президента, что тот, кто облечен верховной властью, ни в коем случае не должен нарушать закон, иначе он будет… «Бесчестным человеком», — докончил за него президент. Все эти слова и факты были широко известны. Как реальная, так и нравственная невозможность переворота была очевидна для всех. Посягнуть на Национальное собрание? Арестовать депутатов народа? Что за нелепость! Как мы видели, Шаррас, все время бывший начеку, в конце концов отказался от всяких предосторожностей. Никому и в голову не приходила мысль о какой-нибудь опасности. Некоторые из нас, депутатов, еще питали подозрения и иногда покачивали головой, но таких считали глупцами.
II
Париж спит. Звонок
2 декабря 1851 года Версиньи, депутат от округа Верхней Соны, живший в Париже на улице Леони в доме № 4, спал. Спал он крепко, так как проработал до поздней ночи. Это был молодой человек тридцати двух лет, блондин с кротким выражением лица, очень способный и много занимавшийся социальными и экономическими науками. Он провел часть ночи над книгой Бастиа, которую читал с карандашом в руке; потом, оставив открытую книгу на столе, заснул. Вдруг его разбудил резкий звонок. Он сел на постели. Светало. Было около семи часов утра. Не понимая, кто бы мог так рано к нему прийти, и предположив, что просто ошиблись дверью, он снова лег и уже стал засыпать, когда второй звонок, еще более тревожный, окончательно разбудил его. Он встал и, не одеваясь, пошел открыть.
Вошли Мишель де Бурж и Теодор Бак. Мишель де Бурж жил по соседству с Версиньи на Миланской улице, в доме № 16.
Теодор Бак и Мишель были бледны и, казалось, сильно взволнованы.
— Версиньи, — сказал Мишель, — одевайтесь скорее. Только что арестован Бон.
— Как! — вскричал Версиньи. — Что же это, опять повторяется дело Могена?
III
Что произошло ночью
До роковых июньских дней 1848 года площадь Инвалидов была разделена на восемь больших лужаек, окруженных низкой деревянной оградой; с двух сторон их замыкали группы деревьев; посредине, перпендикулярно порталу Дома инвалидов, проходила улица. Ее пересекали три другие улицы, параллельные Сене. На широких газонах играли дети. В центре восьми лужаек возвышался пьедестал, на котором во времена Империи стоял вывезенный из Венеции бронзовый лев Святого Марка, при Реставрации — белая мраморная статуя Людовика XVIII, а при Луи-Филиппе — гипсовый бюст Лафайета. Казарм поблизости не было, и 22 июня 1848 года колонна повстанцев чуть не дошла до дворца Учредительного собрания; после этого генерал Кавеньяк приказал построить в трехстах шагах от дворца Законодательного собрания, там, где прежде были лужайки, длинные ряды бараков. В этих бараках, рассчитанных на три или четыре тысячи человек, были размещены войска, специально предназначенные для охраны Национального собрания.
1 декабря 1851 года в бараках на площади Инвалидов помещались 6-й и 42-й линейные полки; 6-м полком командовал полковник Гардеренс де Буас, прославившийся еще до переворота, а 42-м — полковник Эспинас, прославившийся после этого события.
Ночной караул Национального собрания в обычное время состоял из одного батальона пехоты и тридцати артиллеристов под начальством капитана. Кроме того, военное министерство присылало нескольких кавалеристов, несших службу связи. Направо от парадного двора, в маленьком квадратном дворике, так называемом артиллерийском, стояли две гаубицы и шесть пушек с зарядными ящиками. Командир батальона, он же военный комендант дворца, непосредственно подчинялся квесторам. С наступлением темноты все ворота, решетчатые и сплошные, запирались на засовы, расставлялись часовые, отдавались приказы, и дворец становился неприступным, как крепость. Пароль был тот же, что и для всего парижского гарнизона.
Специальная инструкция, составленная квесторами, запрещала доступ на территорию Национального собрания каким бы то ни было вооруженным силам, кроме дежурного караула.
В ночь с 1 на 2 декабря дворец Законодательного собрания охранялся батальоном 42-го полка.
IV
Другие ночные события
В ту же ночь во всех районах Парижа происходили разбойничьи нападения; неизвестные лица во главе вооруженных отрядов и сами вооруженные топорами, молотками, клещами, ломами, кастетами, скрытыми под одеждой шпагами, пистолетами, рукоятки которых виднелись в складках платья, молча окружали какой-нибудь дом, преграждали к нему доступ, оцепляли улицу, открывали отмычками ворота, связывали привратника, занимали лестницу и, взломав дверь, врывались в комнату спящего человека; и когда он, внезапно проснувшись, спрашивал этих бандитов: «Кто вы такие?», их вожак отвечал: «Полицейский комиссар». Так поступили с Ламорисьером — его схватил за шиворот Бланше, пригрозив заткнуть ему рот кляпом; с Греппо, на которого грубо напал, свалив его с ног, Грофье, явившийся в сопровождении шести человек с потайными фонарями и дубинами; с Кавеньяком, которого арестовал Колен, — этот слащавый бандит был возмущен тем, что Кавеньяк отчаянно ругался; с Тьером, которого увел Гюбо-старший: впоследствии он уверял, будто бы Тьер «дрожал и плакал» — ложь, приплетенная к преступлению; с Валантеном, которого схватили в постели люди Дурланса, подняли за ноги и за руки и отнесли в запертый на замок полицейский фургон; так же забрали Мио, которого ждали мучения в африканских казематах, и Роже (от Севера), с бесстрашной и остроумной иронией предложившего бандитам выпить хереса. Шаррас и Шангарнье были захвачены врасплох. Они жили на улице Сент-Оноре почти друг против друга — Шангарнье в доме № 3, Шаррас в доме № 14. С 9 сентября Шангарнье отпустил пятнадцать человек, вооруженных до зубов, которые охраняли его по ночам. Шаррас 1 декабря, как мы уже говорили, разрядил свои пистолеты. Когда за ним пришли, эти разряженные пистолеты лежали у него на столе. Полицейский комиссар бросился к ним. «Дурак, — сказал ему Шаррас, — если бы они были заряжены, ты уже был бы мертв». Отметим следующую деталь: эти пистолеты подарил Шаррасу после взятия Маскары генерал Рено — тот самый Рено, который, перейдя на сторону переворота, разъезжал верхом по улицам как раз в то время, когда заговорщики арестовали Шарраса. Если бы пистолеты не были разряжены и если бы арест поручили генералу Рено, то Рено был бы убит из своих собственных пистолетов — Шаррас не стал бы раздумывать. Мы уже назвали имена этих негодяев из полиции, но повторить их не бесполезно. Шарраса арестовал Куртиль; Шангарнье — Лера, Надо — Дегранж. Люди, арестованные у себя дома, были депутатами народа, они были неприкосновенны — таким образом, уголовное преступление, насилие над личностью дополнялось государственным преступлением, нарушением конституции.
Это злодеяние совершалось с величайшей наглостью. Полицейские веселились. Некоторые из этих мерзавцев издевались над арестованными. В Мазасе они насмехались над Тьером. Надо сурово оборвал их. Гюбо-младший разбудил генерала Бедо:
— Генерал, вы арестованы.
— Я пользуюсь правом неприкосновенности.
— Но не в тех случаях, когда вас застают на месте преступления.
V
Мрак преступления
Версиньи ушел. Я стал поспешно одеваться — вдруг ко мне вошел человек, которому я вполне доверял. Это был безработный столяр-краснодеревщик, честный малый, сильно нуждавшийся, по фамилии Жерар; он получил кое-какое образование; я приютил его в одной из комнат моего дома. Жерар только что был на улице, он весь дрожал.
— Ну, — спросил я его, — что говорит народ?
Жерар ответил:
— Пока неясно. Дело обделано так, что ничего не понять. Рабочие читают плакаты, не говорят ни слова и идут на работу. Высказывается один из ста, да и тот говорит: «Ну ладно». Вот как они себе это представляют. Закон от тридцать первого мая отменен. — Это хорошо. — Всеобщая подача голосов восстановлена. — Хорошо. — Выгнали реакционное большинство. — Чудесно. — Тьер арестован. — Великолепно. — Шангарнье в кутузке. — Браво! — Перед каждым плакатом стоят клакеры. Ратапуаль объясняет государственный переворот Жаку-Простаку. Жак-Простак идет на удочку. Словом, я убежден, что народ согласится.
— Ну что ж, — сказал я.