Необычайные приключения Тартарена из Тараскона. Бессмертный

Доде Альфонс

Выдающийся французский писатель Альфонс Доде в своем сатирическом романе-трилогии "Тартарен из Тараскона" ("Необычайные приключения Тартарена из Тараскона", "Тартарен на Альпах", "Порт-Тараскон"), обличает мещанские нравы буржуазного общества. Роман "Бессмертный" — одно из последних крупных произведений А. Доде, в котором автор высмеивает нравы, царившие во Французской академии..

Перевод Н. Любимова и Э. Шлосберг

Вступительная статья А. Пузикова.

Примечания С. Ошерова.

Иллюстрации Ф. Константинова.

Альфонс Доде

Тартарен из Тараскона

Бессмертный

Перевод с французского

Пузиков А.

Альфонс Доде, юморист и сатирик

Альфонс Доде (1840–1897) родился в Провансе, в городе Ниме. Раннее детство его протекало на фабрике, принадлежавшей отцу. Доде хорошо запомнил пустынный фабричный двор, покинутые строения с дверьми, хлопающими от порывов ветра, высокие олеандры, распространявшие горький аромат. Детское воображение превращало заброшенный и неуютный уголок в необитаемый остров, на котором можно бесконечно играть в Робинзона — любимого героя одной из первых прочитанных книг. В романе «Малыш» Доде подробно рассказал об этой поре своего детства, о счастливых, неомраченных днях в кругу согласной семьи.

Все изменилось в 1848 году, когда его отец неожиданно разорился. Фабрику пришлось закрыть и переехать в Лион. Начались годы учения, сначала в церковной школе, затем в Лионском лицее. Альфонс и его старший брат Эрнест в полной мере испытали на себе, что такое клеймо бедности. Дети богатых родителей встретили их враждебно, старались унизить, сторонились общения с ними. Шли годы, приближался срок окончания лицея. Дела отца вконец расстроились. Эрнест, так и не окончивший лицей, уже трудился в почтовой конторе, а вскоре и Альфонс отправился учительствовать в коллеж городка Але. Ему было шестнадцать лет, когда он оказался среди маленьких сорванцов, сразу же почувствовавших его неопытность и беззащитность. Однако жизнь в коллеже продолжалась недолго. В ноябре 1857 года Альфонс переехал в Париж, где Эрнест работал в редакции одной из роялистских газет.

В романе «Малыш» и в книге «Тридцать лет в Париже» Доде красочно описал этот первый свой день в столице. Он испытал истинную радость оттого, что покинул Але и вновь встретился с братом. Но впереди была полная неизвестность. Началось полубогемное существование. Доде часто меняет жилища, недоедает. Единственное его развлечение — посещения Латинского квартала. Здесь пестрая толпа студентов и приезжей молодежи обсуждает вопросы поли-тпки, литературы, театра. Именно тут встретил Доде Гамбетту и Жюля Вал-леса — будущего писателя и коммунара. Вскоре он стал посетителем не только Латинского квартала, но и литературных салонов. Через год ему удалось опубликовать свою первую книгу — сборник стихов «Возлюбленные», написанных в духе Мюссе. Книга имела известный успех и помогла проникнуть в одну из популярных газет — «Фигаро». Спустя некоторое время он становится третьим секретарем приближенного Наполеона III — герцога де Мор-ни. Должность-синекура оставляет ему уйму свободного времени. Теперь он может писать, не очень заботясь о завтрашнем дне.

Во время одной из поездок в Прованс Доде пишет рассказ-очерк, с которого началась работа над циклом «Письма с мельницы».

«Письма с мельницы» (отдельное издание вышло в 1869 г.) явились первым значительным произведением Доде. Они и по сей день остаются одной из самых читаемых книг. Доде во всех подробностях знал жизнь Прованса, знал его природу, населяющих его людей. Сердцу художника были милы выжженные солнцем поля, цветущие виноградники, покрытые лесами горы и даже обжигающий ветер — мистраль. Маленькие рассказы и сказки, составляющие сборник, звучат как стихотворения в прозе — столько в них внутреннего изящества, неподдельной поэзии, неповторимого аромата. То веселые и озорные, то печальные, они бесконечно разнообразны по своим темам, лишены всякой искусственности и книжности. Все эти истории Доде черпал в беседах с крестьянами, в старинных легендах и преданиях, передаваемых из поколения в поколение, в общении с природой Прованса. Описывая неповторимую красоту Прованса, Доде скорбит, что своеобразный колорит любимого края разрушается. Ветряные мельницы вытесняются паровыми, строятся железные дороги, ставятся телеграфные столбы, портятся нравы. И Доде как бы спешит увековечить облик своей чудесной родины.

Тартарен из Тараскона

Перевод Н. Любимова

Необычайные приключения Тартарена из Тараскона

Эпизод первый

В Тарасконе

Мое первое посещение Тартарена из Тараскона я запомнил на всю жизнь; с тех пор прошло лет двенадцать-пятнадцать, а я все так ясно вижу, словно это было вчера. Бесстрашный Тартарен жил тогда при въезде в город, в третьем доме налево по Авиньонской дороге. Хорошенькая тарасконская вилла, впереди садик, сзади балкон, ослепительно белые стены, зеленые ставни, а у калитки — целый выводок маленьких савояров

{1}

, играющих в классы или дремлющих на самом солнцепеке, подставив под голову ящик для чистки обуви.

Снаружи дом ничего особенного собою не представлял.

Никому бы и в голову не пришло, что перед ним жилище героя. Но стоило войти внутрь, и — ах, черт побери!..

Эпизод второй

У тэрок

Я хотел бы, дорогие читатели, быть не просто художником, а великим художником, чтобы в начале второго эпизода представить вашему взору различные положения, какие принимала

шешь я

Тартарена из Тараскона в продолжение его трехдневного плавания на «Зуаве» из Франции в Алжир.

Прежде всего я показал бы вам ее в момент отплытия, на палубе: вот она, героическая, великолепная, венчает прекрасную голову тарасконца. Далее я показал бы вам ее по выходе из гавани, когда «Зуава» начало слегка подбрасывать на волнах: вот она, дрожащая, изумленная, как бы ощущающая первые признаки морской болезни.

Затем я показал бы вам ее в Лионском заливе, когда судно уходило все дальше и дальше от берега, а море заметно хмурилось: вот она борется с ветром, от страха становится торчком на голове героя, а ее громадная кисть из голубой шерсти топорщится, противоборствуя туману и вихрю… Четвертое положение — в шесть часов вечера, в виду берегов Корсики. Злополучная

шешья

перевешивается через борт и испытующе, с тоской озирает море… Наконец, пятое и последнее положение: в тесной каюте, на узкой койке, похожей на ящик комода, нечто бесформенное, стеная, мечется в отчаянии по подушке. Это

шешья,

та самая

шешья,

у которой был такой геройский вид при отъезде; сейчас она низведена до степени обыкновенного ночного колпака, надвинутого на уши бледному, конвульсивно вздрагивающему больному…

Эпизод третий

У львов

Это был старый допотопный дилижанс, обитый по старинной моде толстым синим, совершенно выцветшим сукном с громадными помпонами из грубой шерсти, которые за несколько часов пути в конце концов натирали вам спину до синяков. У Тартарена из Тараскона было место сзади, в углу; он расположился поудобнее и в ожидании той минуты, когда на него пахнет мускусом от крупных африканских хищников из семейства кошачьих, по необходимости удовольствовался приятным запахом старого дилижанса, причудливо сочетающим в себе множество запахов: мужских, конских, женских, запахи кожи, провизии и прелой соломы.

В заднем отделении дилижанса собралось довольно разношерстное общество: монах-траппист, евреи-купцы, две кокотки, догонявшие свою воинскую часть — 3-й гусарский полк, фотограф из Орлеанвиля… Но, несмотря на всю прелесть и разнообразие этого общества, Тартарен был не расположен беседовать, — с лямкой на плече, с карабинами между колен, он по-прежнему предавался размышлениям… Его внезапный отъезд, черные глаза Байи, страшная охота, на которую он отправлялся, — от всего этого голова у него шла кругом, а тут еще европейский дилижанс с его добродушным, патриархальным обличьем, неожиданно оказавшийся в Африке: он смутно напоминал Тартарену Тараскон его юности, поездки за город, завтраки на берегу Роны, вызывал вереницу воспоминаний…

Постепенно стемнело. Кондуктор зажег фонари… Ветхий дилижанс, скрипя, подпрыгивал на старых рессорах, лошади бежали рысью, бубенчики звенели… Время от времени наверху, под брезентом империала, слышался ужасающий скрежет железа… Это скрежетало военное снаряжение.

Тартарен на Альпах

Новые подвиги тарасконского героя

Десятого августа 1880 года, в час сказочно прекрасного заката на Альпах, прославленного путеводителями Жоанна и Бедекера, непроницаемый желтый туман и хлопья снега в виде белых спиралей заволакивали вершину Риги (Regina montium)

[3]

и громадный отель, крайне необычно выглядевший среди этих диких горных хребтов: то был знаменитый «Риги-Кульм», сверкавший стеклами окон, словно обсерватория, построенный не менее прочно, чем крепость, — отель, куда на одни сутки толпами стекаются туристы, чтобы полюбоваться восходом и заходом солнца.

В ожидании второго звонка к обеду постояльцы этого необъятного роскошного караван-сарая скучали наверху, в своих номерах, или, пригретые влажным теплом калориферов, развалясь на диванах в читальном зале, уныло смотрели, как вместо обещанного дивного зрелища в воздухе кружатся белые мухи и как зажигаются у подъезда огромные фонари, поскрипывая на ветру двойными дверцами.

Стоило для этого тащиться такую даль, взбираться на такую крутизну… Эх, Бедекер!..

Порт-Тараскон

Последние приключения славного Тартарена

Это было в сентябре, и это было в Провансе, во время сбора винограда, лет пять-шесть тому назад.

Сидя в большом экипаже, запряженном парой камаргских лошадей, мчавших во весь дух поэта Мистраля, моего старшего сына и меня на тарасконский вокзал к скорому поезду Париж — Лион — Марсель, мы любовались угасавшим днем, матовым, бледным от зноя, истомленным, пылким и страстным, как лицо прекрасной южанки.

Несмотря на быструю езду, не чувствовалось ни малейшего движения воздуха. По обочинам рос испанский тростник, стройный, негнущийся, с длинными лентовидными листьями. И на всех этих проселочных дорогах, белых как снег, неправдоподобно белых, покорно хрустел песок под колесами и длинной вереницей тянулись тележки с черным виноградом, но только с одним черным, а сзади молча и чинно шагали рослые, статные, длинноногие, черноглазые парни и девушки. Всюду, куда ни посмотришь, целые гроздья черных виноградинок — в плетушках, в чанах; всюду, куда ни посмотришь, целые гроздья черных глаз — под загнутыми полями войлочных шляп виноградарей, под головными платками, концы которых женщины держали в зубах.

Порою где-нибудь на повороте в безоблачное небо упирался крест, на перекладине которого, с обоих концов, висели тяжелые черные гроздья, кем-то подвешенные по обету.

— Глянь!.. — умиленно шептал мне Мистраль, с почти материнской гордостью улыбаясь этим проявлениям наивного язычества его родных провансальцев, а затем возвращался к своему рассказу, к какой-нибудь прелестной, благоуханной и златотканной сказке, рожденной на берегах Роны, — сказки эти он, как некий провансальский Гете, рассевал направо и налево обеими своими щедрыми руками, одна из которых — поэзия, а другая — правда

{70}

.

Книга первая

— Бранкебальм, дорогой мой!.. Я недоволен Францией!.. Правительство всюду сует свой нос.

Эти достопамятные слова, которые однажды вечером соответствующим тоном и с подобающими жестами произнес Тартарен в Клубе у камина, дают точное представление о том, что думали и говорили в Тарасконе-на-Роне за два, за три месяца до эмиграции. Обыкновенно тарасконец политикой не занимается: беспечный по природе, равнодушный ко всему, что не имеет к нему непосредственного отношения, он, по его собственному выражению, стоит за существующий порядок вещей. Однако с некоторых пор он пришел к выводу, что существующий порядок вещей требует существенных изменений.

— Правительство всюду сует свой нос! — твердил Тартарен.

Книга вторая

20 сентября 1881 года

. Я намерен отмечать здесь важнейшие события, которые произойдут в колонии.

Не знаю только, что со мной будет, до того я завален делами, я правитель канцелярии, на мне вся официальная переписка, а как выдастся свободная минутка, я на своем родном тарасконском наречии наспех строчу стихи: не должна же служба убивать во мне поэта!

Книга третья

Горделивая осанка Тартарена, поднявшегося на палубу «Томагавка», произвела на англичан сильное впечатление, но больше всего их поразила розовая орденская лента с вышитым на ней изображением Тараска, которую губернатор носил как масонский знак, а равно и Паскалонов плащ сановника первого класса, красный с черными полосами, длинный до пят.

Англичане, как известно, испытывают особое почтение к чинам, к служебному положению и к проявлениям мабулизма (от арабского слова

мабул

— простодушный, чудаковатый).

На верхней ступеньке трапа Тартарена встретил дежурный офицер и с великим почетом проводил в каюту первого класса. Паскалон последовал за ним и был вознагражден за свою преданность: ему отвели каюту рядом с губернатором, а между том других тарасконцев, на которых англичане смотрели как на стадо презренных эмигрантов, загнали на нижнюю палубу и туда же впихнули весь бывший генеральный штаб острова, наказанный таким образом за малодушие и вероломство.

Бессмертный

Перевод Э. Шлосберг

I

В «Словаре современных знаменитостей» издания 1880 года статья, посвященная Астье-Рею, гласит:

«Астье, известный под именем Астье-Рею (Пьер-Александр-Леонар), член Французской академии, родившийся в 1816 году в Сованья (Пюи-де-Дом), в семье бедных земледельцев, с самого раннего возраста проявил редкие способности к истории. Основательное изучение предмета, какого уже не встретишь в наше время, начатое в Риомском коллеже и законченное в коллеже Людовика XIV, куда он впоследствии вернулся преподавателем, широко раскрыло перед ним двери Высшей нормальной школы

{89}

. По окончании курса наук он стал читать историю в Мандском лицее. Там им было написано «Исследование о Марке Аврелии» (удостоенное премии Французской академии). Приглашенный спустя год г-ном де Сальванди

{90}

в Париж, молодой даровитый ученый сумел оправдать оказанное ему просвещенное внимание, выпустив в свет одну за другой книги: «Великие министры Людовика XIV» (удостоена премии Французской академии), «Бонапарт и Конкордат» (также отмечена премией Французской академии) и замечательное «Введение к истории Орлеанского дома» — величественное преддверие к труду, которому историк посвятил впоследствии двадцать лет своей жизни. На этот раз Академия, лишенная возможности украсить ученого новыми лаврами, включила его в число своих избранников. Астье и ранее в известной мере не чужд был академическим кругам благодаря своему браку с м-ль Рею, дочерью покойного Полена Рею, знаменитого архитектора, члена Академии надписей и изящной словесности, внучкой маститого Жана Рею, старейшего члена Французской академии, автора «Писем к Урании» и изысканного переводчика Овидия, бодрая старость которого является предметом восхищения всего дворца Мазарини.

Известно, с каким благородным бескорыстием Леонар Астье, призванный своим другом и коллегой г-ном Тьером к исполнению обязанностей архивариуса министерства иностранных дел, через несколько лет (в 1878 г.) отказался от этой должности, не желая подчинять свое перо и беспристрастное суждение историка требованиям современных правителей. Но и лишенный дорогих его сердцу архивов, писатель сумел использовать свои досуги. В течение двух лет он выпустил три последних тома своего фундаментального труда и готовит к печати монографию «Новое о Галилее» на основании весьма любопытных и доселе не опубликованных документов. Все произведения Астье-Рею находятся в продаже у Пти-Секара, книгопродавца Академии».

Поскольку издатель «Словаря знаменитостей» предоставляет каждому заинтересованному лицу самому рассказать о себе, полная достоверность этих биографических данных не подлежит ни малейшему сомнению. Но для чего было писать, что Леонар Астье-Рею сам отказался от должности архивариуса, когда решительно всем известно, что его сместили, рассчитали, как лакея, за опрометчивую фразу, случайно вырвавшуюся у этого историка Орлеанского дома (том V, с.327): «Тогда, как и в настоящее время, Францию захлестнула волна демагогии…»

II

— Хэп, хэп!..

В двухколесном кабриолете, которым он сам правит, держась спокойно и прямо, высоко подняв вожжи, мчится Поль Астье на таинственный деловой завтрак, оставляя позади Королевский мост, набережные и площадь Согласия. В этом окружении террас, зелени и воды он мог бы при некоторой игре воображения представить себе, что несется на крыльях Фортуны: так ровен путь, так восхитительно утро. Но у Поля нет склонности к мифологии; он осматривает во время езды новую кожаную упряжь и осведомляется о поставщике овса у сидящего рядом с ним молодого коренастого грума с дерзкой и надутой физиономией конюшенного хлыща.

— Вот и этот торговец, видно, плюет на покупателя.

— М-да, — машинально отвечает Поль, думая уже о чем-то другом. Речи матери не выходят у него из головы. Красавице Антонии пятьдесят три года!.. А какая спина, какие плечи, самое красивое декольте во всем их кругу!.. Просто невозможно поверить…

— Хэп!.. Хэп!..

III

«М-ль Жермен, де Фрейде.

Кло-Жалланж

Через Муссо (Луар-э-Шер).

Вот, дорогая сестра, точное описание моего времяпрепровождения в Париже. Собираюсь писать тебе каждый вечер и отправлять письма два раза в неделю в течение всего моего пребывания в столице.

Итак, приехал я сегодня утром, в понедельник. Остановился, как обычно, в тихой маленькой гостинице на улице Сервандони, куда со всего огромного Парижа ко мне доносится только колокольный звон из церкви св. Сульпиция да непрекращающийся стук в соседней кузнице; я люблю эти мерные удары молота по железу, напоминающие мне деревню. Тотчас побежал к издателю:

IV

— Берегись, милый мой Фрейде!.. Я знаю такие приемы — это просто вербовка… В сущности, люди эти чуют, что их песенка спета, что они покрываются плесенью под своим куполом… Академия выходит из моды, она больше не является предметом честолюбивых вожделений… Ее слава — одна видимость… Поэтому вот уже несколько лет, как эта корпорация знаменитостей не ждет клиентов, а выходит на улицу и зазывает их. Повсюду — в обществе, в мастерской художника, у издателей, за кулисами театров, во всех литературных и артистических кругах — вы встретите академика-вербовщика, улыбающегося молодым, подающим надежды талантам: «Академия не теряет вас из виду, молодой человек!» Если же автор приобрел известность, если у него выходит третья или четвертая книга, как у тебя, например, приглашение делается в более прямой форме: «Подумайте о нас, уже настало время…» Или грубовато, словно журя: «Да что вы, в самом деле, пренебрегаете нами?..» Так же, хотя более вкрадчиво и мягко, поступают они по отношению к человеку из высшего круга, переводчику Ариосто или сочинителю салонных комедий: «Знаете… кроме шуток… Не думаете ли вы…» И если светский человек начинает возражать, ссылаясь на отсутствие заслуг, на незначительность своей персоны и скудость литературного багажа, вербовщик отвечает ему набившей оскомину фразой: «Академия — это салон…» Черт подери! И потрудилась же эта фраза на своем веку: «Академия — это салон… Она принимает не только произведение, но и человека…» А пока что вербовщика приглашают к себе, оказывают ему всевозможные любезности, зовут на обеды и торжества… Пробудив надежды и старательно их поддерживая, он становится паразитом, за которым всячески ухаживают…

Тут уже добряк Фрейде не выдержал. Никогда его учитель Астье не пойдет на такие низости. Ведрин, пожав плечами, продолжал:

— Он? Да он худший из них: это убежденный, бескорыстный вербовщик… Он верует в Академию, он живет ею, и когда он восклицает: «Если бы вы знали, как это прекрасно!», причмокивая при этом языком, словно смакует спелый персик, — он говорит вполне искренне, и приманка его действует тем сильнее, тем она опаснее. Как только рыбка клюнула и попалась на крючок, Академия перестает заниматься своей жертвой, предоставляя ей метаться и барахтаться в грязи… Ты вот страстный рыболов; когда тебе случается поймать большого окуня или щуку и ты тянешь рыбу за своей лодкой, как это у вас называется?

— Водить рыбу…

— Правильно! Посмотри хотя бы на Мозера. Разве он не похож на пойманную рыбу?.. Десять лет его тащат на буксире… И де Селеля, и Герино, и мало ли еще таких, которые уже и сопротивляться перестали.

V

Сегодня вечером в особняке Падовани парадный обед, потом прием для друзей. Великий князь за столом своего «очаровательнейшего друга» — как он называет герцогиню — принимает академиков из разных секций Французской академии, платя, таким образом, любезностью за их прием, за фимиам, воскуренный в его честь президентом. Как всегда, у бывшей посланницы дипломатический мир представлен блестяще, но Академия первенствует, и само размещение гостей за столом указывает на значение этого обеда. Великий князь сидит напротив хозяйки дома, по правую руку от него г-жа Астье, по левую — графиня Фодер, жена первого секретаря финляндского посольства, исполняющего обязанности посла. Место справа от герцогини занимает Леонар Астье, слева — папский нунций Адриани. Затем следуют член Академии надписей и изящной словесности барон Юшенар, турецкий посланник Мурад-бей, академик Дельпеш, химик, бельгийский посол, член Академии изящных искусств композитор Ландри, драматург Данжу, один из «лицедеев» Пишераля, и, наконец, князь д'Атис — министр и член Академии моральных и политических наук, который своими двумя званиями еще более подчеркивает оба оттенка этого салона. В конце стола сидят адъютант его высочества, рядом с ним папский гвардеец юный граф Адриани, племянник нунция, и Лаво — непременный участник всех празднеств.

Женский пол не блещет красотой. Маленькая, рыжая, вертлявая, укутанная кружевами до кончика своего остренького носика, графиня Фодер похожа на простуженную белку. Баронесса Юшенар, усатая, неопределенного возраста, производит впечатление старого жирного декольтированного мужчины. Г-жа Астье, в бархатном полузакрытом платье (подарок герцогини), жертвует ради своей дорогой Антонии удовольствием обнажить еще хорошо сохранившиеся руки и плечи. Благодаря этой любезности герцогиня Падовани кажется единственной женщиной за столом: высокая, в белоснежном платье от знаменитого портного, с маленькой головкой, с прекрасными лучистыми глазами, гордыми и живыми, то бесконечно добрыми и нежными, то сверкающими гневом из-под густых, почти сросшихся черных бровей, с небольшим носом, чувственным, своевольным ртом и ослепительным, как у тридцатилетней женщины, цветом лица, который герцогиня не утратила благодаря привычке проводить в постели послеобеденные часы, если вечером она принимала у себя или выезжала в свет. Прожив долгое время за границей, когда ее муж был послом в Вене, Санкт-Петербурге и Константинополе, привыкшая задавать тон в качестве официальной представительницы французского общества, она сохранила и доныне манеру поучать и наставлять, чего ей не могут простить парижанки. Говорит она с ними слегка наклонившись, как с иностранками, объясняет то, что они сами знают не хуже ее. Герцогиня в своем салоне на улице Пуатье продолжает представлять Париж у курдов — пожалуй, единственный недостаток этой благородной и блестящей женщины.

Несмотря на почти полное отсутствие женщин в светлых туалетах с обнаженными руками и плечами, приятно нарушающих переливами своих бриллиантов и цветов однообразие черных фраков, обеденный стол все же оживляют фиолетовая сутана нунция с широким муаровым поясом, красная феска Мурад-бея и красный мундир графа Адриани с золотым воротом, голубым шитьем и золотым галуном на груди, на которой красуется огромный крест Почетного легиона, полученный сегодня утром молодым итальянцем: в Елисейском дворце сочли необходимым вознаградить его за блестяще выполненную миссию по доставке знаков кардинальского достоинства. Всюду выделяются яркими пятнами зеленые, синие и красные ленты; матовым серебром светятся ордена, лучатся звезды.

Десять часов. Обед подходит к концу, но цветы, благоухающие в массивных вазах посреди стола и перед каждым прибором, все так же свежи, ни один лепесток не помят, не произнесено ни одного громкого слова, не допущено ни одного резкого движения. А между тем стол у герцогини изысканный, погреб отличный, что теперь большая редкость в Париже. Чувствуется, что в особняке Падовани кто-то придает этому огромное значение, — конечно, не сама герцогиня, настоящая светская француженка, довольная обедом, когда на ней платье к лицу, когда стол богато сервирован и уставлен цветами, но возлюбленный хозяйки, князь д'Атис, крайне привередлив: желудок у него, отравленный кухнями клубов, не варит, и князь не согласен питаться лишь видом серебряной посуды и лакеев в парадных ливреях и в белоснежных, облегающих икры гетрах. Ради него забота о меню занимает большое место в жизни прекрасной Антонии, ради него подаются остро приправленные блюда, крепкие, выдержанные вина, которые, по правде сказать, сегодня не подняли настроения гостей.

Та же натянутость, та же чопорная сдержанность царит за десертом, как и во время закуски, лишь едва заметно покраснели щеки и носики женщин. Настоящий обед восковых кукол, официальный и торжественный. Торжественность вызвана прежде всего размерами парадной столовой, высотой потолков, большими промежутками между стульями, благодаря чему устраняется возможность какой-либо фамильярности. Ледяным, пронизывающим холодом, холодом погреба, веет за столом, несмотря на теплую июньскую ночь, дыхание которой проникает из сада сквозь полуоткрытые ставни и слегка надувает шелковые шторы. Обращаются друг к другу изредка, церемонно, едва шевеля губами, с неподвижно застывшей на устах улыбкой, и все, что здесь говорится, все это одна ложь, все банально и пошло, слова бесследно исчезают на белоснежной скатерти среди изысканного десерта. Фразы облекаются в личину, как и лица, и если бы кто-нибудь приподнял маску и дал заглянуть в свои сокровенные мысли, какой бы поднялся переполох в этом избранном обществе!

Примечания

Тартарен из Тараскона

«Есть в языке Мистраля словцо, которое кратко и полно определяет одну из характерных черт местных жителей:

galéja

— подтрунивать, подшучивать. В нем виден проблеск иронии, лукавая искорка, которая сверкает в глазах провансальцев. Это

galéja

по всякому поводу упоминается в разговоре — и в виде глагола, и в виде существительного:

Vesés — páas?

..

Es uno galéjado

…» («Неужели ты не понимаешь?.. Ведь это только шутка…») Или же:

Taisote, galéjaïré!

» («Замолчи, противный насмешник!») Но быть

galéjar'

ом — это вовсе не значит, что ты не можешь быть добрым и нежным. Люди просто развлекаются, хотят посмеяться! А в тех местах смех вторит каждому чувству, даже самому страстному, самому нежному… И я тоже ведь gal

é

jaïre. Среди парижских туманов, забрызганный парижской грязью и парижской тоской, я, может быть, утратил способность смеяться, но читатель «Тартарена» заметит, что в глубине моего существа был еще остаток веселости, который распустился сразу, едва я попал на яркий свет тех краев… Ведь «Тартарен» — это взрыв хохота, это gal

é

jade».

Так Доде характеризовал первую часть своей трилогии спустя пятнадцать лет после ее выхода («История моих книг», очерк «Тартарен из Тараскона»). Однако в основе этой «галейяды», как и в основе всех книг Доде, лежал жизненный материал. Корни ее уходят в тот период времени, когда молодой писатель побывал в Алжире. «В один прекрасный ноябрьский день 1861 года мы с Тартареном, вооруженные до зубов, с «шешьями» на макушках, отбыли в Алжир охотиться на львов. По правде говоря, я ехал туда не специально с этой целью: мне прежде всего нужно было прокалить на ярком солнце мои слегка подпорченные легкие. Но ведь недаром, черт побери, я родился в стране охотников за фуражками! Едва ступив на палубу «Зуава», куда как раз погружали наш огромный ящик с оружием, я, больше Тартарен, чем сам Тартарен, стал воображать, будто отправляюсь именно затем, чтобы истребить всех атласских хищников».

«Тартареном», с которым Доде отправился в Алжир, был его сорокалетний кузен Рейно, коренной житель Нима, мечтатель и фантазер, страстный любитель приключенческих романов и охотник за фуражками; он был так силен, что сограждане утверждали, будто у него «двойные мускулы», а в доме его рос карликовый баобаб в горшке из-под резеды… Едва прибыв в Алжир, кузены, смущавшие переселенцев своим экзотическим видом, а арабов — своим оружием, убедились, что на львов им охотиться не придется — надо ограничиться газелями и страусами. Тем не менее Доде, позабыв предписание врача о необходимости покоя, за три месяца исколесил весь Алжир вслед за своим неугомонным спутником, «преданный ему, как верблюд из моей повести», по собственному выражению писателя. Он встречался с французскими чиновниками и продажными арабскими шейхами, видел всю нелепость и жестокость колониальной администрации, нищету населения, задавленного двойным гнетом — французов и местной знати.

В конце февраля 1862 года Доде вернулся во Францию. Привыкнув во время путешествия записывать свои впечатления, он создает на основе этих записей несколько очерков, которые печатает в газетах. 18 июня 1863 года в «Фигаро» появился рассказ «Шапатен, истребитель львов» — о похождениях провансальского «тэрка» в Алжире; кузен Рейно уже приобрел в нем черты будущего Тартарена.

Бессмертный

29 января 1635 года кардинал Ришелье узаконил уже существовавшее объединение писателей и эрудитов, дав ему название «Французская академия»; перед новым ученым обществом была поставлена задача «усовершенствовать французский язык», создав его словарь, грамматику, а также риторику и поэтику. В 1795 году Конвент создал Французский институт, куда наряду с Французской академией вошли Академия надписей, Академия моральных и политических наук, Академия изящных искусств и Академия наук (естественных и точных). Но «святая святых» была по-прежнему Французская академия; считалось, что сорок ее кресел могут занимать лишь величайшие писатели и ученые страны, по достоинству носящие официальный титул академика «Бессмертный».

И все же, по существу, в эпоху Доде Академия была учреждением мертвым. В год ее двухсотпятидесятилетия, в 1885 году, когда умер академик Виктор Гюго, в академических креслах из сколько-нибудь значительных писателей и мыслителей сидели только Дюма-сын, Ипполит Тэн и Ренан, а из ученых великий Луи Пастер. Имена остальных бессмертных давно уже канули в Лету. Живые силы французской литературы и искусства не вливались в дряхлые вены Академии: Роден, Эдмон Гонкур, Флобер пренебрегали ею, Мопассан отверг предложение выставить свою кандидатуру, Золя проваливали несколько раз при баллотировке.

Доде разделял пренебрежительное отношение друзей к Академии. После того как 15 ноября 1876 года его роман «Фромон и Рислер» получил академическую премию, стали поговаривать о возможности избрания писателя. Г-жа Доде ничего не имела против, но Доде отмалчивался и так и не выставил своей кандидатуры.

Отношение Доде к Академии определилось уже давно. Он выразил его и в новелле «Признания академического мундира», и в очерке, опубликованном в «Журналь офисьель», где рассказывал об унижениях, ценой которых Альфред де Виньи домогался академического кресла, и в заключение писал: «Но в наши дни вряд ли кто-нибудь даст за это такую цену». В 1883 году, после выхода «Евангелистки», многие академики снова предложили Доде выставить свою кандидатуру, но писатель насторожился. Одна, казалось бы, незначительная деталь задела его самолюбие. Встретившись с ним на одном литературном обеде, знаменитый водевилист, «бессмертный» Эжен Лабиш, больше всех уговаривавший Доде занять академическое кресло, вдруг начал бегать от писателя. «Это было нелепо: я ковылял за ним, а он от меня удирал. Мы были похожи на клоунов!» — рассказывал позже Доде. Оказывается, автор «Соломенной шляпки» испугался, что Доде станет просить поддержать его кандидатуру.

Вскоре шансы Доде начали обсуждать и газеты. Литератор Альбер Дельпи, добивавшийся академического «мундира с пальмами», напечатал 22 мая в газете «Пари» статью под заглавием «Диалог портретов». В ней портреты Шатобриана, Ламартина и других знаменитостей обсуждали, достоин ли Доде войти в Академию. Эта желчная стряпня окончательно рассердила обычно добродушного писателя. Теперь уже и главная сторонница Академии, г-жа Доде, советовала мужу не выставлять своей кандидатуры. Но этим Доде не удовольствовался.