Короли в изгнании

Доде Альфонс

В Ахан пришла война, и, вероятно, чтобы жизнь в империи уж окончательно не казалась медом, в ней снова случается переворот. События разлучают героев романа, и у каждого из них теперь свой квест. Идут сквозь охваченную войной и мятежом планету, сквозь тайны прошлого и альтернативные реальности Виктор и Макс, прорывается сквозь бесконечность пространства и времени Лика, летит через космические дали крейсер «Шаис» под командованием Виктории. Их цель Земля. Но что случится с нашей планетой, с людьми и государствами, существующими на ее поверхности, когда на нее вернутся из своего имперского вояжа такие люди? Поживем – увидим.

АЛЬФОНС ДОДЕ

КОРОЛИ В ИЗГНАНИИ

(Парижский роман)

I

Первый день

   Фредерика спала с самого утра. То был сон беспокойный, нездоровый, в котором отражались все мытарства свергнутой и изгнанной королевы; сон, сквозь который ей все еще слышалась пальба; сон, наполненный тревогой и шумом двухмесячной осады; сон, населенный видениями, кровавыми и воинственными; сон, заставлявший ее то рыдать, то вздрагивать, то затихать. И вдруг она с ужасным чувством проснулась.

   – Цара!.. Где Цара?.. – крикнула она.

   Одна из служанок осторожно приблизилась к кровати и постаралась успокоить Фредерику: его королевское высочество сладко спит у себя в комнате; госпожа Леонора при нем.

   – А король?

   – В первом часу дня выехал в гостиничной карете.

II

Роялист

   Два монаха, пояса и круглые капюшоны коих указывали на принадлежность к францисканскому ордену, с бритыми голыми головами, шли быстрым шагом вниз по гористой улице Мсье-ле-Пренс, под мелким, однако упорным декабрьским дождем, усеивавшим иглами коричневую шерсть их ряс. В перестраивающемся Латинском квартале, среди зияющих проломов, в которые вместе с пылью от сносимых зданий улетучивается своеобразие старого Парижа и даже самая память о нем, улица Мсье-ле-Пренс сохраняет свое обличье улицы школяров. Развалы букинистических книг чередуются здесь до самого холма Св. Женевьевы с молочными, закусочными, с лавками ветошников, с «покупкой и продажей золота и серебра», и в любое время дня меряют ее шагами студенты, но это уже не студенты Гаварни с длинными волосами, выбивающимися из-под шерстяных беретов, – это всё будущие адвокаты, запахнувшиеся в свои ульстеры, в перчатках, с громадными сафьяновыми портфелями под мышкой, вылощенные и выхоленные, уже с этих пор приучившие себя смотреть вокруг пронизывающим и холодным взглядом деловых людей, или же подающие надежды медики, несколько более развязные, у которых занятия практические, наблюдения над больными пробудили жажду чувственных наслаждений как противоядие от слишком близкого знакомства со смертью.

   В этот ранний час девицы с припухшими от бессонных ночей глазами, с волосами, небрежно убранными в сетку, в капотах и ночных туфлях перебегали улицу, чтобы купить себе на завтрак молока: одни – хохоча и подпрыгивая под дождем с крупой, другие – напротив, с большим достоинством покачивая жестяными бидонами и с величавым бесстрастием сказочных королев щеголяя в обносках и в опорках. А так как, несмотря на ульстеры и сафьяновые портфели, в двадцать лет сердца у всех одинаковые, то студенты улыбались красоткам:

   – А, это ты, Леа?

   – Здравствуй, Клеманс!

   Переговаривались через улицу, назначали вечером свидания в кафе «Медичи» или же «Людовик XIII». Но в ответ на какую-нибудь любезность, слишком вольную или же превратно истолкованную, озадаченная девица неожиданно изливала свой гнев, причем всегда в одних и тех же выражениях:

III

Двор в Сен-Мандэ

   Временное проживание в гостинице «Пирамиды» длится три месяца, длится шесть месяцев, вещи из чемоданов до сих пор как следует не разобраны, саки не расстегнуты, всюду беспорядок, во всем сквозит та неуверенность, какою бывает полна жизнь на стойбищах. Из Иллирии ежедневно приходят радостные вести. Будто бы лишенная корней, не имеющая ни прошлого, ни своих героев, республика не принимается на новой почве. Народ устал, он якобы уже сожалеет о своих государях, безошибочно верный расчет подсказывает изгнанникам: «Будьте наготове... Не нынче – завтра...» Каждый гвоздь вбивается, каждая вещь переставляется со словами, проникнутыми верой в будущее: «Это мы уже напрасно».

   А изгнание между тем продолжалось, и королева скоро почувствовала, что пребывание в гостинице, в этом водовороте иностранцев, на этой остановке перелетных птиц всевозможных пород, роняет их королевское достоинство. Наконец они снялись с лагеря, купили себе дом, расположились. Из кочевого изгнание превратилось в оседлое.

   Поселились они в Сен-Мандэ, на авеню Домениля, идущей параллельно улице Эрбильона; эта часть авеню тянется вдоль леса, по обеим ее сторонам – изящной архитектуры дома и кокетливые решетки, сквозь которые видны усыпанные песком дорожки, круглое крыльцо и английский газон: все это очень похоже на авеню Булонского леса. В одном из таких особняков уже укрылись палермский король с королевой: люди небогатые, они сочли за благо быть как можно дальше от роскошных кварталов и от соблазнов high-lif’a. Герцогиня Малинская, сестра палермской королевы, поселилась тоже в Сен-Мандэ, и им обеим не составило большого труда уговорить кузину последовать их примеру. Фредерику тянуло к подругам, а кроме того, ей хотелось стоять в стороне от развлечений веселящегося Парижа, хотелось выразить молчаливый протест против нынешнего света, против благосостояния Французской республики, хотелось избежать любопытства, которое преследует людей известных и которое она теперь воспринимала как издевательство над ее падением. Король сначала возражал – уж очень далеко они забираются, но потом усмотрел в дальности расстояния благовидный предлог для долгих отлучек и поздних возвращений. И, наконец, самое главное: жизнь здесь была дешевле, здесь можно было многое себе позволить без особых затрат.

   Разместились со всеми удобствами. Белый четырехэтажный дом с башенками по бокам был обращен лицевой стороной к лесу, проглядывавшему меж деревьев небольшого сада, а широкий, круглый, обстроенный службами и оранжереями двор, усыпанный песком до самого крыльца под навесом в виде шатра, поддерживаемого двумя длинными наклоненными копьями, выходил на улицу Эрбильона. Десять лошадей в конюшне, упряжных и верховых (королева каждый день ездила верхом); ливреи иллирийских национальных цветов и пудреные букли париков у прислуги, а равно и алебарда, и зеленая с золотом перевязь швейцара, сделавшиеся в Сен-Мандэ и Венсене не менее легендарными, чем

   Да, да, увы – Том Льюис... Преодолевая недоверие, преодолевая отвращение, пришлось-таки обратиться к нему. Этот карапуз отличался цепкостью и гибкостью необычайной. В запасе у него было столько разных хитроумных приспособлений, столько всяких ключей и отмычек, чтобы открывать и взламывать неподатливые запоры, не считая ему одному известных способов покорять сердца поставщиков, лакеев и горничных! «Только не Том Льюис!» – так обыкновенно говорили вначале. И все не ладилось. Поставщики не доставляли вовремя товаров, прислуга бунтовала, и так продолжалось до тех пор, пока наконец к вам не подъезжал в кебе человечек в золотых очках и с брелоками на груди, и тогда ткани сами собой развешивались по стенам, стлались по паркету, сшивались, превращались в портьеры, занавески, гобелены, ковры. Нагревались калориферы, в оранжереях расцветали камелии, и владельцам, в одну минуту устроившимся на новом месте, оставалось только жить да радоваться и, сидя в покойных креслах, поджидать накладных со всех концов Парижа. На улице Эрбильона принимал счета, платил прислуге, распоряжался небольшим состоянием короля начальник его гражданской и военной свиты старик Розен, и распоряжался так удачно, что Христиан и Фредерика могли пока еще жить широко: их невзгода была оправлена в золото. К тому же король и королева, оба – королевские дети, не знали счету деньгам; они привыкли видеть свои изображения на золотых монетах, привыкли чеканить монеты в любом количестве, – вот почему это благоденствие их нисколько не удивляло, напротив: помимо холода пустоты, который оставляет на голове упавшая корона, они остро чувствовали малейшие изъяны своей новой жизни. Пусть неказистый снаружи, дом в Сен-Мандэ внутри был преображен в маленький дворец; пусть комната королевы с мебелью, обитой голубым шелком и украшенной старинным брюггским кружевом, в точности напоминала ее комнату в Любляне; пусть кабинет государя представлял собой копию того, который ему пришлось покинуть; пусть на лестнице стояли слепки со статуй, составлявших гордость королевской резиденции в Иллирии, а в оранжерее был устроен для уистити, которых любил Христиан, теплый, увитый глициниями обезьянник. Что значила вся эта проявлявшаяся теперь только в мелочах тонкая предупредительность для бывших владельцев четырех исторических замков и летних дворцов у самого моря, на зеленых островах, именуемых «садами Адриатики», где волны доплескивались до самой садовой ограды?

IV

Король прожигает жизнь

  

   На колокольне Св. Людовика-на-Острове бьет три часа ночи.

   Окутанный сумраком и тишиной, особняк Розена спит тяжким сном своих старых, грузных, осевших от времени каменных стен, своих массивных сводчатых дверей со старинным молотком. За закрытыми ставнями в потускневших зеркалах отражается сон минувших столетий, и то, что легкой кистью написано на потолке, представляется грезами этого сна, а близкий плеск воды напоминает чье-то слабое, прерывистое дыхание. Но крепче всех в доме спит князь Герберт: он вернулся из клуба всего лишь четверть часа назад, усталый, разбитый, проклиная изнурительный образ жизни гуляки поневоле, отнимающий у него то, что ему дороже всего на свете, – лошадей и жену: лошадей, потому что жизнь спортсмена, жизнь на чистом воздухе, вечно в движении, не доставляет королю ни малейшего удовольствия, а жену, потому что король и королева живут отчужденно, видятся только за обеденным столом, и этот разрыв отражается и на супружеских отношениях адъютанта и фрейлины: они разобщены, как наперсники двух врагов в трагедии. Княгиня уезжает в Сен-Мандэ задолго до того, как просыпается ее супруг; ночью, когда он возвращается домой, она уже спит, и дверь в ее спальню заперта на ключ. Если же он изъявляет по этому поводу неудовольствие, Колетта, напустив на себя важность, между тем как во всех ямочках на ее лице играет едва уловимая улыбка, изрекает: «Мы должны идти на эту жертву ради государыни и государя». Нечего сказать, убедительная отговорка для влюбленного в свою жену Герберта, который остается совершенно один в громадной, высотой в четыре метра, комнате на втором этаже, с простенками, расписанными

Буше

, с высокими, вделанными в стену зеркалами, в которых без конца повторяется его отражение.

   Впрочем, иной раз, когда, как, например, сегодня, муж Колетты еле держался на ногах от усталости, ему доставляло чисто эгоистическое наслаждение без всяких объяснений с супругой вытянуться на кровати и, вернувшись к привычкам неженки-холостяка, обмотать вокруг головы шелковый, необъятных размеров платок, в который он никогда бы не отважился вырядиться в присутствии парижанки с насмешливыми глазами. Едва добравшись до постели и уронив голову на подушку с вышитым на ней гербом, адъютант, этот измученный полуночник, чувствовал, как под ним откидывается некий люк, и он падал в бездну забытья и отдохновения. Но сегодня его внезапно извлекают из бездны резкое ощущение света, которым водят у него перед глазами, и чей-то тонкий голосок, буравчиком сверлящий его слух:

   – Герберт!.. Герберт!..

   – А? Что?.. Кто это?

V

  Д. Том Льюис, агент по обслуживанию иностранцев

 

   Из всех вертепов Парижа, из всех пещер Али-Бабы, которыми этот огромный город минирован и контрминирован, нет ничего более своеобразного, нет ничего более занятного, чем агентство Льюиса. Вы его видели, да его все видели, – по крайней мере снаружи. Оно помещается на углу Королевской и предместья Сент-Оноре, и стоит оно на самом бойком месте – все экипажи, которые направляются в Булонский лес или же возвращаются оттуда, проезжают мимо агентства, ни один из сидящих в экипажах при всем желании не пропустит зазывающей рекламы роскошного нижнего этажа, куда ведут восемь ступенек, не пропустит этих высоких окон из цельного стекла, на каждом из которых бросаются в глаза окрашенные киноварью, голубые и золоченые гербы наиболее мощных европейских держав, с орлами, единорогами, леопардами – со всем геральдическим зверинцем. На этой улице шириною с бульвар агентство Льюиса за тридцать метров невольно привлекает даже самые нелюбопытные взгляды. Все спрашивают: «Что там продают?» А между тем вернее было бы задать вопрос иначе: «Чего там не продают?» И правда: на каждой витрине красивыми золотыми буквами выведено: «Вина, ликеры, деликатесы, pale-ale

[9]

, кюммель, арак, икра, треска с перцем»; или «Мебель старинная и современная, обои, растения, ковры смирнские и исфаханские»; далее: «Картины известных художников, мрамор, терракота, оружие наилучших мастеров, медали, рыцарские доспехи»; в другом месте: «Размен, учет векселей, иностранная валюта»; или еще: «Всемирная библиотека, газеты всех стран, на всех языках», и тут же рядом: «Продажа и сдача внаем участков для охоты, купаний, дач», и наконец: «Справки по всем вопросам, сохранение тайны, быстрота исполнения».

   Странное дело: от этого роенья надписей и сверкающих гербов рябит в глазах, и вы не в состоянии как следует рассмотреть выставленные на витрине предметы. Смутно различаешь бутылки необычных форм и цветов, стулья резного дерева, картины, меха, затем – на деревянных тарелках – надорванные свертки с пиастрами, пачки кредиток. Но вместительные подвалы агентства, окна которых, вровень с тротуаром, похожи на зарешеченные иллюминаторы, служат солидной и серьезной опорой чересчур кричащей выставке этого обширного торгового заведения: напоминая ломящиеся от товаров склады лондонского Сити, они призваны дополнить зазывающий блеск витрин во вкусе бульвара Мадлены. Чего-чего только нет в этих подвалах! Ряды бочек, кипы материй, нагромождение ящиков, сундуков, консервных банок, – заглянешь в эти бездны, и у тебя начинает кружиться голова: так бывает, когда стоишь на палубе торгового судна и взгляд твой уходит в глубину зияющего трюма, который загружают перед отходом корабля.

   Столь хитро сплетенные, по всем правилам рыболовного искусства расставленные в самом водовороте Парижа сети агентства улавливают видимо-невидимо рыбки, и большой и малой, даже рыбешки из департамента Сены, самой увертливой из всех рыб, и если вы пройдете там часа в три дня, то сети к этому времени почти наверное будут полны.

   У стеклянной двери, выходящей на Королевскую, высокой, прозрачной, увенчанной широким фронтоном из резного дерева (вход совсем как в магазине новинок или модных товаров), стоит швейцар в одежде, обилием галунов напоминающей военную форму, – завидев вас, он тотчас нажимает ручку, а в случае дождя протянет вам зонтик, прежде чем вы успеете вылезти из экипажа. Перед вами громадная зала, перегороженная барьерами и решетками с окошечками на множество отделений, на множество симметричных «боксов», тянущихся справа и слева. Ослепительно яркое солнце играет на натертом паркете, на панели, на мелкой завивке и безукоризненно сшитых сюртуках служащих, а служащие все до одного элегантны, приятной наружности, но по их облику и выговору сразу можно определить, что это иностранцы. Среди них вы встретите смуглолицых, остроголовых, узкоплечих азиатов, американцев с глазами цвета голубого фаянса и с ошейниками бород, краснощеких немцев. И на каком языке ни заговорит посетитель, он может быть уверен, что его поймут: в агентстве говорят на всех языках, за исключением, впрочем, русского, но ведь уметь говорить по-русски совершенно не обязательно, потому что сами русские предпочитают говорить на всех языках, только не на своем родном. Люди то подходят, то отходят от окошечек, на венских стульях сидят в ожидании мужчины и дамы, одетые по-дорожному, – смесь каракулевых шапок, шотландских шапочек, длинных вуалей, колышущихся поверх ватерпруфов, пыльников, клетчатых плащей, в которых мужчину от женщины не отличить, саквояжей на ремнях, кожаных сумок через плечо: типично вокзальная публика, размахивающая руками, разговаривающая громко, не стесняясь, с апломбом людей, возбужденных необычностью обстановки и образующих из нескольких языков разноголосый и в то же время слитный гомон, напоминающий тот, что стоит у продавцов птиц на Жеврской набережной. Тут же взлетают пробки от бутылок с pale-al’ ем и романеей, по дереву прилавков стучит дождь золотых монет. Непрерывно раздаются звонки, свистки в переговорные трубки, слышится шуршанье плотной бумаги при развертывании плана дома, приглушенные арпеджио пробующих фортепьяно, восклицания самоедов, сгрудившихся перед громадным портретом, нарисованным углем.

   А служащие, перебегая от загородки к загородке, с угодливой улыбкой дают на ходу справки, называют цифры, фамилии, адреса и вдруг становятся величественными, холодными, безучастными существами не от мира сего, когда какой-нибудь потерявший голову несчастный, которого долго гоняли от одного окошечка к другому, наклоняется к ним и таинственно шепчет о чем-то, вызывая на их лицах выражение крайнего изумления. Иногда несчастный, возмущенный тем, что на него смотрят так, как глядят на смерч или на метеорит, теряет терпение и спрашивает самого Д. Тома Льюиса, который, конечно, поймет его с полуслова. На это ему с надменной улыбкой ответят, что Д. Том Льюис занят... что у Д. Тома Льюиса посетители!.. И не с такими пустяками, как у вас, и не такая мелкая сошка, как вы, почтеннейший!.. Да вот, посмотрите туда, дальше, дальше. Дверь отворяется. На секунду показывается сам Льюис – он величественнее всего своего персонала, вместе взятого, и величественность эта видна в его округлом брюшке, в его точно срезанном черепе, блестящем, как паркет агентства, в том, как он закидывает свою маленькую головку, в том, что он смотрит на всех свысока, во властном движении его коротенькой ручки, в той важности, какая звучит в его вопросе, который он задает нарочито громко, произнося слова с английским акцентом, «выполнен ли заказ его высочества принца Уэлского», в том, как он другой рукой плотно притворяет за собою дверь, ясно давая понять, что таких высоких особ, как та, которая находится сейчас у него в кабинете, ни в коем случае беспокоить нельзя.