Франц Кафка — один из классиков европейской литературы XX века, автор абсурдистских произведений, герои которых страдают и гибнут в столкновении с чуждой, враждебной им действительностью. Книги Кафки — зеркальное отражение судьбы их автора, всю жизнь тщетно пытавшегося обрести гармонию в семье, в творчестве, в отношениях с женщинами. Он так и остался одиноким и непонятым, его романы и рассказы не пользовались успехом, и только усилия друзей спасли их от уничтожения после смерти писателя от туберкулеза. Сегодня Кафка является предметом гордости сразу трех культур, к которым он в той или иной степени принадлежал, — австрийской, чешской и еврейской. О его жизни и творчестве написаны сотни книг, и одна из лучших принадлежит перу французского литературоведа и переводчика Клода Давила. Ее издание в серии «ЖЗЛ», несомненно, привлечег внимание всех тех, кто интересуется удивительной и трагической фигурой Кафки в контексте современной культуры.
Клод Давид
Франц Кафка
I
Прага
Всякий, кто знал Прагу между двумя войнами, сохранил воспоминание об удивительно оживленном городе: движение здесь было интенсивным, магазины изобиловали провизией; во всем угадывался народ, жаждущий новизны и прогресса; всюду утверждалась воля страны, впервые после четырех веков ставшей хозяйкой своей судьбы.
Сегодня картина изменилась: невзгоды истории оставили свой след; покрывало печали опустилось на город. Былая здоровая энергия пропала. Штукатурка на роскошных барочных зданиях облупилась. Столь часто превозносимый шарм не исчез, но теперь он немного напоминает очарование мертвого города.
Прага Кафки не была ни тем радостно идущим к своему будущему городом, ни теперешним, подавленным своим прошлым или своим настоящим. Это был город перемен и конфликтов. Больше не осталось милого душевного покоя великой провинциальной столицы, соперницы Вены; за несколько лет все изменилось. В 1840 году Прага — немецкий город, пятьдесят лет спустя она становится чешским городом. Индустриализация, более быстрыми темпами развивавшаяся в Богемии, чем в других странах австро-венгерской монархии, привлекала рабочую силу в столицу. Чешские крестьяне бросали свою землю; говорили, что они, в случае надобности, соглашались на низкую плату. В то же время пражские немцы большими группами перемещаются к границе; они станут теми самыми «судетскими немцами», которые заставят говорить о себе каких-нибудь десять или пятнадцать лет спустя после смерти Кафки. Чешский язык быстро набирает силу: старинный университет Карла-Фердинанда, самый старый из немецкоязычных университетов, разделяется на две части и терпит радом с собой чешский университет. Большие передвижения населения благоприятствуют уже давно тлевшему ирредентизму
[1]
. Созданные для его сдерживания барьеры рушатся один за другим. Провинциальный парламент, Ландтаг, раздираем этими конфликтами; указы становятся единственно возможным типом законотворчества. Дело доходит до столкновений на улицах между чехами и немцами; именно в результате одной из таких драк Оскар Баум, писатель, друг Кафки, потеряет зрение. В 1897 году (Кафке тогда было 14 лет) в события вынуждена вмешаться армия, объявляется осадное положение.
Ни в дневнике Кафки, ни в его письмах нет никаких упоминаний обо всех этик волнениях. Политические события его не интересуют. Он даже не упоминает о рождении чехословацкого государства и о приходе Масарика к власти. Он не испытывает никакой антипатии к чехам, которых он ежедневно встречает у себя на работе или в магазине отца. Очевидно, он знает чешский, так как билингвизм обязателен для административных функционеров.
II
Семейный круг
Гете различал в себе два начала: отцовское — серьезное, рассудительное и женское — жизнерадостное, своенравно-причудливое. Кафка тоже противопоставлял две семейные линии: с одной стороны, семейство Кафки, отмеченное «силой, здоровьем, хорошим аппетитом, сильным голосом, даром слова, самодовольством, чувством превосходства над всеми, упорством, остроумием, знанием людей, определенным благородством; с другой — материнская линия семейства Лёви, которое он наделяет такими качествами, как «упорство, чувствительность, чувство справедливости, беспокойство». Но делает он это не для того, чтобы определить свое место в слиянии двух потоков, и не для того, чтобы вызвать в себе конфликт между двумя противоположными началами. В письме, написанном отцу в 1919 году, которое тот, впрочем, так никогда и не прочитал, он открыто объявляет себя Лёви, самое большее, «с некоторой основой Кафки».
Род Кафки отличался великанским ростом. Рассказывают, что дед Якоб Кафка, мясник в Воссеке, мог поднять мешок с мукой зубами. В этой семье все были рослыми, даже его сестры. Но сам он стыдился своего высокого роста, из-за которого чувствовал себя не сильным, а хилым, неуклюжим и смешным. В своей генеалогии Кафки не восходят дальше деда Якоба, того самого, который должен был ждать революции 1848 года, чтобы получить возможность жениться. Фамилия Кафка по своему звучанию явно чешская: Кафка — это галка, и галка будет служить эмблемой торгового дома. Неважно, была ли эта фамилия присвоена семье при Иосифе II, в то время когда евреи получили гражданский статус, или, как утверждали с малой долей правдоподобия, речь идет о более древнем искажении имени Якоб; важнее то, что Франц Кафка мог идентифицировать себя с образом этой черной птицы и всегда ненавидел оба К в своей фамилии.
Воссек — деревня на юге Чехии. Она населена чехами и евреями. Отсюда происходит версия, согласно которой родным языком и языком общения Германа Кафки был чешский, а к немецкому он обратился позднее, только после переезда в Прагу, якобы для того чтобы примкнуть к лучшему обществу. Впрочем, все говорит против этого утверждения. То, что в Воссеке Кафки понимали по-чешски, — факт очевидный, но немецкий (испорченный идиш), напротив, должен был стать прикрытием против враждебно настроенных чехов. Но почему это запоздалое онемечивание происходит именно в эпоху, когда чехизация города идет полным ходом?
Предполагалось также признать в Воссеке прообраз деревни, в которой разворачиваются события «Замка». Как будто возникла необходимость искать прообраз этих нарочито схематичных структур и уже сама мысль о некоем прообразе не была абсурдной. Лишь некоторые детали, впрочем совершенно второстепенные, напоминают замок Валленштейна, который Кафка имел возможность видеть во Фридланде во время одной из своих деловых поездок. Сделать Воссек местом действия романа, не называя его, значит, сделать судьбу евреев главной темой книги. Так что, если этот мотив, несомненно, и вторгается в ткань повествования — книга написана в 1922 году, в разгар антисемитизма, — то все; же, конечно, не в этом ее основной смысл. Впрочем, знал ли Кафка Воссек? Не исключено, хотя нигде нет свидетельств того, что он когда-либо приезжал туда, чтобы положите камень на могилу своих бабушки и. дедушки, не существует ни одной строчки, написанной его рукой, где бы фигурировало название этой деревни. Но самое главное: делать Воссек центром своей книги означало бы прославить те самые места, где жил и страдал его отец.
III
Первые шаги
Заметки Кафки о делах семейных бесчисленны. Его воспоминания о школе, напротив, очень редки. Биографы писателя чувствуют себя обделенными также при описании первых двадцати лет его жизни. После этого возраста нам помогают его собственные записи; до этого нет ничего. Пришлось обращаться к свидетельствам, поскольку были еще живы близкие к нему современники, которых мы опросили — и правильно сделали. Предпринятая попытка, однако, разочаровала: не удалось узнать ничего нового или почти ничего. Прежде всего потому, что всякое свидетельство, как хорошо известно, сомнительно, и в самом деле, представленные воспоминания часто направляли исследования по ложному следу и заводили их в тупик. В данном случае, еще и потому, что свидетели мало что могли сказать. Кафка-подросток, Кафка-юноша был из тех, кого не очень-то примечают. Его соученик Эмиль Утиц, подтверждая это, пишет: «То, что я могу рассказать о Кафке, не Бог весть что. Я знал о его человеческих качествах, но к своему стыду должен признать, что лишь значительно позже я узнал в нем поэта /…/. Его развитие было из числа наиболее незаметных и наименее ярких. Если мне и следует что-то сказать насчет характеристики Кафки, так только то, что в нем не было ничего поразительного». А это, кстати, говорит тот самый Утиц, который сообщает о наиболее правдоподобной его черте: «Мы все его любили и ценили, но никогда мы не могли быть с ним полностью откровенными, он всегда будто окружен какой-то стеклянной стеной. Со своей спокойной и любезной улыбкой он позволял миру приходить к нему, но сам был закрыт для мира». Утиц говорит о стеклянной стене; в «Hope» — произведении последних лет — Кафка рисует для животного, изображенного в рассказе, еще более скрытое и неприступное убежище: «Один из этих любимых планов состоял в том, чтобы отделить укрепленную площадку от окружающей земли, то есть оставить ее стены толщиной, примерно равной моему росту, и создать вокруг укрепленной площадки пустое пространство, соответствующее размерам стен, все же сохранив, увы, маленький, неотделимый от земли фундамент. Это пустое пространство я всегда рисовал себе — и не без основания — как самое лучшее место для жизни, какое только могло существовать для меня».
Позднее другие сообщат намного больше подробностей, повторят гораздо больше пересудов. И какое-то время их будут принимать всерьез. Так, о последних годах жизни Кафки мы располагаем воспоминаниями некоего Густава Яноуха, который был в то время очень молодым человеком и который встречал Франца всего лишь три или четыре раза. Любой, кто читал его книгу, с трудом узнавал Кафку в этих прямолинейных суждениях, в этом назидательном тоне. Сегодня известно, что все или почти все в этой книге ложно, Яноух дошел даже до того, что приписал Кафке изречения Троцкого. Благоразумие призывает нас полностью отказаться от его свидетельства, не вдаваясь в подробности и не пытаясь отделить правду от вымысла. Но мы к нему еще вернемся.
Лучше в основном придерживаться того, что говорит сам Кафка, не отбрасывая, впрочем, те редкие показания свидетелей, которые действительно могут быть полезными. О первых годах его жизни неизвестно практически ничего. Мы знаем только, что Юлия Кафка была весь день занята в магазине и что Франц оставался дома один со слугами. Мы не видим каких-либо других детей его возраста, которые могли бы составить ему компанию: с первых минут своей жизни он проходит школу одиночества. «Я долго оставался один, — пишет он Фелице, — сражаясь с кормилицами, старыми няньками, сварливыми кухарками и скучными гувернантками». А в другой раз, когда он только что расхваливал Фелице приятные стороны одиночества, он добавляет: «Я хорошо знаю, что был очень одинок, когда был маленьким, но тогда это было по принуждению, редко бездумное счастье; сегодня я бросаюсь в одиночество, как вода в море». Челядь состояла из Марии Вернер, Wirtschafterin, иначе говоря, служанки на все руки. Ее звали das Freulein, фрейлейн, девушкой; в аналогичной среде французских евреев ее бы просто называли «девкой». Это была еврейка, говорившая только по-чешски; она долгие годы оставалась на службе у семьи, говорят даже, она умела не опускать головы перед ужасным Германом Кафкой. Кроме нее, была еще кухарка; была также еще кормилица, замененная нянькой; когда подросли дочери, немного позднее пригласили еще и гувернантку, мадемуазель Байи, француженку, в обязанность которой входило обучение своему родному языку; о ней представится возможность поговорить немного дальше. Глядя на этот домашний уклад, нельзя делать вывод, что семейство Кафки жило в богатстве: многочисленная челядь в то время была признаком среднего достатка. Впрочем, смешно квалифицировать положение семейства как «полупролетарское», что уже делалось. Четверть века спустя Францу Кафке удастся подслушать разговор между тремя слугами: бывшая няня, «смугло-желтая лицом, с резко очерченным носом и столь милой мне некогда бородавкой на щеке» пришла повидать его, а он предпочел не показаться. «Почему, — пишет он в своем «Дневнике», — она так плохо воспитала меня, я ведь был послушным, она сама сейчас говорит об этом в передней кухарке и горничной, у меня был спокойный и покладистый нрав? Почему она не употребила этого мне на благо и не уготовила мне лучшего будущего? Она замужем или вдова, имеет детей, у нее живой язык, не дающий мне заснуть, она уверена, что я высокий, здоровый господин в прекрасном возрасте — двадцати восьми лет, охотно вспоминаю свою юность и вообще знаю, что с собой делать». И он добавляет: «А я лежу здесь на диване, одним пинком вышвырнутый из мира, подстерегаю сон, который не хочет прийти, а если придет, то лишь коснется меня, мои суставы болят от усталости, мое худое тело изматывает дрожь волнений, смысл которых оно не смеет ясно осознать, в висках стучит. А тут у моей двери стоят три женщины, одна хвалит меня, каким я был, две — какой я есть. Кухарка говорит, что я сразу — она имеет в виду прямиком, без обходных путей — попаду в рай. Так оно и будет». Здесь не скажешь, что речь идет о недоброжелательности — Кафка окружен атмосферой заботливости и приветливости, но он воспринимает свое окружение как чуждое и враждебное.
IV
Университетские годы
Мы добрались до 1901 года, Кафке исполнилось восемнадцать лет. Он без всякого труда сдал экзамен на аттестат зрелости, которого так боялся; теперь он рассказывает, что добился этого только путем жульничества. Наконец, для него наступило время выбирать путь дальнейшего образования и, следовательно, отчасти заложить основы своего будущего. В «Письме отцу» он не обвиняет его в том, что тот оказал влияние на его выбор, но отцовское воспитание сделало его столь безразличным в этом плане, что он спонтанно выбирает облегченный путь, ведущий его к юриспруденции. Достигнув восемнадцати лет, Кафка не ощущает в себе никакого призвания: «Настоящей свободы в выборе профессий для меня не существовало, я знал: по сравнению с главным мне все будет столь же безразлично, как все предметы гимназического курса, речь, стало быть, идет о том, чтобы найти такую профессию, которая с наибольшей легкостью позволила бы мне, не слишком ущемляя тщеславие, проявлять подобное же безразличие. Значит, самое подходящее — юриспруденция». В гимназии он заявил, что собирается записаться на философский факультет, вероятно, чтобы продолжить там изучение германистики. Но сначала он совершенно неожиданно решает заняться химией: двое из его одноклассников, Оскар Поллак и Гуго Бергманн — неизвестно почему — тоже сначала выбрали эту ориентацию. Возможно, в этом выборе Кафки было что-то вроде вызова; во всяком случае он его интерпретирует в «Письме отцу» как «испытание», вызванное тщеславием, момент безумной надежды. Но этот бунт, если это был бунт, длился недолго; через две недели Кафка вновь возвратился на прямую дорогу. То же самое повторится во втором семестре, когда он, пресыщенный юриспруденцией, начнет посещать курсы германистики. У него возникнет ощущение, будто его выбило из колеи и это было уготовано ему судьбой. Но он быстро разочаровывается: «ординарный профессор» Август Зауэр — серьезный ученый (еще и теперь можно пользоваться его изданием Грильпарцера), но главное, он немецкий националист, плохо относящийся к евреям, что Кафка выносит с трудом. Одно из его писем к Оскару Поллаку содержало едкую критику Зауэра; Макс Брод, снимая копию с письма, изъял этот отрывок, вероятно, потому, что Зауэр был еще жив. Оригинал исчезнет в ходе исторических катаклизмов, и нет больше возможности полной публикации этого письма. Следовательно, мы никогда не узнаем точно о претензиях, которые Кафка имел к Августу Зауэру.
Наиболее предпочтительным решением для Кафки было бы полностью прервать университетские занятия, к которым он испытывал так мало интереса. Однажды, когда его мадридский дядя проездом находился в Праге, он обращается к нему с просьбой подыскать ему где-нибудь занятие, чтобы, как он сказал, иметь возможность «прямо приступить к работе». Ему дали понять, что разумнее немного поусердствовать в учебе.
Так что некоторое время он продолжает следовать своей ухабистой дорогой, по выражению Франца, как «старая почтовая карета». Его товарищ Пауль Киш уезжает в Мюнхен; Кафка следует за ним с намерением продолжить там учебу, но быстро оттуда возвращается. Что произошло? Был ли он разочарован тем, что увидел? Или, может быть, отец отказал ему в необходимых для учебы за границей средствах? Мы этого не знаем. Мы знаем только, что из-за этого неудавшегося путешествия он будет говорить о когтях матушки-Праги, которая не отпускает своей жертвы. Мы знаем также, что годом позже, в 1903, он вернулся в Мюнхен на короткое время, неизвестно с какой целью. Когда он будет говорить о Мюнхене, то лишь для того, чтобы упомянуть о «прискорбных воспоминаниях юности».
Итак, он снова берется за привычное и опостылевшее ему изучение юриспруденции.
V
Юность
И вот Кафка в 1906 году становится доктором права. Едва освободившись от университетских забот, он на несколько недель поступает на работу к одному пражскому адвокату. Хотя он еще не знает, какой выберет путь, он вынужден в течение года (1906–1907) пройти стажировку, которую должны проходить все, кто посвятил себя государственной службе, — сначала в земельном (Landesgericht), потом в исправительном суде. После года юридического становления он поступает в Assicurazioni Generali, где, впрочем, пребывает всего лишь несколько месяцев, так как плохо переносит ритм работы, которого от него требуют. Затем его принимают в Агентство по страхованию рабочих от несчастных случаев, где он находит подходящую для себя службу и где останется до тех пор, пока болезнь не заставит его отказаться от всякой профессиональной деятельности.
Почему, впрочем, этот трехлетний период, начинающийся, когда Кафка покидает университет, и заканчивающийся в то время, когда он решает завести личный дневник, назван «Юностью»? Юность не начинается в двадцать три года и не должна заканчиваться в двадцать шесть. Но этот момент составляет в жизни Кафки нечто вроде вводного предложения: равновесие кажется достигнутым, жизнь представляется возможной, можно сказать, демоны усмирены.
Так, в 1907 году Кафка, находясь на каникулах в Триесте у своего дяди врача, пишет Максу Броду: «Я много езжу на мотоцикле (Зигфрид Лёви, вероятно, купил мотоцикл для своей работы. — Авт.), много купаюсь, подолгу лежу голым в траве на берегу пруда; до полуночи гуляю в парке с девушкой, которая докучает мне своей влюбленностью, я уже ворошил сено на лугу, соорудил карусель, помогал после грозы деревьям, пас коров и коз, а вечером пригонял их домой, много играл в бильярд, совершал далекие прогулки, пил много пива, побывал даже в храме». Конечно, в этом перечислении есть некое произвольное преувеличение, как будто Кафка сам удивляется деятельности, которую развернул. Но надо еще добавить, что он великолепный пловец, что он любит заниматься греблей и что немного позже он будет брать уроки верховой езды (упоминания о которых находим в его произведениях).
Это также время, когда дружба с Максом Бродом становится нерасторжимой. Они видятся каждый день, часто дважды в день. Когда оба будут заняты на работе лишь половину дня (с 1909 года), у них войдет в привычку ожидать друг друга у подножия башни, называемой «Пороховой», и вместе возвращаться домой.