На страницах романа французский писатель К. Ж. Гюисманс (1848–1907) вводит читателя в страшный, но в то же время притягательный своей неизвестностью мир черных месс, ведьм, т. е. в мир, где царит сам Сатана. Один из героев романа — маршал Франции Жиль де Рэ знаком читателям по роману Ж. Бенцони «Катрин». Непростую историю этого страшного человека, чье имя и деяния сохранились в памяти людской, через века поведал нам автор.
I
— Неужели ты настолько уверовал во все это, мой милый, что забросил такие давно прирученные современной беллетристикой темы, как адюльтер, любовь, тщеславие, ради того, чтобы написать роман о Жиле де Рэ!
Он немного помолчал, а затем добавил:
— Было бы несправедливо и даже глупо упрекать натурализм в том, что он увлекается специальной терминологией, лексикой подворотен и богаделен. Существуют сюжеты, которые напрашиваются на подобный тон изложения. Кроме того, и из словесного мусора, из шелухи, пропитанной смолой языка, можно создать выдающееся произведение. Вспомним хотя бы «Западню» Золя. Нет, дело совсем не в этом. Натурализм отталкивает меня не тем, что громоздкой кистью трудится над тяжеловесными полотнами, лишенными изящества стиля, а тем, что он стремится к непрерывному излиянию нечистот на голову читателю. Мне отвратительно внедрение материализма в литературу, упоение идеей демократичности искусства! Да, конечно, тебе есть что возразить, старина, но тем не менее это плод извращенного рассудка, жалкое, нищенское мировоззрение! Добровольно обречь себя на то, чтобы вдыхать пары грязного тела, отбросить все сверхчувственное, отрицать грезы, не понимать даже такой простой вещи, что тайна искусства начинается там, где рассудок отказывается служить! Пожимаешь плечами? Но, подумай сам, что сумел увидеть твой натурализм во всех тех обескураживающих тайнах, которые нас окружают повсюду? Ничего. Если речь заводит о человеческих страстях, о неизлечимых душевных ранах, о доброкачественной нравственной хвори, он все списывает на счет инстинктов и несварения желудка. Исступление, приступы ярости для него не больше, чем диатез. Его занимает лишь то, что расположено ниже пупка, и он становится все более развязным и разговорчивым по мере приближения к паху. Чувства он воспринимает как грыжевой отросток, душа, по его мнению, подлежит ампутации — и так решаются любые проблемы.
Видишь ли, Дюрталь, речь идет не о невежестве или тупости. В нем чувствуется зловоние, он воспевает жестокость современного мира, бахвалится новой волной американизации нравов, рассыпается похвалами грубой силе, умиляется крепости грудной клетки. Выказывая чудеса смирения, он благоговеет перед вкусами толпы, способными вызвать только тошноту, он вообще отрекается от стиля как такового, отворачивается от любой нетривиальной мысли, от любого прорыва в иную реальность, в потусторонний мир. Он настолько отражает буржуазное мировосприятие, что, честное слово, кажется плодом спаривания Лизы и Гомеса из «Чрева Парижа».
— Черт возьми, это уж слишком! — обиженно воскликнул Дюрталь. Он раскурил давно потухшую сигарету и продолжил: — Я не принимаю материализм точно так же, как и ты. Но это не основание для того, чтобы отрицать несомненные заслуги натурализма перед искусством. В конце концов именно натуралисты избавили нас от марионеток, которым поклонялся романтизм, истребили дешевый сентиментальный идеализм, восторг старых дев, упивающихся своим безбрачием. После Бальзака только им удалось создать живых героев и поместить их в те условия, которые им свойственны. То новое, что привнесли в язык романтики, нашло свое вполне закономерное развитие. Натуралисты знают цену искреннему смеху, а иногда им открывается и благодать слез. И вообще они никогда не были такими уж фанатичными приверженцами низостей, свойственных людям, как ты считаешь.
II
Прошло уже два года с тех пор, как Дюрталь перестал посещать литературные круги. Книги, газетные сплетни, воспоминания одних, мемуары других изо всех сил стараются изобразить литературный мир как епархию интеллекта, наиболее духовный слой общества. Можно и вправду поверить, что в литературных салонах воздух дрожит от остроумных перепалок, вспыхивающих подобно фейерверку. Дюрталь не мог понять, как родился этот миф, повторяемый с такой настойчивостью. По собственному опыту он знал, что литераторы или мелочные скряги, или хамоватые, распущенные негодяи.
Одни обласканы толпой, развращены, подстегиваемые тщеславием, они во всем подражают богатым домам, чувствуют себя как рыба в воде на званых обедах, устраивают приемы, говорят исключительно об авторских правах и об издательских делах, хлопочут о театральных постановках, и в их карманах позвякивают деньги.
Другие сбиваются в стаи и мутят воду. Они завсегдатаи кафе, заядлые посетители пивных. Они полны ненависти ко всем, трезвонят повсюду о своих творческих планах, о своем гении, изливают душу в городских парках, а напившись, разражаются желчными речами.
И это все. Очень редко можно было наткнуться на узкий круг художников, в котором текли бы раскованные беседы, без оглядки на кабак или чопорный салон, без страха перед обманом или подлогом, где царило бы искусство под надежной защитой женщин.
Литературный мир никак нельзя было назвать аристократией духа. Ничто в нем не поражало взгляда, ни одна мысль не задевала за живое. Отголоски самых обыденных разговоров, звучащих на улицах Сантие или Кюжа.