Томас Диш. 334.
Содержание:
Томас Диш. 334 (роман, перевод А. Гузмана)
Томас Диш. Азиатский берег (повесть, перевод О. Орловой)
Двойной отсчёт (рассказы)
Томас Диш. Двойной отсчёт (рассказ, перевод М. Пчелинцева, С. Логинова)
Томас Диш. Демиурги (рассказ)
Томас Диш. Возвращение Медуз (рассказ)
Томас Диш. Утопия? Не может быть! (рассказ)
Томас Диш. Ассасин и сын (рассказ)
Томас Диш. Нисхождение (рассказ, перевод О. Орловой)
Томас Диш. Сейчас — это навсегда (рассказ, перевод А. Елькова, Ю. Копцова)
Томас Диш. Сто две водородные бомбы (рассказ, перевод М. Пчелинцева, С. Логинова)
Томас Диш. Богиня мне мила другая (рассказ, перевод В. Баканова)
Томас Диш. Туристы (рассказ)
Томас Диш. Томас Неверующий (рассказ)
Томас Диш. Всепоглощающая любовь (рассказ)
Томас Диш. Беличья клетка (рассказ, перевод В. Реликтова)
Томас Диш. Касабланка (рассказ, перевод М. Пчелинцева, С. Логинова)
Томас Диш. Лунная пыль, запах сена и диалектический материализм (рассказ, перевод И. Петрушкина)
Томас Диш. Рабы (перевод М. Пчелинцева, С. Логинова)
Томас Диш. Благосостояние Эдвина Лолларда (рассказ, перевод И. Гуровой)
Томас Диш. Твоё число (рассказ, перевод Ж. Сигошиной)
Томас Диш. Квинтет (рассказ, перевод А. Гузмана)
Томас Диш. Его племя (рассказ, перевод И. Москвиной-Тархановой)
Томас Диш. Перья из крыльев ангелов (рассказ, перевод П. Зотова)
Томас Диш. Удивительный мир тракторов Гризвальда (рассказ, перевод А. Гузмана)
Томас Диш. Птицы (рассказ, перевод А. Корженевского)
Томас Диш. Незамужняя девушка и Смерть (рассказ, перевод А. Корженевского)
Томас Диш. Филин и киска (рассказ, перевод М. Левина)
Томас Диш. Яйцо и микросхемы (микрорассказ)
Томас Диш. Насекомые (рассказ, перевод О. Орловой)
Томас Диш. Состязание (микрорассказ, перевод А. Гузмана)
Томас Диш. Пустая комната (микрорассказ, перевод А. Гузмана)
Томас Диш. Погружение «ВЕСТ-ЭНДА» (микрорассказ, перевод А. Гузмана)
Александр Гузман. Давление времени (статья)
Об Авторе
334
Глава первая
СМЕРТЬ СОКРАТА
1
Примерно в районе печени тупо и как-то пусто саднило — там, где, согласно “Психологии” Аристотеля, помещался ум; можно было подумать, будто в груди у него надувают воздушный шар или что тело его и есть этот шар. Намертво заякоренный к парте. Словно распухшая десна, которую снова и снова пробуешь языком или пальцем. Однако это не совсем то же самое, что просто боль. Для этого нет названия.
Профессор Оренгольд рассказывал о Данте. То-се, трали-вали, родился в тысяча двести шестьдесят пятом. “1265”, — записал он в тетрадке.
От вечного сидения за партой затекли ноги — вот хоть что-то определенное.
И Милли — это уже определенней некуда. “Осколки сердец, — подумал он (хотя это было не совсем то же самое, что просто думать). — Осколки сердец. Без нее не жилец”.
Профессор Оренгольд превратился в какую-то живописную мазню. Берти вытянул ноги в проход, вплотную сдвинув колени и напрягши бедренные мышцы. Он зевнул. Покахонтас неприязненно зыркнула на него. Он улыбнулся.
2
Не всегда Берти ходил такой пришибленный жизнью. Совсем наоборот — он был дружелюбен, как цветок, беспечен, не бухтел и вообще кайфовый чувак. Он не начинал заводиться при первом же знакомстве, а если заводок было не избежать, умел красиво проигрывать. Соревновательный фактор в КЗ-141 не особо поощрялся, а в центре, куда его перевели после родительского развода, и того меньше. Приятный, общительный парнишка тогда был Берти.
Потом летом, после школьных выпускных, как раз когда у них с Милли только-только все стало совсем серьезно, его вызвали в кабинет к мистеру Мэку, и у всей жизни вышибло дно. Мистер Мэк был поджар, лысоват, с небольшим брюшком и еврейским носом — хотя еврей он или нет, Берти мог только догадываться. Не считая носа, главное, что вызывало подозрения, это чувство, которое складывалось у Берти от всех бесед со своим куратором — такое же, как когда с евреями, — что мистер Мэк играется с ним; что безликая профессиональная доброжелательность того — не более чем маска, скрывающая безграничное презрение; что все его разумные советы — ловушка. Беда только, что по природе своей Берти просто не мог не втянуться в игру. В игру мистера Мэка, по его правилам.
— Присаживайся, Берти. — Первое правило.
Берти сел, а мистер Мэк объяснил, что получил письмо из регент-управления штата, — он вручил Берти большой серый конверт, откуда Берти извлек целый ворох бумаг и бланков, — и суть в том, — Берти засунул бумаги обратно в конверт, — что Берти переклассифицирован.
— Но мистер Мэк, я же сдавал тесты! Четыре года назад. И я прошел!
3
Утром перед экзаменом по истории искусства Берти лежал на кровати в пустой комнате общаги, дремал и думал о любви. Снова заснуть ему не удавалось и вставать тоже не хотелось. Тело его под завязку переполняла энергия, хлестала через край, но это не была энергия вставать, чистить зубы и спускаться завтракать. В любом случае завтракать было поздно; да ему и тут неплохо.
Через южное окно вливался солнечный свет. Ветерок взъерошил пожелтевшие листки, прикнопленные к доске объявлений, колыхнул рубашку, подвешенную к карнизу, и дыханием коснулся пушка на тыльной стороне ладони Берти — там, где имя ее смазалось до пятна внутри сердечка, выведенного шариковой ручкой. Он перевернулся на левый бок, позволив одеялу сползти на пол. Оконная рама заключала в себе прямоугольник идеально-голубого неба. Дивно! На дворе март, но такое ощущение, будто апрель или май. Дивный день предстоит, дивная весна. Он почувствовал это мышцами груди и живота, когда глубоко втянул воздух.
Весна! Потом лето. Легкий ветерок. Можно без рубашки.
Прошлым летом в Грэйт-Киллз-харбор, горячий песок, волосы Милли ерошит свежий бриз. Снова и снова рука ее поднимается откинуть челку, будто вуаль. О чем они говорили весь тот день? Обо всем. О будущем. Об ее никчемушном отце. Милли все была готова отдать, лишь бы вырваться из 334 и зажить своей жизнью. Теперь, работая на авиакомпанию, она могла претендовать на место в какой-нибудь общаге поприличней; хотя для нее — не привыкшей, в отличие от Берти, к коммуналкам — это, наверно, будет тяжеловато. Но со временем, со временем…
Лето. Триумфальный проход рука об руку среди простертых на песке тел, лужайки плоти. Втирать ей лосьон. Летнее волшебство. Рука его скользит. Ничего определенного, затем определенней донельзя, как солнечный свет. Как будто сексом занимается весь мир, море, небо, все на свете. То щенячий восторг, то форменное свинство. Воздух полнится звуками песен, сотни сразу. В такие моменты он понимал, что значит быть композитором или великим музыкантом. Он становился исполином, набухал величием. Бомба с часовым механизмом.
4
“Проблемы творчества”
Бертольд Энтони Лудд
Резюме.
С древних времен до сегодня мы видели что есть несколько критериев, по которым критик анализирует продукты творчества.
Можно ли узнать какое брать мерило? Непосредственно ли подходить к предмету? Или опосредованно?
5
Берти валялся в кровати и ковырял под ногтями; Франсес спустилась за почтой. Когда она не работала, Берти жил у нее — собственная его комната пришла в некоторый беспорядок, пока он писал эссе. Сексуальными их отношения было не назвать, хотя пару раз, чисто по-дружески, Франсес предлагала минет, а Берти соглашался, но для обоих это было влом.
Что свело их — кроме общей ванной, — так это печальный неколебимый факт, что у Франсес квалификационный регент-балл был 20. Из-за какой-то ее болезни. Кроме одного парнишки в КЗ-141 — вроде бы лилипута и вообще чуть ли не идиота, — Франсес была первой из знакомых Берти с меньшим, чем у него, квалификационным баллом. Из-за своих двадцати она не слишком стремалась — или, по крайней мере, не позволяла себе, — но за те два месяца, что Берти корпел над “Проблемами творчества”, она прослушала все параграфы, во всех вариантах. Если бы не ее похвала и если б она не тормошила его всякий раз, как он впадал в депрессию и безнадегу, он никогда бы и не дотянул до конца. Как-то оно даже нечестно казалось, что теперь, когда всё позади, ему возвращаться к Милли. Но Франсес сказала, что ничего; она не возражает. Берти в жизни не сталкивался с таким бескорыстием, но она сказала, что нет, дело не в том. Помогать ему — это ее способ бороться с системой.
— Ну? — поинтересовался он, когда она вернулась.
— Не-а. Вот только. — Она кинула на кровать открытку.
Какой-то закат с пальмами. Ей.
Глава вторая
ТЕЛА
1
— Да хоть завод возьми, — сказал Эб. — В точности то же самое.
Какой еще завод, хотелось знать Капеллу.
Эб откинулся на спинку, балансируя на стуле, и его понесло теоретизировать, словно теплым водоворотом в ванне на гидротерапии. Съев два ленча, принесенные Капеллом сверху, он излучал дружелюбие, разумность, уверенность.
— Любой. Работал когда-нибудь на заводе?
Естественно, нет. Капелл? Капеллу повезло, что он хоть каталку толкает. Так что Эб беспрепятственно продолжал:
2
Из дверей Эб обвел взглядом все двести четырнадцать фунтов своей жены. Перекрученные голубые простыни обмотались вокруг ног и живота, но груди висели свободно. “По сей день призовые”, — с чувством подумал Эб. Все, что он до сих пор испытывал к Леде, фокусировалось именно там — так же, как все удовольствие, что получала она, когда он забирался на нее, происходило от давления пальцев, от укусов зубов. Там же, где сейчас перекручивались простыни, она не ощущала ничего — кроме, временами, боли.
Некоторое время спустя взгляд Эба заставил Леду проснуться — так же, как увеличительное стекло, наведенное на сухой лист, заставляет тот затлеть.
— Это тебе, — швырнул он на кровать пакет свечек.
— О! — Леда раскрыла упаковку и подозрительно принюхалась к восковым цилиндрикам. — О?
— Это дилаудин. Столкнулся на рынке с миссис Гальбан; пришлось купить, чтобы отвязалась.
3
Когда позвонили от “Мейси” и сказали придержать тело Ньюмэн, пока не подъедет их машина, звонок принял Мартинес. Хотя он прекрасно знал, что в морге нет ничего, кроме трех жмуриков из мужской гериатрии, он согласно похмыкал в трубку и принялся заполнять оба бланка. Он оставил для Эба сообщение на номере, который тот давал с наказом на самый пожарный случай, потом (из принципа, что если говно грянет, то пусть Эб сам его расхлебывает или хавает, как того Господь пожелает) позвонил кузине, дабы на вторую смену (с двух до десяти) сказаться больным. Когда Эб наконец отзвонил, Мартинес был краток и зловещ:
— Руки в ноги, тащи сам знаешь что. А то сам знаешь что.
Машина от “Мейси” опередила Эба. Мартинес был настолько не в себе, что чуть было не сказал водителю, что никакой Ньюмэн, Бобби, у них не хранится. Но совершенно не в характере Мартинеса было резать правду-матку, когда можно и лапшу навешать, особенно в случае вроде теперешнего — если под угрозой благосостояние его собственное и кузины. Так что, мысленно перекрестившись, он выкатил из морга одного из давешних жмуриков с гериатрии; а водила, со здоровым безразличием к бюрократическим формальностям, оттолкал каталку к своему грузовичку, даже не удосужившись заглянуть под покрывало или свериться с медкартой: “Норрис, Томас”.
Это был налет вдохновения; импровизация. Поскольку их водила оказывался столь же виноват, как и морг, вряд ли в “Мейси” станут шибко скандалить насчет задержки. Оперативное замораживание “постмортем” [Post mortem (лат.) — после смерти.] считалось правилом в криогенной индустрии, и едва ли в интересах клиники было афишировать исключения.
Эб прибыл незадолго до четырех. Первым делом он справился в регистрационной книге. Страница за 14 апреля была пуста. Немыслимое невезение, но он не удивлялся.
4
На горизонте боли привычные перистые облачка сменились грозовыми тучами. Мучаясь бессонницей в неисправном боксе, что примыкал к “скорой помощи”, он уставился на красную лампу над дверью и попытался прогнать боль волевым усилием. Но та не проходила, а обострялась, не только в плече, а иногда и в пальцах или в коленях; не боль даже, а осознание того, что боль возможна, далекое настойчивое “трень-брень” вроде телефонных звонков, адресованных голове его с какого-нибудь фантастического затерянного континента, Южной Америки, кишмя кишащей ужасными новостями.
“Наверно, от недосыпа”, — решил он, поскольку, когда есть объяснение, всегда легче. Даже бессонницу можно было бы как-то вытерпеть, если бы только наполнить голову чем-то еще, кроме собственных мыслей — телепрограммой, шашками, болтовней, работой…
Работа? Кстати, уже почти пора заступать. Так, цель поставлена, теперь надо только собраться с силами. Встать: запросто. Дойти до двери: тоже ничего особенного; хотя своим аритмичным конечностям он не больно-то доверял. Открыть: открыл.
Блеск коридорных ламп внезапно высветил обыденные контуры со сверхъестественной четкостью, словно бы всё взяли и освежевали, слупив кожицу, обнажив мышцы и вены. Ему захотелось вернуться во тьму и снова выйти, в среднестатистическую повседневность, какую помнил.
На полпути к следующей двери ему пришлось обогнуть парочку “мертвых по прибытии”, анонимных и бесполых под полотнищами. По скорой помощи, понятное дело, поступало гораздо больше жмуриков, чем собственно пациентов; вся грязь большого города. Память о мертвых держалась примерно столько же, сколько хорошая рубашка — вроде той, что он купил перед тем, как посадили.
Глава третья
БУДНИ НА ЗАКАТЕ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ
1
Они сидели втроем в увитой зеленью беседке и наблюдали закат над свежеполитой бахчой — сама Алекса, сосед ее Аркадий и его невеста, хорошенькая евреечка, которую он привез из Фив. Аркадий снова расписывал последний свой опыт египетских мистерий, когда в развалинах какого-то храма к старику обращался бессмертный Платон, не по-латыни, а вроде бы на греческом, и демонстрировал балаганные чудеса и знамения — разумеется, феникса; потом шайку слепых детишек, которые хором напророчили, безошибочно чередуя строфы и антистрофы, всемирный катаклизм; и под конец (это чудо Аркадий извлек из кармана и поместил на циферблат солнечных часов) трансформацию куска дерева в камень.
Алекса подняла чудо с циферблата: похожий, только гораздо крупнее, кусок окаменелого дерева облагораживал рабочий стол Джи в Центре: охряные прожилки ветвились расплывчатыми спиралями розовато-лилового, желтого, киновари. Они откопали его в унылой и давно уже упраздненной антикварной лавке на 8-й восточной стрит. На первую их годовщину.
Она уронила камешек в протянутую стариковскую ладонь.
— Красиво.
Не более того.
2
Аспирант — проворный мускулистый парнишка в трико и ковбойской шляпе — усадил Алексу в комнатенке не крупнее так называемой второй спальни собесовской квартиры. Алекса смутно подозревала, что это месть Лоретты за ее позавчерашнее отсутствие, так что с тем же успехом можно расположиться поудобней и посмотреть пленки, которые оставил аспирант. На первой благочестиво, серьезнейше излагалась история о талантах и мытарствах Вильгельма Райха, Александра Лоуэна и Кейт Уилкинсон — основательницы Лоуэнской школы и до сих пор формальной ее главы.
Вторая пленка была призвана явить плоды творчества юных дарований. Изображение скакало, лица были вишневые или алые, а дети — не в фокусе и что есть сил работали на камеру. Все эти якобы любительские съемки хитроумно монтировались, дабы показать, будто (по крайней мере, здесь, в Лоуэнской школе) “Учеба — побочный эффект радости”. Конец цитаты; Кейт Уилкинсон. Дети танцевали, дети лепетали, дети занимались (так нежно, так беспроблемно) любовью, в некотором смысле. Даже математика обращалась в нечто если и не совсем уж экстатическое, так забавное. Вот, например, сидит юный джентльмен, не старше Танка, перед учебным автоматом, на экране которого обезумевший Микки-маус не может выбраться из крутой скользкой параболы и пискливо кричит что есть мочи: “Спасите! Помогите! Я в ловушке!”
Доктор Сарсапариль злорадно хихикнул, и парабола стала наполняться водой, неумолимо. Вода закрыла ступни Микки, коленки, две белые пуговки на штанишках.
Алексу щекотнуло неуютное воспоминание.
— Игрек равняется икс квадрат плюс два, правда? — В гневе кожный щит зловредного ученого пошел рябью, местами обнажив злополучный череп. — Ну так вот что примерь, земляшка! — Костяшкой пальца он начертал на волшебной доске (на самом деле это был компьютер):
3
Когда маркоманская кампания близилась к концу, император Марк Аврелий написал: “Оглянись на прошедшее: сколько переворотов пережили уже государства! Можно предвидеть и будущее. Ведь оно будет совершенно в том же роде и не выйдет из ритма происходящего ныне. Поэтому и безразлично, будешь ли ты наблюдать человеческую жизнь в течение сорока лет или же десяти тысяч лет. Ибо что увидишь ты нового?”
“Дорогая Рут”, — написала Алекса шариковой ручкой (дело было после одиннадцати, Джи уже спал) на пустых страницах в хвосте давнего танковского курсовика (пятый класс; о Луне). Справа она не забыла вклеить дату: 12 апреля, 2025. Теперь страница была сбалансирована. Алекса мысленно опробовала несколько вариантов начала, но все были слишком уж церемонные. А обычная ее интродукция — расшаркиванья, что так долго не отвечала, — на этот раз не годилась чисто по факту.
(Что бы сказал Берни? “Внеси ясность, — сказал бы он, — напиши, что на самом деле чувствуешь”.)
“Сразу чтобы внести ясность…”
4
С римских времен залив Морбиан на южном побережье Бретани славился своими непревзойденными устрицами. Но в конце 1980-х устрицеводы Локмарьи (остров Бель-Иль) запаниковали, обнаружив, что зародыши, высаженные на отмель, поражает хворь и что вскоре даже те устрицы, для которых эти воды родные, совершенно утрачивают вкусовые качества. Исследователи, нанятые департаментом Морбиан, выявили источник инфекции; им оказались сточные воды, сбрасываемые в устье Луары, милях в шестидесяти от побережья. (Ирония судьбы: завод, осуществлявший сброс, принадлежал фармацевтическому концерну, который и финансировал исследование.) Когда это обнаружилось, морбианские устрицы, увы, уже вымерли. Тем не менее, находясь при смерти, моллюски завещали человечеству свой последний бесценный дар — мономолекулярный жемчуг, морбианин.
“Пфицеровская” синтетическая версия незамедлительно стала самым популярным препаратом (в тех странах, где морбианин не был запрещен) — как правило, в облагораживающей комбинации с чем-нибудь традиционным. С наркотизирующими добавками это был оралин с кофеином — коффе или “йес!”; с транквилизаторами — “притуши фитилек”. В первозданном же виде его употребляли всего, наверно, полмиллиона человек — интеллектуальная элита, практиковавшая исторический анализ.
Чистый морбианин вызывает чрезвычайно яркие грезы наяву, в которых привычные субъект-объектные отношения поставлены с ног на голову. При приеме обыкновенных галлюциногенов “я” остается неизменным — а окружающий мир, как во сне, претерпевает трансформации. С морбианином же пейзаж и т.д. и т.п. — после некоего “установочного” периода — изменчивы не более, чем обыденный мир повседневности, а принявший осознает мельчайшие свои действия в этом пейзаже как свободный, спонтанный, сознательный выбор. Стало возможным грезить ответственно.
Контуры альтернативного мира определяются суммой знаний объекта о желаемой исторической эпохе и “фиксируются” в установочный период. Если не производить постоянных изысканий, жизнь, порожденная воображением, может оказаться однообразной, как порнуха по ящику ранним вечером. Немудрено, что большинство предпочитали умеренный оралиновый кайф, эйфорическую иллюзию свободы двигаться в любом произвольном направлении.
Тем не менее, некоторые считали, что имеет смысл поусердствовать ради более трудоемких услад чистой воли. Веком раньше такие же, как они, обзаводились массой бесполезных дипломов по гуманитарным наукам, толпами наполняли высшие учебные заведения. Теперь же, с появлением морбианина, высокоученым историкам нашлось наконец, куда применить всю ту историю, что они без конца изучали.
5
К трем часам дня облачность заволокла верхушки зданий, если смотреть с улицы. От собеса Алекса сперва тащилась пешком сквозь теплую морось, а потом проехала на метро к востоку, до 14-й. И всю дорогу в голове у нее прокручивался спор с Берни, словно игрушка на батарейках, новая кукла с петлей магнитопленки, которая кряхтит после каждого шлепка старым добрым шлепалом: “Пожалуйста, не надо! Только не это, я больше не вынесу!”
Еще по ту сторону турникета в ноздри ударил жирный чад Биг Сан-Хуана, темный луковый фон, испещренный горошинками подорожника. Когда она поднялась на улицу, у нее уже текли слюнки. Она купила бы четверть порции, но у прилавков по три ряда толпились покупатели (бейсбольный сезон — уже?), и в гуще народа перед ограждением она заметила Лотти Хансон. Подорожник не стоил того, чтобы нарываться на разговор. Лоттина неряшливая сексуальность всегда настраивала Алексу на элегический лад, как комната, полная срезанных цветов.
Она переходила 3-ю авеню между 11-й и 12-й стрит, когда на нее обрушился звук, в одно мгновение обратился из далекого гуда в оглушительный рев. Она волчком развернулась, буравя взглядом туман, что там еще за грузовик психованный или…
Звук так же внезапно стих. Улица была пуста. Кварталом к северу светофор мигнул зеленым. Она успела добраться до обочины, прежде чем транспорт — автобус и две пронзительно визжащие “ямахи” — взяли вторую поперечную полосу пешеходного перехода. До нее наконец дошло, и еще через несколько биений глупое сердце нагнало адреналиновый ток.
Наверняка вертолет — только летел гораздо ниже, чем они обычно летают.
Глава четвертая
ЭМАНСИПАЦИЯ
1
Летним утром балкон полнился натуральным солнечным светом, и Боз выставлял шезлонг и укладывался как нечто тропическое в собственной маленькой воздушно-ультрафиолетовой ванне, в пятнадцати этажах над землей. Просто разглядывать в полудреме смутную геометрию инверсионных следов, что возникали и пропадали, возникали и пропадали в бледной лазоревой дымке. Иногда с крыши было слышно, как мелкие дошколята горланят тоненькими обдолбанными голосками детские песенки.
Чушь, конечно, но стороны света запоминаются, типа север — юг. Боз, который с науками был несколько не в ладах, север и юг всегда путал. С одной стороны пригороды, с другой центр, зачем еще мозги пудрить? Если выбирать, то предпочтительней пригороды. На пособие собесовское садиться? Благодарю покорно. Хотя, конечно, ничего стыдного тут нет. Собственная мамаша, например. Человеческое достоинство — это больше, чем штрих-код; по крайней мере, говорят.
Полосатая кошка, обожавшая солнце и воздух ничуть не меньше, чем Боз, принималась бродить по бортику (из предварительно напряженного бетона) до фикуса, потом назад к гераням, очень зловеще, туда-обратно, туда-обратно, и так целое утро; то и дело Боз протягивал руку почесать ей мягкий соблазнительный подбородок; иногда при этом он думал о Милли. Больше всего Боз любил утро.
Но днем балкон попадал в тень соседнего дома, и хотя оставалось так же тепло, больше не позагораешь, так что днем Бозу приходилось изыскивать, чем заняться.
2
“Священное сердце”, золотая борода, розовые щеки, голубые-голубые глаза внимательно глядели сквозь двенадцать футов жилого пространства и в оконный проем на уходящие вдаль вертикали желтого кирпича. Рядом календарь корпорации “Консервация” вымигивал вид Гранд-каньона — сперва ДО, а потом ПОСЛЕ. Боз перевернулся на другой бок, чтобы не смотреть на Иисуса, Гранд-каньон, Иисуса. Складная лежанка накренилась на левый борт. Миссис Хансон давно подумывала позвать кого-нибудь починить диван (недостающая левая ножка вела самостоятельное существование в ящике под раковиной), с того самого дня, как собесовские грузчики крепко его приложили, сколько ж это лет назад, когда Хансоны переехали в дом 334. То и дело она обсуждала — в кругу семьи или с любезной миссис Миллер из собеса — препятствия, стоящие на пути этого начинания, которые при ближайшем рассмотрении оказывались столь многочисленными, а в конечном итоге такими грозными, что чуть было не душили в зародыше самые энергичные ее поползновения. Но когда-нибудь — непременно.
Его племянник — Лоттин младшенький — смотрел по ящику войну. Обычно Боз просыпался гораздо раньше. Герильерос ВМФ США жгли какую-то рыбацкую деревню. Камера проследовала вдоль ряда рыбацких лодок за огненной дорожкой, потом надолго задержалась на пустой водной голубизне. Затем медленный обратный наплыв, вобравший все лодки вместе. Горизонт изогнулся и замерцал сквозь пламенную дымку. Потрясно. Повтор, что ли? Длинный план Боз, кажется, уже видел.
— Привет, Микки.
— Доброе утро, дядя Боз. Ба говорит, ты разводишься. Опять с нами будешь жить?
— Скажи ба, пусть отхаркается. Я всего на несколько дней. В гости.
3
Крошка врубалась во Всевышнего, и Всевышний (она была уверена) врубался в Крошку: в нее, здесь, на крыше дома 334; в Него, там, в красно-желто-коричневом закатном смоге, в дивной отраве джерсийского воздуха, повсюду. Или, может, это не Всевышний, но что-нибудь примерно из той же оперы. Крошка не была уверена.
Свесив ноги за поребрик, Боз разглядывал двойной муаровый узор на ее коже и сорочке. Спиральные узоры на ткани смещались против часовой стрелки, нанесенные трафаретом на кожу — по стрелке. Мартовский ветер трепал материю, и Крошка покачивалась, и спирали вращались, зеленые с золотом вихри, лирические иллюзии.
На какой-то из соседних крыш тявкнула нелегальная собака. Тявк, тявк, тявк; я тебя люблю, люблю, люблю.
Обычно Боз старался удержаться на поверхности чего-нибудь как раз эдакого приятного, однако нынешним вечером был сослан в глубины своего “я” — переопределить проблему и подойти к той реалистично. В основном (решил он), все беды от его характера. Он слаб. Он позволил Милли во всем брать верх, пока та не позабыла, что и у Боза могут быть свои законные запросы. Даже Боз позабыл. Отношения их страдали односторонностью. Он ощутил, что исчезает, тает в воздухе, что его засасывает в зеленый с золотом водоворот. Дерьмо, правда, не тонет. Колеса занесли его совершенно не туда, с точностью до наоборот, а Крошка, в своей стране Св. Терезы, не могла ни помочь, ни утешить.
4
Дом 227 по Парк-авеню, где помещалась контора Макгонагалла, обшарпанное сооружение в характерном стиле шестидесятых, по замыслу призван был отдать запоздалую дань буму железа и стекла. Но в девяносто шестом до Нью-Йорка докатились толчки от подземных испытаний, и здание, в ряду прочих, пришлось “упаковать”. Теперь снаружи оно очень напоминало прошлогоднюю жилетку Милли из грязно-желтой синтетшерсти. Это, а также факт, что Макгонагалл был старомодного типа республиканцем (подобный стиль жизни до сих пор, как правило, внушал недоверие), препятствовало ему получать за свои услуги хотя бы установленный Гильдией официальный минимум. Для них, правда, это все равно было без разницы — после первых пятидесяти долларов остальное оплатит наробраз, по пункту об умственном и физическом здоровье.
Приемная была обставлена донельзя просто, бумажными матрасами, плюс полуденную белизну стен оживляла парочка подлинников Сарояна (с сертификатами).
Следуя моде, Милли изображала девическую скромность; вырядилась она в свою старую “пан-амовскую” форму — жакет из сине-серой кисеи поверх тщательно отутюженной, словно деловой костюм, пижамы. Что до Боза, тот предпочел надеть кремовые шорты и красивым узлом повязать на шею отрез той же сине-серой кисеи. Когда он двигался, та струилась за ним, как тень. Вместе с Милли они являли законченный ансамбль, цельную картинку. Они не проронили ни слова. Они сидели и ждали в помещении, для того и предназначенном.
Полчаса, не сколько-нибудь.
Вход в кабинет Макгонагалл позаимствовал прямиком из анналов Метрополитен. Дверной проем возвышенно взвихрился языками пламени, и они проследовали сквозь, как Памина и Тамино, под подобающий аккомпанемент флейты и барабана, струнных и духовых. Толстый тип в белой женской сорочке немо завлек их в свой храм мудрости по сходной цене и цепко сжал своими ладошками руку сперва Памине, потом Тамино. Явный сенситивист.
5
В ноябре в хирургическом отделении “Горы Синай” Бозу сделали операцию — и Милли, естественно, тоже, поскольку донором должна была выступить она. Предварительно ему имплантировали ряд “пустышек” увеличивающегося размера, чтобы подготовить кожу груди к новым железам, которые будут там жить, — и морально подготовить самого Боза к его новому состоянию. Одновременно специальным курсом гормонотерапии в теле его был установлен новый химический баланс, чтобы включить грудные железы в общий метаболизм, дабы те с ходу начали вырабатывать питательное молоко.
Чтобы материнство (как часто объяснял Макгонагалл) приобрело значение опыта поистине освобождающего, подходить к тому следовало со всей душой. Оно должно было войти в плоть и кровь и в нервную ткань; не оставаться только процессом, или привычкой, или социальной ролью.
Первый месяц кризис идентификации случался ежечасно. Секунды перед зеркалом было достаточно, чтобы от смеха с Бозом случился натуральный, до колик, нервный припадок, — или ввергнуть его в многочасовую депрессию. Дважды, вернувшись с работы, Милли подумывала было, что супруг сломался-таки под непосильным бременем, но оба раза нежность ее и терпение перебарывали, и кризис благополучно миновал. По утрам они отправлялись в клинику поглядеть на Горошинку; та плавала в своей бутыли коричневого стекла, хорошенькая, как водяная лилия. Она уже полностью сформировалась — настоящее человеческое существо, ну прямо как отец и мама. В эти мгновения Боз не понимал, чего вообще он так терзается. Если кому и полагалось не находить себе места, так это Милли — но вот она стоит себе совершенно спокойно, без пяти минут родитель, живот плоский, трубки жидкого силикона вместо грудей, а собственно опыт материнства клиникой и родным мужем отнят. Тем не менее, она, казалось, только благоговела перед этой новой жизнью, совместным их творением. Можно было подумать, будто отец Горошинки Милли, а не Боз, и рождение — таинство, которым она должна восхищаться на расстоянии, но которого никогда всецело, сокровенно не разделит.
Потом, точно по расписанию, в семь часов вечера 24 декабря Горошинку (к которой имя это приклеилось на веки вечные, ибо ничего другого они так и не придумали) выпустили из коричневой стеклянной утробы, перевернули вверх тормашками, похлопали по спинке. Со здоровым громогласным ревом (запись которого воспроизводилась впоследствии на каждом ее дне рожденья, вплоть до двадцати одного года, когда она взбунтовалась и швырнула пленку в мусоросжигатель) Горошинка Хансон пополнила ряды человечества.
Глава пятая
АНГУЛЕМ
В затее с Баттери-парком участвовали семеро “александрийцев” — Джек, самый младший (из Бронкса вдобавок), Челеста ди Чечча, Сопеля и Мэри-Джейн, Танкред Миллер, Ампаро (разумеется) и, ну разумеется же, заводила и главный теоретик Билл Харпер, гораздо лучше известный по прозвищу Маленький Мистер Губки Бантиком. Который был страстно, безнадежно влюблен в Ампаро. Которой уже почти тринадцать (исполнится в сентябре), и грудки только-только начинают вытарчивать. Кожа красивая-прекрасивая, словно люцит. Ампаро Мартинес.
Первый раз они вышли на дело, полный голяк, в восточных 60-х; вроде это был какой-то брокер. Надыбать удалось только запонки, часы, кожаную сумку, оказавшуюся, понятное дело, из кожезаменителя, и обычный бесполезный ворох кредитных карточек. Всю дорогу брокер хренов сохранял спокойствие — даже когда Сопеля срезал пуговицы — и вел улещивающие речи. Никого из них не хватило на то, чтобы спросить, хотя вертелось на языке у всех, какой это у него по счету залет. Изыскивали они не новизны ощущений. Правда, на саму затею побудила их именно что тяга к новизне. Единственное, что было во всей акции примечательного, это имя, ламинированное на каждой карточке; а именно — верь не верь — Лоуэн, Ричард У. Однозначно, знамение (увязка та, что все они были из школы Александра Лоуэна), что б оно только значило?
Запонки Маленький Мистер Губки Бантиком оставил себе, пуговицы отдал Ампаро (которая отдала их своему дяде), а остальное пожертвовал (часы все равно оказались хлам) в ящик для благотворительных сборов на экологию прямо рядом с домом, на площади.
Отец его работал на телевидении, на руководящей должности. В обоих, как тот любил прикалываться, смыслах. Поженились они, его папа и мама, рано и тут же развелись, но не раньше чем произвели на свет его, исчерпав тем самым свою квоту. Папа, руководящий работник, вступил потом во вторичный брак, на этот раз с мужчиной, и брак выдался несколько более счастливым. По крайней мере, достаточно длительным, чтобы отпрыску, заводиле и главному теоретику, пришлось выучиться приспосабливаться к ситуации, в бытность ея перманентной. Мама же просто отъехала в болотистую Флориду, где бесследно канула, плюх.
Короче, происходил он из состоятельной семьи. Благодаря чему, а не каким-нибудь совсем уж выдающимся способностям, и оказался в Лоуэнской школе. Правда, фигура у него была вполне на уровне, так что стоит только захотеть, и во всем Нью-Йорке не нашлось бы причины, почему б ему не стать профессиональным танцором, даже хореографом. Были бы средства, а связи найдутся, как любил говаривать папочка.
Азиатский Берег
1
С булыжной мостовой слышались голоса и шум автомобилей. Шаги, хлопанье дверей, свист, шаги. Он жил на нижнем этаже, поэтому не было никакого средства отгородиться от этих слишком бурных проявлений городской жизни. Вот и приходилось сидеть в темноте и пить вино, ожидая стука в дверь черного хода.
Или можно попробовать читать: исторические книги, книги о путешествиях, длинную и скучную биографию Ататюрка. Иногда он даже начинал письмо жене:
«
Дорогая Дженис
!
Ты, несомненно, задаешься вопросом, что сталось со мной за последние несколько месяцев…»
Но затруднение возникало сразу же, стоило написать эти первые, учтивые строки якобы небрежного отчета, потому что он даже себе не мог объяснить,
что же
с ним сталось.
2
В его первой книге есть тезис, что сущность архитектуры, ее главная претензия на эстетическую ценность — в произвольности. Как только перемычка легла на опоры, как только какого угодно рода крыша распростерлась над пустым пространством, все, что бы ни делалось, получается само собой. Даже перемычка и опоры, крыша, пространство под ней, все это — тоже ничем не обосновано. Таким образом сформулированный тезис — всего лишь достаточно умеренная точка зрения; трудность состоит в тренировке глаза видеть мир обычных форм — кирпичного узора, раскрашенной штукатурки, резного и строганого дерева — не как «здания» и «улицы», а как бесконечную последовательность свободного и произвольного выбора. В таком подходе нет места модным учениям, стилям, изощренности и вкусам. Каждый памятник искусства в городе ненормален, уникален, но, живя среди всего этого, невозможно позволить себе достаточно остро осознать это обстоятельство. Если бы…
В этом и состояла его задача последние три или четыре года — переучить свой глаз и разум, приучить их именно к этому условию невинной чистоты. Его восприятие слишком противопоставлено романтическим подходам, поэтому ему не грозит опасность оказаться сколько-нибудь ближе к природе к тому времени, когда он достигнет идеального состояния «первозданного» видения (чего никогда, конечно, не будет, потому что невинность, так же как справедливость, представляет собой абсолют, к которому можно приближаться, но которого невозможно достичь). Природа, как таковая, его не интересует. То, что он обнаружил, наоборот, есть некая суть великой искусственности вещей, любых сооружений — бесконечная, вечная стена, как раз для того и создаваемая, чтобы отгородиться от природы.
Внимание, которое привлекла его первая книга, показало, что он добился, по крайней мере, частичного успеха, но он знал (кто же мог знать лучше?) сколь мал путь, пройденный к цели, как много составляющих установившегося в обществе перцептуального соглашения он еще даже не подверг критическому анализу.
Итак, поскольку теперь это стало вопросом изъятия самого себя из ощущения привычного, для достижения цели ему предстояло найти лучшую лабораторию, чем Нью-Йорк, — такое место, где он мог бы более естественно ощущать себя чужаком. Для него это было совершенно очевидно.
Но для его жены в этом не было ничего очевидного.
3
На третий день Рождества он получил открытку от жены со штемпелем штата Невада. Дженис, как он знал, не признает рождественские открытки. На этой был пейзажный набросок необъятной белой пустыни — соляной долины, предположил он, — с пурпурными горами на заднем плане, а выше пурпурных гор — сильно подретушированный закат. Розовый. Фигур в этом ландшафте не было, не было и намека на растительность. На обороте она написала:
«Счастливого Рождества! Дженис».
В тот же день пришел конверт из оберточной бумаги с экземпляром «Новостей искусства». Уклончивая записка от его друга Раймонда была приколота канцелярской скрепкой к обложке: «Думаю, тебе захочется просмотреть это. Р.».
На последних страницах журнала была длинная и безжалостная рецензия на его книгу Ф.Б.Робертсона. Робертсон слыл авторитетом по эстетике Гегеля. Он придерживался мнения, что «Человеческий произвол» — это не что иное, как компендиум по трюизмам и — без намека на попытку разобраться в противоречиях — безнадежно запутанный перепев Гегеля.
Много лет назад он не стал слушать курс, который читал Робертсон, побывав лишь на первых двух лекциях. Он спрашивал себя, мог ли Робертсон помнить об этом. В рецензии было несколько явных ошибок, и одна из них — неверное цитирование и неудачная ссылка на его центральное доказательство, которое, как трактовалось рецензией, не было диалектическим. Он решил, что обязан написать ответ и, чтобы не забыть, положил журнал возле пишущей машинки. В тот же вечер он расплескал на него солидную часть содержимого бутылки вина, поэтому рецензию вырвал, а журнал выбросил в мусор вместе с открыткой жены.
4
Человеческое лицо — это архитектурное сооружение, памятник искусства. Рот — небольшая дверь, глаза — окна на улицу. Все остальное — плоть, кость под ней — стены, к которым можно приделывать орнамент любой моды, мишуру какого угодно стиля или периода, что бы ни подсказала фантазия, — награбленное добро щек и подбородка, резко прочерченные или, наоборот, сглаженные линии, подчеркнутые углубления, клок растительности то здесь, то там. Однако любое добавление или вычитание, вторичное само по себе, оказывает влияние на композицию в целом. Так, волосы, чуточку зачесанные на виски, утверждают преобладание вертикальных элементов лица, которое выглядит
более узким
. Или это исключительно вопрос пропорций и выразительности? Потому что он потерял слишком много веса (невозможно, перестав регулярно питаться, избежать некоторой впалости щек) и эта потеря заметна. Впалость дополнительно оттеняет и без того всегда достаточно заметные мешки под глазами.
Но главным элементом метаморфозы стали усы, которые отросли теперь вполне достаточно, чтобы сделать неясными очертания верхней губы. Концы усов, которые сперва обладали тенденцией свисать, стали теперь, благодаря его нервозной привычке накручивать их на пальцы, изгибаться вверх, подобно турецкой сабле (по-турецки, «пала» — поэтому такой стиль усов называется «пала-бьяик»).
На лице, которое он видит в зеркале, усы напоминают ему стиль барокко. Остается нерешенной проблема «выражения»: быстрота смены, постоянство, игра ума, характерный «тон» и сотни сотен возможных градаций этого тона — привычки глаз к проявлению иронии и беспристрастия, напряжение или расслабленность губ. Тем не менее, глядя на это лицо в зеркале или предоставляя видеть его кому-то другому, едва ли необходимо заботиться, чтобы на нем
было
выражение. Что, в конце концов, выражать?
Стушевавшиеся грани, потерянные дни, долгие часы без сна в постели; книги, разбросанные по комнате словно растерзанные трупы мелких животных, на которых он набрасывался, когда обуревала злоба; бесконечные чайные чашки, безвкусные сигареты. Вино, по крайней мере, дает то, что предположительно и должно давать, — снимает остроту муки. Не то чтобы он чувствует в эти дни муку с какой-то особой остротой. Но без вина, возможно, чувствовал
Он сваливает пустые бутылки, которые не принимают обратно, в ванну; это его опыт (за неимением чего-то другого) пребывания в лапах старушки дискриминации — «вынужденный такт», которому он уделил так много внимания в своей книге.
5
Ему обещали фотографии к понедельнику, поэтому в понедельник утром, еще до того, как растаяли морозные узоры на оконных стеклах, он был в мастерской. Им овладел тот же бесстыдно-беспокойный интерес поскорее увидеть свои снимки Эйюпа, который возникал при выходе из печати очередного эссе или обзора. Как если бы эти статьи, фотографии, напечатанные слова обладали властью отзывать его, хотя бы на малое время, из ссылки в царство суждений, как если бы они говорили ему — вот, смотри, мы здесь, прямо у тебя в руках; мы реальны, значит, и ты, наверное, — тоже.
Старик-немец за прилавком окинул его скорбным взглядом и заахал:
— Ах, мистер Харрис! Ваши отпечатки еще не готовы. Приходите к двенадцати.
Он брел по истекающим талой водой улицам, напоминавшим собой на этом берегу Золотого Рога комиксы на тему эклектизма. Как и следовало ожидать, почты в консульстве для него не оказалось. Половина десятого.
Пудинг в кондитерской. Две лиры. Сигареты. Еще несколько юморесок: заляпанная грязью кариатида, египетекая гробница, греческий храм, превращенный волшебной палочкой какой-то Цирцеи в лавку мясника. Одиннадцать.