Что делать, выйдя из запоя, преуспевающему адвокату, когда отец его, миллионер и политик, таинственно погибает? Что замышляет в альпийском замке иллюзионист Магнус Айзенгрим? И почему цюрихский психоаналитик убеждает адвоката, что он — мантикора? Ответ — во втором романе «дептфордской трилогии».
I. Почему я поехал в Цюрих
1
— Когда вы решили, что вам следует приехать в Цюрих, мистер Стонтон?
— Когда услышал свой крик в театре.
— В этот момент и решили?
— Кажется, да. Я, конечно же, после этого подверг себя обычному освидетельствованию, чтобы не оставалось никаких сомнений. Но могу сказать, что решение было принято сразу же, как только я услышал собственный крик.
— Обычному освидетельствованию? Не могли бы вы рассказать об этом поподробнее?
2
Настолько досконального клинического обследования я не проходил еще ни разу в жизни. Кроме привычных унижений (торчишь полуголый в компании полуголых незнакомцев; писаешь в бутылочку, а потом вручаешь ее, пахучую и еще теплую, молоденькой медсестре; кашляешь по просьбе доктора, который тыкает тебя сзади в мошонку; отвечаешь на сугубо личные вопросы, пока тот же врач засовывает тебе в задний проход свой длинный палец и пытается уличить твою простату в тех или иных отклонениях от нормы; с трудом поднимаешься, а потом спускаешься по специальной лесенке, а врач ведет отсчет, вслух и с выражением; то разеваешь рот, то пыхтишь, то тужишься, то высовываешь язык, то закатываешь глаза, то делаешь еще какую-нибудь глупость, которая о многом говорит доктору, но заставляет пациента чувствовать себя полным идиотом) я подвергся и тем, что были для меня в новинку. Я был вынужден расстаться в итоге с изрядным количеством крови — куда больше, чем та капелька, что берут из мочки уха. Выпил целый стакан какой-то смеси, приправленной шоколадом, после чего каждый час в течение последующих шести меня привязывали к поворотному столу рентгеновского аппарата и опрокидывали вниз головой, отслеживая передвижение этой дряни по моим кишкам. Ко мне лепили множество проводов, о назначении которых я мог только догадываться, но поскольку при этом кресло, где я сидел, вращалось и кренилось, то, видимо, таким образом проверяли мою нервную систему, вестибулярный аппарат, слух и прочее. А еще мне задавали бессчетное множество вопросов — сколько лет прожили мои бабушки, дедушки и родители и отчего они умерли. Когда я назвал причину смерти отца — убийство, — врач моргнул, и я порадовался, что хоть на секунду, но все же пробил брешь в броне его швейцарской невозмутимости. Я был не в себе, когда приехал в Цюрих, а проведя два дня в этой медицинской живодерне, совсем приуныл и хотел теперь только уехать — но не домой, конечно же, ни в коем случае не домой, куда-нибудь в другое место. Однако я полагал, что хоть раз должен встретиться с доктором И. фон Галлером, даже если только ради удовольствия хорошенько с ним поскандалить.
Почему я испытывал такую неприязнь к образу действий, который сам же и выбрал? Однозначного ответа на этот вопрос не было. Как я уже сказал директору, решение свое я принял, основываясь на логике разума, и я собирался придерживаться этого выбора. Нетти всегда говорила мне, что когда предстоит сделать что-то неприятное — принять лекарство, извиниться за плохое поведение, сознаться в чем-нибудь отцу, понимая неизбежность порки, — я должен быть «стойким солдатиком». Насколько я понимал, стойкие солдатики никогда не колеблются, они поступают как должно, не задавая лишних вопросов. И вот мне опять предстояло быть стойким солдатиком и хотя бы раз посетить доктора по имени И. фон Галлер.
Да, а стойким солдатикам когда-нибудь приходилось посещать психоаналитиков? Они часто посещали дантистов, и я много раз, надев на плечо ремень моего маленького невидимого мушкета, строевым шагом отправлялся лечить зубы. Неужели визит к психоаналитику так уж сильно отличается от визита к дантисту? Да, сильно.
Какая польза от дантиста, я понимал. Он мог сверлить, пломбировать, шлифовать, а иногда и рвать. Но что может психоаналитик? Те, которых я видел в суде, противоречили друг другу, напускали дымовую завесу, и профессиональный жаргон их не выдерживал обычно перекрестного допроса. Я никогда не приглашал психоаналитиков в качестве свидетелей, разве что если уж иначе было совсем никак. И тем не менее существовало широко распространенное убеждение, что в случаях, подобных моему, они могут быть полезны. Я должен был делать то, что представлялось мне наилучшим, независимо от того, как я сам к этому относился. Остаться в Торонто и сойти с ума было бы просто непозволительно.
Зачем я приехал в Цюрих? Директор счел, что я сделал абсолютно нормальный выбор, но что он знал о моей ситуации? В Торонто я ни под каким видом не пошел бы к психиатру; такое лечение считается конфиденциальным, но все, кажется, в курсе, кто каких докторов посещает, и каждый не прочь потеоретизировать, в чем же состоит причина таких визитов. Как правило, называют гомосексуальные наклонности. Конечно, я мог бы поехать в Нью-Йорк, но все, кто туда ездил, кажется, посещали психоаналитика-фрейдиста, и то, что с ними происходило потом, не очень меня впечатляло. Конечно, может быть, фрейдизм и не виноват, потому что, как я уже говорил, эти люди искали себе опору, и полагаю, что и сам Фрейд не смог бы им помочь. «Пустой мешок не стои́т», — частенько говаривал мой дедушка. О последователях Юнга я знал, пожалуй, лишь то, что фрейдисты их не любят, а один мой знакомый, ходивший к психоаналитику-фрейдисту, однажды съязвил по поводу тех, кто ездит в Цюрих с целью:
3
Я был поражен, когда узнал, что доктор И. фон Галлер — женщина. Ничего не имею против женщин — просто мне и в голову не приходило, что о сугубо личных проблемах, которые заставили меня отправиться из Торонто в Цюрих, надо будет говорить с женщиной. Во время обследования двое из врачей, с которыми я столкнулся, были женщинами, и это не вызывало у меня протеста. Они имели такое же право копаться в моих потрохах, как и любой мужчина. Но вот копаться в мозгах… Тут дело обстоит иначе. Поймет ли — способна ли понять — женщина, что со мной? Широко распространено мнение, будто женщины — существа очень проницательные. Мой опыт общения с ними, в какой бы роли они ни выступали — клиента, свидетеля или противной стороны, — навсегда избавил меня от подобных заблуждений. Некоторые женщины и в самом деле проницательны, но я не сталкивался ни с чем таким, что убедило бы меня, будто в целом женский род проницательнее мужского. Я полагал, что мой случай требует деликатного отношения. Обладала ли доктор И. фон Галлер необходимыми для этого качествами? Я никогда не слышал о женщинах-психиатрах — разве что детской специализации. Мои же неприятности были отнюдь не детскими.
Но тем не менее мы оказались друг перед другом, и к тому же в обстановке, ассоциировавшейся скорее со светским визитом, нежели с посещением врача. Кабинет ее напоминал гостиную, причем стулья были расставлены так непрофессионально, что я сидел в тени, тогда как свет из окна падал на ее лицо. Кушетки и вовсе не было.
[2]
Доктор фон Галлер выглядела моложе меня; лет ей было, наверно, около тридцати восьми, поскольку, хотя лицо у нее и было молодым, в волосах виднелись седые пряди. Тонкое лицо с крупными, но не грубыми чертами. Великолепный нос — орлиный, если бы кто-то пожелал сделать ей комплимент, и чуть крючковатый, если бы такого желания не возникло. Широкий рот и превосходные зубы — белые, но не по-американски белые. Красивые глаза — карие, в тон волосам. Приятный низкий голос и хорошее, но не идеальное владение разговорным английским: небольшой акцент. Одета она была ничем не примечательно — не модно, но и не безвкусно; Каролина называет такой стиль классическим. В целом она производила впечатление человека, который вызывает доверие. Но с другой стороны, я и сам такой, мне прекрасно известны все профессиональные хитрости, которыми достигается это впечатление. Побольше помалкивай — пусть клиент сам говорит; не высказывай никаких предположений — пусть клиент облегчит свою душу; наблюдай за клиентом — пусть проявит свои слабые стороны. Все это было ей известно. Но и мне тоже. В результате разговор наш поначалу не клеился.
— Значит, это убийство вашего отца подтолкнуло вас приехать?
— А что, повод не достаточный?
4
До моего следующего сеанса было два дня, в течение которых я несколько раз менял свое решение, но когда время пришло, я был у нее. Я бессчетное число раз пережевывал то, что было сказано между нами, и придумал несколько неплохих аргументов, которые высказал бы, приди они мне в голову в надлежащее время. Тот факт, что врач оказался женщиной, выбил меня из колеи в гораздо большей степени, чем мне хотелось в этом признаваться. У меня были свои причины не любить, когда мне читают наставления женщины, и отнюдь не все эти причины связаны с невыносимым старым афритом
[5]
Нетти Куэлч, которая, сколько я себя помню, постоянно понукала меня. Не понравилась мне и игра в интерпретацию сна, которая противоречила всем юридическим канонам. Одной из важнейших целей правосудия является установление истины, и этому я посвятил то лучшее, что во мне есть. Какую истину можно найти в тумане снов? Не понравилась мне и бесцеремонная манера, с которой она распоряжалась: я должен принять решение, я не должен попусту тратить время, я должен быть пунктуальным. Она поставила меня в положение, в котором я чувствовал себя глуповатым свидетелем, а такая оценка моих качеств — вершина нелепости. Но я не отступлю перед доктором Иоганной фон Галлер, не сделав по крайней мере еще одной попытки, а может быть и не одной.
По справочнику я узнал, что ее зовут Иоганна. Кроме ее имени, а также того, что она Prof. Dr. Med. und spezialarzt für Psychiatrie,
[6]
мне ничего не удалось выяснить.
Ах да, еще была дрожь в руках. Не стоит придавать этому такое уж большое значение. Нервы — ничего удивительного. Но разве не из-за нервов я приехал в Цюрих?
На сей раз мы встретились не в гостиной, а в кабинете доктора фон Галлер; кабинет был темноват и набит книгами; стояло там и несколько современных скульптур, на вид очень неплохих, хотя разглядеть их повнимательнее у меня не было возможности. И еще в оконную раму было вставлено старое витражное стекло, вполне симпатичное, но мне оно не понравилось, потому что смотрелось несколько нарочитым. На столе на видном месте стояла фотография самого доктора Юнга, с автографом. Доктор фон Галлер села не за стол, а на стул рядом со мной; мне был знаком этот прием, предназначенный для того, чтобы вызвать доверие, поскольку таким образом устраняется естественный разделительный барьер — рабочий стол. На этот раз я не сводил глаз с доктора и был настроен не давать ей спуску.
Она была сплошная любезность.
5
На моем следующем сеансе я, чувствуя себя как Шехерезада, излагающая очередную из своих бесконечных, вложенных одна в другую историй царю Шахрияру, продолжил с того места, на котором остановился в прошлый раз. Доктор фон Галлер ничего не говорила, пока я рассказывал о смерти отца и о том, что последовало за этим, — лишь изредка прерывала меня, чтобы уточнить те или иные моменты; записей она никаких не делала, и это меня удивляло. Неужели она и в самом деле держит в голове все эти истории, которые рассказывают ей пациенты, сменяющие друг друга ежечасно? Правда, я тоже не записывал истории, которые мне рассказывали мои клиенты.
Мы обменялись краткими приветствиями, и я продолжил:
— После похоронной конторы мы с Бисти занялись массой других дел — что-то было юридического характера, что-то связано с организацией церемонии похорон. Мне предстояло связаться с епископом Вудиуиссом, который знал моего отца более сорока лет, выслушать его искренние соболезнования и обговорить все детали похоронного действа. Я отправился в резиденцию епископа и был немного удивлен — сам не знаю почему — тем, что обстановка здесь была довольно деловая: клерки попивали кофе, работал кондиционер, и вся атмосфера была словно в конторе какой-нибудь фирмы. Наверное, я ожидал увидеть здесь распятия на стенах и толстые ковры. На одной из дверей висела поразившая меня табличка: «Канцелярия епископата; ссуды под залог недвижимости». Но епископ знал, как организовывать похороны, и все на самом деле оказалось не таким уж и сложным. Были кой-какие технические проблемы. Например, нашей приходской церковью был Святой Симон Зилот,
[7]
а Дениза хотела, чтобы церемония проходила в кафедральном соборе, который более соответствовал ее представлениям о торжественности. Поэтому разрешения епископа было недостаточно — требовалось заручиться согласием и декана собора. Вудиуисс сказал, что он решит этот вопрос. Я до сих пор не понимаю, почему меня так раздражали утешения этого доброго человека, ведь, в конце концов, он знал отца еще до моего рождения, крестил и конфирмовал меня и имел свои права как друг и священник. Но я относился ко всему этому очень чувствительно…
— Собственнически?
— Возможно. Конечно, меня злило, что Дениза твердо вознамерилась командовать и все делать на свой лад. В особенности еще и потому злило, что этот ее лад был таким дурацким и показным. Меня по-прежнему бесила идиотская идея выгравировать на гробу геральдические каракули, которые не принадлежали и не могли принадлежать нам, которые мой отец отверг по собственной воле после долгого обдумывания. Хочу, чтобы у вас не осталось на этот счет никаких сомнений: я ничего не имею против геральдики, и если у людей есть законные гербы, пусть себе пользуются ими как угодно, однако герб Стонтонов нам не принадлежал. Хотите знать почему?
II. Дэвид против троллей
(Это мой цюрихский дневник, содержащий записи и конспекты, с помощью которых я представлял свое дело доктору фон Галлер; здесь также пересказ ее мнений и толкований, сделанный мною по памяти после сеансов у нее. Хотя эти записки и не являются дословным изложением, они передают суть того, что происходило между нами.)
1
Нелегко быть сыном очень богатого человека.
Эти слова можно было бы поставить эпиграфом ко всему делу за и против меня, делу, которое я здесь и представлю. Жизнь посреди огромного богатства, причем в отсутствие какой-либо возможности им распоряжаться, повлияла на все стороны моего бытия, определила форму всего моего жизненного опыта.
С семи лет, когда пошел в школу, я начал осознавать, что одна из насущнейших нужд цивилизованного человека — нужда в деньгах — проявляется в моем случае иначе, нежели у большинства моих друзей-приятелей. Нужда в деньгах была мне знакома. Люди недалекие, кажется, полагают, что если твоя семья состоятельная, любые потребности удовлетворяются в момент — из какого-нибудь бездонного мешка, висящего, наверное, у входной двери. Все не так. Я испытывал, как не замедлю продемонстрировать, особо острую нужду в деньгах, поскольку, хотя и было известно, что мой отец очень богат, карманных денег я получал меньше, чем любой мой одноклассник. Я знал, что бережливость, с которой я тратил деньги на завтраки или билеты в кино, вызывала удивление или даже презрение. Меня считали скупердяем. Но я понимал, что должен учиться разумно распоряжаться деньгами, и это было частью большой кампании, направленной на то, чтобы сделать из меня мужчину. Другие мальчики обычно могли получить лишний доллар-другой от отцов и вдобавок, можно сказать, не сомневались, что еще столько же могут выпросить у матерей. Для них карманные деньги были не совокупным, а всего лишь базовым доходом. Их благожелательных родителей, казалось, мало волновало, умеют ли их чада в возрасте девяти-десяти лет распоряжаться деньгами или не умеют. Мне же приходилось изо всех сил экономить, поскольку я получал на неделю всего доллар, из которого десять центов предназначались для похода в церковь в воскресенье утром, а большая часть могла быть в любую минуту потрачена на что-нибудь насущно необходимое — скажем, на пару кожаных шнурков для коньков или что-нибудь в этом роде.
Мой отец где-то вычитал, что в семье Рокфеллеров лелеяли и пестовали рокфеллеровский финансовый гений, выдавая детям на карманные расходы сущую мелочь, с которой те в силу суровой необходимости научались творить финансовые чудеса. Для Рокфеллеров это, может, было и здорово, но для меня — отнюдь. Моя сестра Каролина недостатка в деньгах не испытывала, потому что становиться мужчиной ей было вовсе не обязательно, и она должна была постоянно иметь при себе деньги для каких-то неясных целей, связанных с защитой ее добродетели. Вследствие этого я всегда был у Каролины в долгу, и она стремилась помыкать мною, так что я постоянно изобретал новые методы экономии, выискивал, по каким еще сусекам поскрести. Мне было не больше восьми, когда какой-то мальчишка в школе сказал моим друзьям, что Стонтон так скуп — он вошь обдерет ради ее шкуры и жира. Меня терзал жгучий стыд, мучила обида. Я же никакой не маленький скупердяй. Просто я был, как бы это смешно ни звучало, беден. Я знал это. Я это ненавидел. Но деться никуда не мог.
Я не прошу сочувствия. Это было бы нелепо. Меня окружали атрибуты богатства. Наш шофер каждое утро привозил меня к школе в лимузине, который был предметом зависти всех помешанных на автомобилях мальчуганов. Я не принадлежал к их числу. Для меня автомобиль был и до сих пор остается не более чем средством передвижения (правда, загадочным и несколько пугающим). Вечером, после игр, шофер забирал меня, а поскольку с ним обычно приезжала и Нетти, готовая тут же окружить меня неусыпной заботой, у меня не было возможности пригласить прокатиться кого-нибудь из настоящих ценителей. Дома, как я теперь понимаю, мы купались в роскоши, и, безусловно, это во многих отношениях было не так мучительно, как прозябать в бедности (а с настоящей бедностью я сталкивался впоследствии неоднократно). Мне можно было позавидовать — и умей я по-настоящему проклинать, то числил бы способность вызывать зависть среди самых сильных проклятий в моем арсенале. Во всех ее вариантах, со всеми тонкостями. Время от времени меня пытались убедить в том, что я имею все. Если я чего-то хотел, я мог это получить — стоило лишь попросить отца и убедить его: это не детский каприз, а что-то и в самом деле мне необходимое. Считалось, что это дело простое, однако мой опыт показывал: просто это было бы разве что для Цицерона, да и то в лучшие его дни. Обычно отец внимательно выслушивал мои просьбы, изо всех сил пряча смех, а в конце ерошил мне волосы и говорил: «Дэйви, я дам тебе один совет, запомни его до конца дней: покупай что бы то ни было, только если оно тебе действительно необходимо. Вещи, которые просто хочется иметь, — обычно хлам».
2
Я стал часто видеть сны, а ведь прежде почти никогда не запоминал их. Доктор фон Галлер попросила меня воспроизвести какие-нибудь сны из моего детства, и хотя я очень сомневался, но вдруг обнаружил, что получается. Скажем, на шестом году жизни мне пригрезился Иисус в небесах: Он плыл куда-то вверх, как на картинах, изображающих Вознесение. Под Его плащом был казавшийся мне частью Его тела земной шар, который Он облекал защитой и словно демонстрировал мне, стоявшему внизу посреди дороги. Что это было — сон или видение средь бела дня? Я так и не смог прийти к однозначному выводу, но воспоминание оказалось удивительно ярким. И, конечно, был мой повторяющийся сон, который я видел так часто; они всегда были чуточку непохожи один на другой, но несли одинаковое ощущение страха и ужаса. В этом сне я находился в замке или крепости, изолированной от внешнего мира, и был хранителем сокровища (иногда, впрочем, мне казалось, что я охраняю божество или идола), природу которого я никогда не понимал, хотя и знал, что ценность его высока. Сокровищу угрожал Враг из внешнего мира; этот Враг переносился от одного окна к другому, искал путь внутрь, а я бегал из комнаты в комнату, чтобы помешать ему. Нетти объясняла этот сон тем, что я читал книгу под названием «Маленький хромой принц»,
[29]
в которой одинокий мальчик жил в башне. Книга самым деспотичным образом была запрещена. Нетти любила запрещать книги, всегда питала к ним недоверие. Но я-то прекрасно знал, что видел этот сон задолго до того, как прочел книгу, и продолжал его видеть, когда впечатления о «Маленьком хромом принце» почти совсем стерлись из памяти. Интенсивность переживаний в этом сне и ощущение опасности были просто несопоставимы ни с чем книжным.
Мы с доктором Галлер довольно долго бились над этим сном, пытаясь обнаружить ассоциации, которые пролили бы на него свет. И хотя сейчас все совершенно очевидно, тогда мне потребовалось несколько дней, чтобы понять: башня — это моя жизнь, а сокровище — то, что делало ее ценной и достойной защиты от Врага. Но что это за Враг? Тут мы схлестнулись не на шутку, потому что я настаивал: Враг пришел извне, тогда как доктор Галлер все пыталась подвести меня к тому, чтобы я признал: Враг — это часть меня самого, некая недопустимая сущность в Дэвиде, которая ничего не принимает на веру и, увидев сокровище или идола, могла бы и не признать за ним столь высокой ценности. Когда же я наконец переварил эту мысль и неохотно согласился, что доктор, возможно, права, мне захотелось выяснить, что может представлять собой это сокровище, — а вот здесь возражать стала она. Сказала, что лучше повременить и, может быть, ответ придет сам собой.
Доктор фон Галлер:
Я:
3
Я так никогда и не понимал до конца, что за отношения связывали отца с принцем Уэльским, потому что в моих детских грезах образ принца занимал совершенно особое место, и отделить истину от фантазии не представлялось возможным. Но дети слышат гораздо больше, чем о том подозревают взрослые, и многое понимают, хоть и не всё. А потому осенью 1936 года я начал осознавать, что принцу угрожают какие-то злые люди, в общем и целом напоминающие Маккензи Кинга. Ситуация была связана с дамой, которую любил принц, а эти плохие люди — премьер-министр и архиепископ — хотели помешать влюбленным.
[35]
Отец много говорил — не мне, просто я оказывался в пределах слышимости — о том, что должен сделать порядочный человек, чтобы показать, кто хозяин в доме, и какие принципы должны возобладать. Перед матерью он выступал на эту тему с пылкостью, которой я не понимал, но которая, кажется, ее угнетала. Он словно ни о чем другом и думать не мог. А когда отречение состоялось, отец приказал приспустить флаг на здании «Альфы» и чувствовал себя абсолютно несчастным. Конечно, и мы все были несчастны вместе с ним, потому что мне и Каролине казалось, что в нашем доме и в мире стряслась ужасная беда и ничего уже нельзя исправить.
Рождество в том году принесло один из крутых поворотов, оказавших влияние на мою жизнь. Между отцом и матерью произошла жуткая ссора, и он ушел из дома — как оказалось, на несколько дней. Данстан Рамзи, друг семьи, которого я так часто упоминаю, оставался с нами и проявлял всю доброту, на какую был способен, — правда, обращаться с детьми он толком не умел, и к тому же, если наш отец сердился и страдал, никакой другой мужчина нам был не нужен, — и Рамзи, казалось, был очень добр и привязан к нашей матери. В тот день у Нетти был выходной, но Рамзи послал нас наверх, в наши комнаты, сказав, что заглянет к нам позднее. Мы ушли, но были в курсе всего, что происходило внизу. Рамзи долго говорил с нашей рыдающей матерью — мы слышали его низкий голос и ее всхлипывания. Наконец она ушла в свою спальню, и после довольно сумбурного спора мы с Карол решили, что должны ее увидеть. Мы не знали, что будем делать, когда окажемся рядом с нею, но нам отчаянно хотелось быть рядом с кем-то, кто любит и сможет утешить нас, а в этом мы всегда рассчитывали на нее. Но если она плачет? Ужасно, и мы не чувствовали уверенности в том, что сможем это вынести. С другой стороны, оставаться вдали от нее мы тоже больше не могли. Мы были одиноки и испуганы. Поэтому мы тихонько вылезли в коридор, а когда крались на цыпочках к ее двери, та отворилась и из комнаты вышел Рамзи с таким лицом, какого прежде мы у него никогда не видели, потому что он ухмылялся и в то же время явно был очень сердит. Вообще внешность у него была такая, что дети могли и испугаться: кустистые брови, крупный нос, длинное лицо с мощной челюстью, и хотя с нами он был неизменно приветлив, мы всегда чуточку его побаивались.
Но хуже всего был услышанный нами голос матери — плачущий, неузнаваемый от горя: «Ты меня не любишь!» Такого тона мы никогда прежде от нее не слышали, и это нас очень обеспокоило. Рамзи нас не заметил, мы были довольно далеко, а когда его шаги глухо застучали по лестнице — у него была деревянная нога, наследство Первой мировой, — мы поспешно ретировались в детскую, чувствуя себя глубоко несчастными.
Что произошло? Каролине было всего шесть, и она понимала только то, что Рамзи противный: он не любит мамочку, она из-за него плачет. Но мне было восемь — вполне сознательный возраст, — и меня одолевали самые разнообразные чувства, в которых я не мог разобраться. Почему Рамзи должен любить мою маму? Ведь ее любит папа. Что делал Рамзи в ее комнате? Я видел разные фильмы и знал, что мужчины не заходят в спальни только для того, чтобы поговорить. Там происходило что-то особое, хотя я очень смутно представлял, что именно. А как была несчастна мать, когда отец, ничего не объясняя, ушел из дома! Плохие вещи творились в этом мире; дурные люди становились между теми, кто любит друг друга. Что затевает Рамзи, зачем ему ссорить моих родителей? Как это может быть связано с неурядицами принца? Я размышлял обо всем этом до головной боли и был груб с Каролиной, которая, естественно, не могла такого потерпеть и устроила скандал.
Наконец вернулась Нетти. Она проводила Рождество со своим братом Мейтландом и семьей его невесты, а потому пришла, нагруженная подарками. Но когда она захотела показать нам свои приобретения, мы воспротивились. Она ведь не знает, что мама все еще плачет, а теперь легла в постель, и что мистер Рамзи заходил к ней в комнату, и она крикнула ему вслед эти странные слова таким странным голосом. Нетти очень помрачнела и отправилась в мамину спальню, а мы с Каролиной — следом за ней. Мамы в кровати не было. Дверь в ванную была чуточку приоткрыта, и Нетти постучала. Никакого ответа. Нетти заглянула внутрь. И завопила. Потом сразу же повернулась и выпроводила нас из комнаты, наказав идти в детскую и не сметь показывать оттуда носа, пока она не придет.
4
Это случилось поздней осенью 1942 года, когда мне шел пятнадцатый год. У нее было воспаление легких, и она уже выздоравливала, но, думаю, у нее почти не осталось желания жить. Как бы то ни было, но она шла на поправку, и каждый день ей следовало отдыхать. Доктор строго предупредил, что простужаться ей ни в коем случае нельзя, но она не любила тяжелых одеял и лежала на своей кровати под легким пледом. Однажды была натуральная буря, со снегом, а окна ее спальни оказались распахнутыми, хотя им положено было быть закрытыми. Мы решили, что она сама их открыла. Она простудилась и через несколько дней умерла.
Рамзи вызвал меня в свой кабинет в школе и там сообщил о ее смерти. Он был сердечен именно в той мере, в какой требовалось. Не перебарщивал с сочувствием и не говорил ничего такого, из-за чего я мог бы расплакаться. Но в течение следующих двух или трех дней он не отпускал меня от себя. Похороны организовывал он, потому что отцу было не вырваться из Лондона, и он прислал Рамзи телеграмму, в которой просил его обо всем позаботиться. Похороны были ужасны. Каролина отсутствовала, потому что директриса школы, где она училась, и Нетти считали, что девочки не должны ходить на похороны, а поэтому я был с Рамзи. Пришло совсем немного людей, но «те, у ручья» присутствовали, и я попытался заговорить с ними. Они, конечно, едва знали меня, да и что тут можно было сказать? И бабушка, и дедушка Стонтоны были уже мертвы, а потому, думаю, самым близким из присутствующих родственником покойной — люди из похоронной конторы спросили, кто это лицо, но Рамзи тактично ушел от ответа — был я. Чувствовал я лишь какое-то безутешное облегчение, поскольку (хотя я так и не облек эту мысль в слова) знал, что в течение нескольких лет моя мать была несчастна, и, как я думал, из-за того, что она ощущала: в чем-то она не оправдала надежд отца.
Я вспоминаю, как сказал Рамзи, что матери, возможно, теперь лучше, потому что она была так несчастна в последнее время. Я таким образом пытался поддержать взрослый разговор, но Рамзи посмотрел на меня как-то очень странно…
Гораздо важнее для меня, чем собственно смерть матери и похороны (потому что она, такое впечатление, прощалась с нами уже довольно давно), был субботний семейный обед на следующий вечер. Каролина всю неделю провела дома под присмотром Нетти, а я приехал домой из школы на выходные. В воздухе явно витало чувство облегчения, и в доме была необычная атмосфера, потому что отец находился далеко и мы с Каролиной ощущали себя свободно как никогда. Не знаю, как бы я распорядился этой свободой. Может, расхаживал бы чванливо по дому и, наверное, выпил бы стакан пива, чтобы показать, какой я взрослый. Но Каролина была иного мнения.
Из нас двоих она была отважней. Когда ей было восемь, а мне — десять, она разрезала пополам одну из отцовских сигар и сказала, что я ни за что не выкурю половинку, а она — выкурит. Мы устроились на качелях и дымили в такт их раскачиванию, по очереди. Каролина выиграла. В школе имени епископа Кэрнкросса, где она училась, у нее была репутация любителя розыгрышей. Однажды она поймала жука, ярко раскрасила и попросила биологиню его идентифицировать. Биологиня быстро нашлась: