Американец, работающий в Афинах и стремящийся удержать свою семью от окончательного распада, узнает о существовании странного культа, последователи которого совершили ряд необъяснимых убийств в странах Ближнего и Среднего Востока. Отчасти по воле обстоятельств он оказывается вовлеченным в неофициальное расследование этих преступлений, затеянное его друзьями, и начинает ощущать, что поиски истины необычайно важны и для него самого...
Остров
1
Долгое время я держался в стороне от Акрополя. Меня отпугивала эта угрюмая глыба. Я предпочитал бродить по современному городу — в хаосе, под вопли автомобильных гудков. Важность и значение этих вековых обработанных камней на холме превращали встречу с ними в трудное дело. Слишком многое тут сходилось. Это было то, что мы уберегли от безумия. Величие, красота, порядок, гармония. Отправляясь в такое место, чувствуешь груз ответственности.
Мешала и его слава. Я представлял себе, как тащусь по неровным улочкам Плаки
[1]
, мимо диско-клубов, торговцев сумками, рядов бамбуковых стульев. Постепенно из-за каждого поворота ручейками цвета и звука вытекают туристы в полосатых тапочках — обмахивающиеся открытками филэллины взбираются в гору, глубоко несчастные, образуя сплошную цепочку вплоть до грандиозных ворот.
Какая двусмысленность кроется в благородных творениях человека. Мы их слегка презираем.
И я все откладывал этот визит. Древние руины высились над суетой городских улиц, как памятник обреченной надежде. Я сворачивал за угол, прокладывая путь в толпе покупателей, — и видел их смугловатый мрамор, оседлавший нагромождения известняка и сланца. Увиливал от набитого автобуса — и они маячили на краю моего поля зрения. Однажды поздним вечером (тут начинается повествование) я вез друзей обратно в Афины после шумного ужина в Пирее, мы заблудились в незнакомом безликом районе, где я свернул на улицу с односторонним движением — не в ту сторону, — и он снова возник прямо передо мной: Парфенон, ярко освещенный то ли по случаю какого-то праздника, то ли просто в связи с летним представлением на открытом воздухе, парил в темноте белым пламенем, такой ясный и четкий, что я от неожиданности слишком резко тормознул, послав общество в приборную доску и спинки кресел.
Мы немного посидели, любуясь зрелищем. Это была улица, приходящая в упадок, с закрытыми магазинами и обветшалыми домами, но здания в дальнем конце обрамляли храм безупречно. Кто-то что-то сказал на заднем сиденье, потом нам навстречу покатила машина, громко сигналя. Водитель высунул из окна руку и махнул мне. Затем появилась его голова, он начал кричать. Сооружение висело над нами, как небесный фонарь. Я поглядел еще чуть-чуть и задом выехал из улицы.
2
Оуэн Брейдмас говаривал, что даже случайные вещи принимают идеальную форму и являются нам в живописном обличье. Надо только уметь видеть. Он различал внутреннюю структуру происходящего, моменты в потоке.
Его боль была лучезарной, почти не от мира сего. Казалось, он накоротке со скорбью, точно она — слой бытия, откуда он научился цедить. Он выражал то, что нужно, из нее и через нее. В его смехе — и в том звучала унылая нотка. Хотя иногда он смеялся даже чересчур выразительно, у меня никогда не было сомнений в беспощадности его тайных мук. Долгие часы провели мы втроем за разговорами. Я изучал Оуэна, старался понять его. У него был непоседливый и сильный ум. В той или иной степени он действовал на всякого. Думаю, благодаря Оуэну мы чувствовали, что принадлежим к счастливому сообществу заурядностей в этом мире. Возможно, нам казалось, что его трагическая внутренняя жизнь — это разновидность опустошительной честности, нечто смелое и уникальное, чего нам, слава Богу, удалось избежать.
Оуэн был от природы дружелюбен, худощав, ходил размашистым шагом. Мой сын любил проводить с ним время, и меня слегка удивило, как быстро у Кэтрин возникла симпатия, теплое чувство — в общем, что там может питать тридцатипятилетняя женщина к мужчине шестидесяти лет с западным выговором и размашистой походкой.
Ее трудовой энтузиазм изумлял и смущал его. Она работала так, будто ей нет еще и двадцати. Это не укладывалось в ритм угасающего предприятия. Отчетам об их раскопках не суждено было появиться в печати. От сорока человек в мой первый приезд теперь осталось лишь девять. Она по-прежнему работала, училась и помогала поддерживать все на плаву. Мне кажется, Оуэну нравилось ощущать себя пристыженным. Он возвращался после полуденного купанья и заставал ее на дне безлюдной ямы, машущую железнодорожной киркой. Солнце жарило с высоты, ветер не долетал вниз. Все прочие хоронились в оливковой роще, перекусывали в теньке. Ее поведение было драгоценным диссонансом, чем-то столь же чистым, интимным и неожиданным, как вспыхивающие у него в памяти мгновения из его собственного прошлого. Я представляю, как он стоит у края ямы с полотенцем на поясе, в рваных теннисных туфлях, и вдруг разражается безудержным смехом — в этом смехе мне всегда слышался намек на какое-то сложное и глубокое чувство. Оуэн отдавался любой эмоции без остатка.
Иногда мы беседовали по полночи. Я знал, что это полезные часы, как бы мы ни перескакивали с предмета на предмет. Мы с Кэтрин получали возможность говорить друг с другом, видеть друг друга, находясь по обе стороны от разделяющего нас Оуэна, в его преломляющем свете. Собственно, это были его беседы. Именно Оуэн задавал тон и более или менее развивал тему. За что ему стоит сказать спасибо. Мы хотели только одного: быть вместе без необходимости поднимать больные вопросы, трогать кровавые останки наших одиннадцати лет. Мы не принадлежали к любителям мусолить проблемы брака. Какая тоска — сплошное эго, говорила она. Нам нужен был третий участник, темы, далекие от нас самих. Вот почему я мало-помалу стал придавать нашим беседам большое практическое значение. Они позволяли нам общаться через посредство этой измаявшейся души, Оуэна Брейдмаса.
3
Рассвет. Голубиная воркотня. Спросонок не сразу понимаю, где я нахожусь. Распахиваю ставни туда, в мир. Пчеловод в саду Британской школы, на голове защитная сетка, шагает к своим ульям. Кипячу воду, вынимаю из сушилки кофейную кружку. Гора Гиметт летними утрами похожа на белую тень, на протянувшуюся к заливу грядку тумана. Сегодня рыночный день, вниз по крутой улице вдоль цепочки ресторанов гонится за персиками человек. Чужой пикап столкнулся с его, рассыпав примерно с бушель, и персики катятся по асфальту вихляющимися рядами. Хозяин пытается преградить им путь: бежит, низко нагнувшись, и подставляет руку барьерчиком. Мальчишка, стоя под шелковицей, обливает из шланга пол ресторана. Там, где встретились пикапы, неистово жестикулируют водитель одной из машин и товарищ того, который бежит согнувшись. Пакетик от «нескафе», недоеденный пончик. Звонит телефон — первое за этот день ошибочное соединение. На неподвижные верхушки кипарисов опускаются голуби. В поле зрения возникают люди из кафе за углом, наблюдающие за персиками.
Они перегибаются через перильца с разумным расчетом: принимают участие, но явно не намерены слишком стараться ради чужого добра. На ярком свету в подернутом дымкой воздухе роятся пчелы.
Я перехожу в кабинет, варю себе вторую чашку кофе и жду телекса.
Брак готовится из того, что есть под рукой. В этом смысле он импровизация, почти экспромт. Может быть, оттого-то мы так мало о нем знаем. В браке слишком много вдохновения, ртутной неуловимости, чтобы понять его по-настоящему. Когда двое рядом, их общий силуэт расплывчат.
4
Тело старика с проломленным черепом нашли на окраине поселка под названием Микро-Камини. Этот поселок лежит милях в трех от берега среди поднимающихся уступами полей, которые быстро переходят в пустынные холмы и скалистые нагромождения в глубине острова, в хаос каменных столбов и зубчатых бастионов. Близ Микро-Камини в ландшафте начинает ощущаться демонстративная мощь. Возникает впечатление намеренной удаленности от моря, намеренной изоляции; поля с рощами резко обрываются неподалеку. Здесь остров становится голой кикладской скалой, которую видят с палуб идущих мимо кораблей, царством заброшенных каменоломен, где бродят козы с колокольчиками и гуляют безумные ветры. Отсюда прибрежные селения уже мало похожи на пристанища моряков и рыбаков, на лабиринты, выстроенные с целью запутать нежданных агрессоров и превратить мародерство в трудоемкое занятие; с высоты они кажутся искусно вырезанными барельефами или камеями, не желающими привлекать внимание тех загадочных сил, что гнездятся в центральной скалистой части. Улочки, которые замыкаются сами на себя или исчезают, миниатюрные церковки и узкие тупички как бы выдают стремление стушеваться, они словно говорят: тут нет ничего заслуживающего интереса. Домики точно собрались вместе, сбились в кучи перед холмистыми возвышенностями и вулканическими скалами. Суеверие, вендетта, инцест — вот что осаждает душу в этих одиноких горах. Похоть и жажда убийства. Беленые прибрежные поселки — талисманы, защищающие от всего этого, сделанные по одному шаблону обереги.
Страх перед морем и тем, что приходит с моря, легко поддается выражению. Иное дело другой страх, который трудно назвать, — боязнь того, что прячется за спиной, ужас, вселяемый молчаливым присутствием острова.
Мы сидели в гостиной с косым потолком, на низких плетеных стульях. Кэтрин заварила чай.
— Я спрашивала у людей в ресторане. Они говорят, молотком.
5
Люди всегда дарили ей рубашки. Как правило, свои собственные. Она во всем хорошо выглядела; ей шло все. Если рубашка была слишком велика, слишком свободна, контекст расширялся вместе с вещью, и это становилось ключом к соответствию. Рубашка живописно обвисала, под ней вырисовывалась соблазнительная фигурка веселой девчонки-сорванца, утонувшей в одеже с чужого плеча. Она часто наведывалась в полуподвалы на Йонг-стрит, где торговали бесформенными вещами, какие носят на Севере. Это были магазины, в витринах которых висели охотничьи ножи в потертых чехлах и гигантские куртки цвета хаки с отороченными мехом капюшонами; она снимала с вешалки какие-нибудь вельветовые штаны за двенадцать долларов, и они сразу же превращались в любимые и привычные, подчеркивали ее гибкость, усиливая то физическое ощущение ладности, которое исходило от нее, даже когда она просто читала, растянувшись поперек кресла. Уверенные линии ее тела лучше всего сочетались с нестандартной одеждой, с поношенной, севшей, выцветшей. Людям было приятно видеть ее в их повседневных рубахах, старых свитерах. Она не напрашивалась на благодеяния и не вызывала у друзей постоянного сочувствия. Наоборот — им льстило, когда она соглашалась взять у них вещь.
Я стоял на палубе и смотрел. На западе садилось солнце, исчерченное слоистыми облачками. Мы плыли вдоль скалистого берега, потом, переваливаясь под сильными порывами ветра, стали огибать мыс. Поселок танцевал в ярких лучах. Когда мы приближались к нему, ветер на мгновение стих. Все словно замерло, позволяя включиться процессу овеществления. Определились контуры, белые стены сгрудились вокруг колокольни. Все было ясным и четким.
Катер вошел в бухту. Наконец-то убежище. Старики на причале готовились принять швартовы.
Я увидел ее с Тэпом на площади. Она была в джинсах и рубашке навыпуск, легко узнаваемой даже на таком расстоянии. Длинная, прямая, коричневая, на латунных кнопках и с обведенными красным погончиками. Одежда для карабинера. Длинные рукава, прочная ткань. Вечерами уже становилось прохладно.
Гора
6
Самолет выкатил на полосу, остановился. Мы ждали разрешения. Я выглянул из иллюминатора, ища чего-нибудь, чтобы отвлечься от созерцательной паники, которая всегда меня охватывает, от напора грез перед отрывом от земли, когда недельные порции самоосознания спрессовываются в одном емком миге. Уходящая вдаль светлая, песчаная равнина. Там была человеческая фигура — мужчина в полотняном балахоне. Я смотрел, как он удаляется в никуда. Потом его стерла вспышка химического пламени. Самолет тронулся с места, и я напряженно откинулся на спинку, глядя прямо вперед.
Мне казалось, что вокруг звучат лишь обрывки слов. Паузы и начала реплик заставали меня врасплох. Я не мог уловить ритм. Но надписи, конечно, были текучи. В них ощущалось движение не только справа налево, но и сверху вниз. Если греческие и латинские буквы похожи на булыжники, которыми мостят улицы, то арабские — это дождь. Я замечал надписи повсюду — наклонную бисерную вязь на кафеле, тканях, меди и дереве, на фаянсовой мозаике и белых чадрах женщин, набившихся в запряженную лошадью повозку. Я поднимал взгляд и видел, как слова заворачивают за угол, украшают симметричным орнаментом стены из кирпича, нижутся и плетутся в лепнине, росписях, инкрустациях, взбираются на ворота и минареты.
В самолете Йеменских авиалиний, выполняющем рейс из Саны в Дахран, я сидел через проход от мертвеца. Он умер спустя четверть часа после взлета, и те, кто сопровождал его, начали причитать. Они держали в руках запеленутые свертки и причитали. Позади меня один человек сказал другому: «Предоставить кредит для нас не проблема». Я стиснул подлокотники и смотрел прямо перед собой. Мы летели над Безлюдным Краем.
Я поймал себя на том, что изучаю ставни, двери, светильники в мечетях, ковры. Поверхности были насыщенны и абстрактны. Предметные изображения возникали только как нюансы на бегу ломаных и кривых, извлекаемые из природы с упорством, доведенным до уровня совершенного повторения. Даже написанное было узором, не предназначавшимся для того, чтобы его читали, словно бы частью какого-то невыносимого откровения. Я не знал, что как называется.
Сорок мужчин и женщин в безупречно белых халатах и плотно повязанных головных платках заполнили хвостовую часть салона тунисского самолета, следующего рейсом из Каира в Дамаск. Руки женщин были испещрены красными пятнышками — видимо, тоже ради украшения. Сначала я подумал, что это буквы алфавита. Правда, не знал, какого. Может быть, тайного языка неведомой религиозной секты. Потом решил, что это крестики, хотя некоторые из них больше походили на уголки, а некоторые — на варианты того или другого. Я не мог разобрать, вытравлены эти значки или просто нанесены на кожу какой-нибудь косметической краской. Когда я поднялся на борт, эти люди уже были там и терпеливо ждали. Когда мы приземлились, я оглянулся в их сторону, идя между креслами к переднему выходу. Они все еще сидели на своих местах.
7
Я встретился с ней в кафе на площади Колонаки — это место, где рано или поздно появляются все афиняне, желающие на людей посмотреть и, главное, себя показать, где у женщин пухлые ультрафиолетовые губы, форма одежды — кожа, цепочки только золотые, футуристический объект на углу — «Де Томазо пантера», штабной автомобиль, порожденный чьей-то праздной фантазией, и стройные бородачи в темных очках, с накинутыми на плечи свитерами лениво меняют позу на своих стульях.
Приближаясь, Энн наклонила голову, чтобы привлечь мое внимание. В ее приветливой улыбке была доля укоризны.
— Где вы пропадали? — с упреком спросила она.
— Ездил по делам. Персидский залив и севернее. Масса чудес.
— Свинство. Могли бы и предупредить.
8
Мы стояли на обочине дороги и мочились по ветру. Из леса показался охотник в камуфляжной куртке, окликнул нас, приветствуя. Со дна пересохшего ручья поднимался пар.
— Куда мы теперь?
— Перевалим через хребет, пообедаем, а потом дальше на юг.
— Хорошо, — сказал он.
— Тебе нравится такой план?
9
Я пробирался по грязным улицам с тем же сложным чувством, что и в первый раз. Я словно видел себя со стороны — одинокий силуэт в жидком рассветном тумане. Голос, похожий на мой собственный, но доносящийся извне, комментировал ситуацию без помощи слов.
Я состоял из джинсовки и овчины. На мне были непромокаемые ботинки и перчатки с мехом внутри.
Вот как бывает в жизни. Я приезжаю в поселок, по которому гуляет ветер, захожу в кафе и натыкаюсь прямо на них, хотя тогда еще не знаю об этом. А теперь ныряю под каменную притолоку в деревушке, где никто (или почти никто) не живет, и он сидит там на синей коробке из-под бутылок с содовой, а рядом, перевернутая вверх дном, стоит вторая, для меня. Горит костер из хвороста, и он отрывает подошвы от грязного пола, подставляя их огню, и больше ничего — просто разговор в подвале с невысоким простуженным человеком. А как еще это могло быть? Чего я ждал? Единственный повод для удивления — это мое присутствие здесь. На моем месте должен был оказаться кто-то другой, тот, кто ясно видит себя самого.
— Что мы имеем? — спросил он. — Сначала мы имеем режиссера, теперь писателя. В общем, не так уж и странно.
— Фрэнк думает, что я хочу написать о нем.
10
Немцы сидят на солнце. Шведы бредут мимо, запрокинув головы к свету, жадное выражение на их лицах напоминает гримасу боли. Две голландки прислонились к ограде церкви на набережной и отдыхают с закрытыми глазами, фея лицо и шею. Человек в белой полотняной кепочке, которого мы видели уже несколько раз, стоит на освещенном солнцем пятачке турецкого кладбища, среди сосен и эвкалиптов, и чистит апельсин. Шведы исчезают в направлении аквариума. Появляются англичане, вносят свои пальто на пустую площадь, куда начинают выползать тени от венецианской аркады, в странной тишине на свету позднего утра.
Три дня на Родосе. Дэвид решает, что уже достаточно тепло, можно и искупаться. Мы смотрим, как он заходит в море — медленно, поеживаясь, подняв руки на уровень фуди, когда вода добирается до середины его белокожего тела, — как ныряет и снова возникает на поверхности, будто бы устремляясь к турецким холмам впереди, за семь миль отсюда. Мы сидим на низком парапете над пляжем. Пляж пуст, если не считать мальчишек с пятнистым футбольным мячом. Ветер перелистывает страницы книги в бумажной обложке. Подходит человек в полотняной кепочке, спрашивает, как ему найти музей рыб.
Купание Дэвида создало лакуну, которую нам полагалось бы занять серьезным разговором. Но Линдзи просто глядит на море и, по-моему, вполне этим довольна. Есть и такой вариант отдыха. Любование видами, простор, порывистый ветер.
После второго долгого, мучительного заплыва он выходит на берег, глубоко увязая в песке, отчего кажется короче дюйма на четыре. Когда он поднимает голову, мы видим, как он счастлив оттого, что так тяжело дышит, устал и промерз, и оттого, что жена и друг ждут его с большим гостиничным полотенцем.
На следующий день заряжает дождь. Он не кончается и через сутки, отчего настроение становится грустнее и чище. Я начинаю ощущать, что эти дни таинственным образом связаны с Кэтрин. Это дни Кэтрин.