Настоящее издание позволяет читателю в полной мере познакомиться с творчеством французского писателя Альфонса Доде. В его книгах можно выделить два главных направления: одно отличают юмор, ирония и яркость воображения; другому свойственна точность наблюдений, сближающая Доде с натуралистами. Хотя оба направления присутствуют во всех книгах Доде, его сочинения можно разделить на две группы. К первой группе относятся вдохновленные Провансом «Письма с моей мельницы» и «Тартарен из Тараскона» — самые оригинальные и известные его произведения. Ко второй группе принадлежат в основном большие романы, в которых он не слишком дает волю воображению, стремится списывать характеры с реальных лиц и местом действия чаще всего избирает Париж.
― ФРОМОН МЛАДШИЙ И РИСЛЕР СТАРШИЙ ―
{1}
(парижские нравы)
Часть первая
I
СВАДЬБА У ВЕФУРА
— Госпожа Шеб!
— Что, милый?
— Я счастлив…
Чуть ли не в двадцатый раз повторял в этот день Рислер, что он счастлив, и все с тем же умильным, кротким видом, тем же медлительным, глухим, сдавленным от волнения голосом, не решаясь говорить слишком громко, чтобы не разразиться вдруг слезами.
Ни за что на свете не хотел бы Рислер расплакаться сейчас — вообразите себе новобрачного, расчувствовавшегося в разгар свадебного пира! А между тем он едва сдерживался. Счастье душило его, сжимало ему горло, мешало говорить. Он только и мог время от времени шептать чуть дрожащими губами: «Я счастлив… Я счастлив…»
II
ИСТОРИЯ МАЛЕНЬКОЙ ШЕБ. ТРИ СЕМЬИ НА ОДНОЙ ПЛОЩАДКЕ
В Париже для бедных семей, ютящихся в крохотных квартирках, общая площадка на лестнице является как бы лишней комнатой, добавлением к их жилью. Летом через эту площадку проникает немного свежего воздуха со двора, здесь собираются и ведут беседы женщины, здесь играют дети.
Когда крошка Сидони поднимала дома возню, мать говорила ей: «Ты мне надоела… Поди поиграй на площадке». И девочка убегала туда.
Эта площадка на верхнем этаже старого дома — а в старых домах не экономили место — представляла собой нечто вроде длинного высокого коридора, защищенного со стороны лестницы перилами из кованого железа и освещенного широким окном, откуда видны были крыши, дворы и окна других домов, а немного поодаль — сад фабрики Фромонов, зеленым уголком вырисовывавшийся между гигантскими старыми стенами.
Все это было не так уж весело, но ребенку нравилось здесь гораздо больше, чем дома. У них всегда было так уныло, особенно когда шел дождь и Фердинанд никуда не уходил!
Фердинанд Шеб, постоянно обуреваемый новыми замыслами, которые, к сожалению, никогда не осуществлялись, принадлежал к тому типу ленивых, но вечно что — то проектирующих людей, каких так много в Париже. Жена, ослепленная им вначале, скоро убедилась в его никчемности и стала одинаково терпеливо и равнодушно относиться как к его постоянным мечтам о богатстве, так и к наступавшим вслед за тем разочарованиям.
III
ИСТОРИЯ МАЛЕНЬКОЙ ШЕБ. ПОДДЕЛЬНЫЙ ЖЕМЧУГ
После нескольких лет близости и совместных игр, когда Сидони уже привыкла к роскоши и усвоила хорошие манеры богатых детей, дружба внезапно оборвалась.
Кузен Жорж, опекуном которого был Фромон, уже давно поступил в лицей. Клер отвезли в монастырский пансион, снарядив ее, как маленькую королеву. В это же время и у Шебов возник вопрос о том, чтобы отдать Сидонн в ученье. Дети расстались, обменявшись обещанием вечно любить друг друга и видеться два раза в месяц, по воскресеньям, в дни отпуска домой.
И действительно, Сидони приходила иногда поиграть со своими друзьями, но, по мере того как становилась старше, она все лучше понимала разделявшее их расстояние и находила уже свои платья слишком простенькими для гостиной г-жи Фромон.
Когда они бывали только втроем, детская дружба, вносившая равенство в их отношения, устраняла всякую натянутость, но иногда по воскресеньям к юным Фромонам приходили подруги Клер по пансиону и среди них высокая, всегда нарядно одетая девочка, являвшаяся в сопровождении горничной.
Достаточно было Сидони увидеть, как эта разряженная надменная гостья поднимается на крыльцо, и у нее появлялось желание немедленно уйти. Девочка постоянно смущала ее щекотливыми вопросами… Где она живет? Чем занимаются ее — родители? Есть ли у них свой выезд?..
IV
ИСТОРИЯ МАЛЕНЬКОЙ ШЕБ. СВЕТЛЯКИ САВИНЬИ
Запечатав конверт. Клер Фромон надела большую соломенную шляпу — стояли солнечные жаркие дни начала августа — и пошла сама опустить письмо в ящичек, откуда почтальон каждое утро, проходя мимо, вынимал почту.
Ящик находился в конце парка, на повороте дороги. Клер остановилась на минуту, чтобы полюбоваться на окаймлявшие дорогу деревья и на окрестные поля, дремавшие под горячими лучами солнца. Там, в стороне, жнецы убирали последние снопы; немного дальше пахали. Но вся эта меланхолия безмолвного труда не затронула молодую девушку, опьяненную радостью от предстоящей встречи с подругой.
Кругом стояла тишина. Ни малейшего дуновения ветерка не долетало с высоких холмов на горизонте, ничей голос не прозвучал с верхушек деревьев, чтобы заронить в душу девушки предчувствие, помешать ей отправить роковое письмо. И, вернувшись домой, она тотчас же велела приготовить для Сидони хорошенькую комнатку рядом со своей.
Письмо честно проделало свой путь. От маленькой зеленой калитки замка, увитой глициниями и жимолостью, оно направилось в Париж и в тот же вечер, со штемпелем Савиньи, пропитанное ароматом полей, прибыло на улицу Брак, в квартиру на пятом этаже.
V
ЧЕМ КОНЧИЛАСЬ ИСТОРИЯ МАЛЕНЬКОЙ ШЕБ
Между тем наступил сентябрь.
Охотничий сезон привлек в замок многочисленную компанию, шумную, вульгарную. Начались бесконечные трапезы; гости — богатые буржуа — подолгу засиживались за столом и ели по-крестьянски медленно, с промежутками, с отдыхом.
Навстречу охотникам выезжали в экипаже. В эти осенние сумерки на дорогах было уже холодно. От сжатых полей поднимался туман; вспугнутая дичь с тревожными криками летала низко над бороздами, и казалось, что ночь выползала из всех лесов, темные громады которых росли по мере приближения к ним.
На обратном пути зажигали фонари у коляски и, укутав ноги полностью, быстро возвращались домой, подставляя лицо свежему ветру. Ярко освещенный вал наполнялся шумом, смехом.
Клер Фромон было не по себе в этом обществе грубых людей, и она больше молчала. Зато Сидони блистала во всем своем великолепии. Езда оживляла ее бледное лицо, ее глаза парижанки… Она умела смеяться, понимала, быть может, немного больше, чем следует, и в глазах всех этих мужчин являлась здесь единственной женщиной, заслуживающей внимания. Ее успех окончательно опьянил Жоржа, но чем больше он увлекался ею, тем сдержаннее становилась она. Тогда он решил, что она будет его женой. Он поклялся себе в этом с преувеличенной решимостью слабохарактерных натур, как бы заранее вступающих в борьбу с препятствиями, перед которыми, как они сами знают, им придется в конце концов отступить…
Часть вторая
I
ПРИЕМНЫЙ ДЕНЬ МОЕЙ ЖЕНЫ
Полдень. Все Маре завтракает.
К тяжелому гулу колоколов Сен-Поля, Сен-Жерве и Сен-Дени дю Сен-Сакреман, призывающих к мслитве, примешивается жиденький звон фабричных колоколов, идущий с окрестных дворов. У каждого из этих колоколов свой особый звон. Есть звон печальный и веселый, бойкий и вялый. Есть колокола богатые, счастливые, — они созывают сотни рабочих; есть колокола бедные и робкие, — они как будто прячутся за другие, стараются быть незаметными, словно боятся, чтобы их не услышало банкротство. А есть и лживые, наглые… они звонят для вида, для отвода глаз, — пусть думают, что они принадлежат солидной фирме, где занято много народу.
Благодарение богу, колокол фабрики Фромонов не из таких. Это добрый, старый, слегка надтреснутый колокол, уже лет сорок известный всему Маре и безмолвствующий только по воскресеньям да в дни беспорядков.
По его зову целые толпы рабочих выходят в полдень из ворот фабрики и направляются в близлежащие кабачки. Подмастерья усаживаются на обочине тротуаров вместе с подручными каменщиков. Чтобы выгадать полчасика для игры, они завтракают в течение пяти минут и едят все то, что уличная торговля Парижа предлагает прохожим и беднякам: каштаны, орехи, яблоки, а рядом с ними каменщики ломают краюхи хлеба, белого не только от муки, но и от извести. Женщины торопятся, бегут. У каждой из них дома или в яслях ребенок, за которым нужно присмотреть, есть старые родители, хозяйство. Истомленные работой в душных мастерских, с распухшими веками, с волосами, потускневшими от тонкой пыли бархатных обоев, пыли, которая вызывает еще и кашель, — они спешат с корзинкой на руке по запруженным улицам, лавируя между омнибусами, с трудом продвигающимися среди огромного скопления народа.
Сидя у ворот на каменной тумбе, служившей когда — то подножкой для всадников, Рислер с улыбкой смотрит на идущих с фабрики рабочих. Его всегда радует искреннее уважение, с каким относятся к нему все эти славные люди, которых он знал еще в ту пору, когда сам был так же беден и незначителен, как они. «Здравствуйте, господин Рислер!» — слышит он со всех сторон приветливые голоса, и у него становится тепло на душе. Дети подходят к нему без страха, длиннобородые рисовальщики — полурабочие, полухудожники, — проходя мимо, пожимают ему руку, говорят ему «ты». Быть может, во всем этом слишком много фамильярности — славный малый не понял еще всей важности своего нового положения, — я знаю, что кто-то находит такую непринужденность унизительной. Но втот «кто — то» не видит его сейчас, и хозяин пользуется случаем, чтобы крепко обнять старого бухгалтера Сигизмунда, который выходит самым последним — прямой, краснолицый, сдавленный высоким воротничком и, как всегда, независимо от погоды, с непокрытой головой из боязни апоплексического удара.
II
ЖЕМЧУЖИНА НАСТОЯЩАЯ И ЖЕМЧУЖИНА ПОДДЕЛЬНАЯ
«Что с ней такое? Что я ей сделала?» — часто спрашивала себя Клер Фромон, думая о Сидони.
Она понятия не имела о том, что произошло когда-то в Савиньи между ее подругой и Жоржем. Прямая, бесхитростная натура, она даже не подозревала, какое завистливое и низкое честолюбие произрастало рядом с нею в течение пятнадцати лет. А между тем загадочный взгляд, который порою бросала на нее Сидони, и холодная улыбка, появлявшаяся на ее хорошеньком личике, безотчетно волновали ее. Подчеркнутая вежливость, неуместная между подругами детства, сменялась вдруг у Сидони вспышками плохо скрытого гнева, сухим, резким тоном, приводившим Клер в недоумение, как неразрешимая загадка. Порой к ее беспокойству примешивалось странное, смутное предчувствие большого несчастья, — ведь все женщины в какой-то мере ясновидящие и даже у самых неискушенных при всем их неведении зла бывают иногда проблески удивительной прозорливости.
Случалось, что после какого-нибудь продолжительного разговора или одной на тех неожиданных встреч, когда застигнутые врасплох лица выдают затаенные мысли, г-жа Фромон невольно задумывалась над странным поведением Сидони, но повседневная жизнь с ее обязанностями и заботами не давала ей времени останавливаться на таких мелочах.
Для каждой женщины наступает период, когда жизнь делает вдруг такой крутой поворот, что сразу меняется весь ее кругозор, все прежние взгляды.
Будь Клер молодой девушкой, ее сильно огорчило бы сознание, что связывающие их узы дружбы постепенно рвутся, словно от прикосновения чьей-то злой руки. Но за это время она потеряла отца — самую большую, единственную привязанность своей юности, — потом вышла замуж. Появился ребенок с его милыми непрерывными требованиями. Кроме того, с нею жила мать, почти впавшая в детство, отупевшая после трагической смерти мужа. При такой, полной забот, жизни Клер не могла уделять особого внимания капризам Сидони; она даже почти не удивилась ее браку с Рислером. Конечно, он слишком стар для нее, но раз они любят друг друга…
III
ПИВНАЯ НА УЛИЦЕ БЛОНДЕЛЬ
После женитьбы Рислеру пришлось отказаться от посещения пивной. Сидони, конечно, была бы очень довольна, если б он проводил вечера в каком-нибудь изысканном клубе, в обществе богатых и хорошо одетых людей, но мысль, что он снова вернется к дыму трубок и к своим прежним друзьям — Сигизмунду, Делобелю и ее отцу, — эта мысль унижала и удручала ее. И Рислер перестал ходить туда, хотя это и было для него некоторым лишением. Пивная, помещавшаяся в заброшенном уголке старого Парижа, напоминала ему родные края. Редкие экипажи, высокие забранные решетками окна первых этажей, острые запахи москательных и аптекарских товаров придавали маленький улице Блондель отдаленное сходство с некоторыми улицами Базеля и Цюриха. Пивную держал швейцарец, и она усердно посещалась его соотечественниками. Открыв дверь, вы попадали в атмосферу, насыщенную говором северной Швейцарии, и сквозь завесу табачного дыма могли различить огромную низкую залу с подвешенными к потолку окороками, с вытянувшимися в ряд пивными бочками и толстым — чуть не по колено — слоем опилок на полу. На прилавке виднелись большие салатники с картофелем, румяным, как жареные каштаны, и корзины, полные только что вынутых из печи крендельков с золотистой, посыпанной солью корочкой.
В течение двадцати лет у Рислера была здесь своя трубка — длинная трубка с его именем, в подставке для завсегдатаев — и свой столик, к которому обычно подсаживались скромные, молчаливые соотечественники, слушавшие с восхищением бесконечные и не вполне понятные для них споры Шеба и Делобеля. Вслед за Рислером и Шеб с Делобелем тоже перестали бывать в пивной — по весьма уважительным причинам. Одна из них заключалась в том, что Шеб жил теперь далеко. Благодаря щедрости зятя он наконец осуществил заветную мечту своей жизни.
— Когда я разбогатею, — говорил, бывало, маленький человечек, сидя в своей унылой квартирке в Маре, — у меня будет собственный дом под Парижем, почти в деревне, с небольшим садиком, который я сам буду вскапывать и поливать. Для моего здоровья это будет куда полезнее, чем столичная суета.
И вот теперь у него был свой дом, но, смею вас уверить, он не очень-то весело проводил там время.
Дом находился в Монруже, при окружной дороге. «Маленькое шале с садом» — гласила надпись на четырехугольном куске картона, дававшем приблизительное представление о размерах усадьбы. Обои были новые, дачные; все свежевыкрашено; бочка для поливки возле беседки из дикого винограда играла роль пруда. И еще одно преимущество: только изгородь отделяла этот рай от другого, точно такого же «шале с садом», где жил кассир Сигизмунд Планюс с сестрой. Для г-жи Шеб это было драгоценное соседство. Когда ей становилось скучно, она брала вязанье или нуждавшееся в починке белье, отправлялась в беседку к старой деве и, желая пустить ей пыль в глаза, заводила разговор о своем блестящем прошлом. К несчастью для ее мужа, он был лишен подобных развлечений.
IV
В САВИНЬИ
Каким огромным несчастьем для обоих семейств оказалось их совместное пребывание в Савиньи!
Прошло два года, и вот Жорж и Сидони снова встретились в старинном имении, до того старом, что оно уже как бы застыло в своей старости и где камни, пруды и деревья — незыблемые и неизменные, — казалось, смеялись над тем, что меняется и проходит. Нужны были более стойкие, более благородные натуры, чтобы их тесное общение здесь не оказалось для них роковым.
Зато Клер никогда еще не была так счастлива, никогда Савиньи не казалось ей прекраснее. Как весело ей было гулять с ребенком по лужайкам, где она сама бегала еще совсем крошкой, сидеть в роли молодой матери на тех же затененных деревьями скамейках, на которых, бывало, сиживала ее мать, наблюдая за ее детскими играми, вновь осматривать, идя под руку с Жоржем, все уголки, где они когда-то вместе играли! Она испытывала чувство спокойного удовлетворения, то счастье безмятежного существования, которым особенно полно наслаждаешься в тиши и уединении. Целый день в своем длинном пеньюаре бродила она по аллеям парка, приноравливаясь к мелким шажкам дочери, живо откликаясь на все ее возгласы и требования.
Сидони редко принимала участие в этих семейных прогулках. Она говорила, что детская возня утомляет ее, и сходилась в этом со старым Гардинуа, который был рад всякому предлогу, чтобы досадить внучке. Он рассчитывал, что добьется этого, уделяя все свое внимание одной Сидони, и старался доставить ей еще больше развлечений, чем в ее последний приезд. Экипажи, уж два года стоявшие под навесом без употребления и с которых раз в неделю сметали пыль и паутину, покрывавшие их шелковые подушки, были вычищены и предоставлены в ее распоряжение. Лошадей запрягали по три раза в день, решетчатые ворота то и дело растворялись и затворялись. В доме воцарился светский тон. Садовник тщательнее ухаживал за цветами, так как г-жа Рислер выбирала самые лучшие из них, чтобы украсить прическу к обеду. Приезжали гости. Устраивались завтраки, прогулки. Возглавляла их г-жа Фромон-младшая, но безраздельно царила на них веселая, живая Сидони. Впрочем, Клер часто уступала ей место хозяйки. У ребенка были определенные часы для сна и прогулок, и никакие удовольствия не могли нарушить их. Матери поневоле приходилось отдаляться от общества, и даже по вечерам она нередко бывала лишена возможности поехать с Сидони встречать компаньонов, возвращавшихся из Парижа.
— Надеюсь, ты извинишь меня, — говорила она, поднимаясь к себе в комнату.
V
СИГИЗМУНД ПЛАНЮС ДРОЖИТ ЗА СВОЮ КАССУ
— Экипаж, Шорш?.. Мне экипаж?.. Зачем?
— Уверяю вас, дорогой Рислер: вам это необходимо. Наша клиентура, наши дела расширяются с каждым днем, одной кареты нам уже недостаточно. Да и неудобно перед людьми, чтобы один компаньон разъезжал в экипаже, а другой всегда ходил пешком. Поверьте мне: это необходимый расход, и, само собой разумеется, он будет отнесен на общий счет фирмы. Соглашайтесь же!
Для Рислера это было настоящей жертвой.
Ему казалось, будто он крадет что-то, обзаводясь такой неслыханной роскошью, как экипаж, но в конце концов он уступил настояниям Жоржа, подумав: «То-то будет счастлива Сидони!»
Бедняге и в голову не могло прийти, что уже месяц тому назад Сидони сама выбрала у Биндера карету, которую хотел подарить ей Жорж Фромон, решив поставить ее стоимость в счет общих расходов, чтобы не возбудить подозрений мужа.
Часть третья
I
СУДЬЯ
Для людей, живущих взаперти и прикованных работой или увечьем к своему окошку, для людей, чей горизонт ограничен стенами и крышами соседних домов, каждый прохожий представляет особый интерес.
Будучи неподвижными, эти затворники как бы врастают в жизнь улицы, и деловые люди, идущие мимо них иногда ежедневно в один и тот же час, не подозревают даже, что являются своего рода регулятором для каких-то других существ, что их постоянно подстерегают дружеские глаза, которые сразу же замечают их отсутствие, если им случается пойти другой дорогой.
Дамы Делобель, проводившие целые дни дома, тоже занимались такими безмолвными наблюдениями. Окно у них было узкое, и мать, глаза которой начали портиться от непрерывной работы, садилась поближе к свету, у приподнятой кисейной занавески; чуть подальше стояло большое кресло дочери. Мать называла ей всех, кто проходил за день. Это служило им развлечением, темой для разговора, и долгие часы работы, от которой их отвлекало появление — через определенные промежутки времени — знакомых, занятых, как и они, людей, казались менее томительными. Были тут две маленькие девочки-сестрички, господин в сером пальто, мальчик, которого провожали в школу и из школы домой, и старый чиновник с деревянной ногой, зловеще стучавшей по тротуару.
Правда, этого чиновника с трудом можно было разглядеть — он проходил, когда было уже темно, — но его было слышно, и каждый раз стук его деревяшки долетал до маленькой хромоножки, как жестокое эхо самых печальных ее размышлении. Все эти уличные друзья, сами того не подозревая, занимали воображение обеих женщин. Если шел дождь, мать и дочь беспокоились: «Они промокнут… Успеет ли ребенок вернуться домой до ливня?» А при смене времен года — в зависимости от того, освещало мокрые тротуары яркое мартовское солнце или декабрьский снег покрывал их белой пеленой, оставляя кое-где черные проталины, — затворницы, заметив новую одежду на одном из своих друзей, думали: «Вот и лето». Или же: «Пришла зима».
Как-то в конце мая, в одни из тех светлых, теплых вечеров, когда в открытые окна врывается жизнь улицы, Дезире с матерью, сидя на своих обычных местах, усердно шили, пользуясь последними лучами угасающего дня, прежде чем зажечь лампу.
II
ОБЪЯСНЕНИЕ
И правда, давно уже пора было явиться судье.
Эта женщина бешено кружилась в водовороте парижского мальстрима. Благодаря своей легкости она еще держалась на поверхности, но ее чрезмерные траты, выставляемая напоказ роскошь, все большее и большее пренебрежение правилами приличия — все предвещало, что скоро она пойдет ко дну, увлекая за собою честь мужа, а может быть, также и состояние и репутацию солидной фирмы, разоренной ее безумствами.
Среда, в которой она теперь жила, ускоряла ее гибель. В Париже, в кварталах мелких коммерсантов, ничем не отличающихся от недоброжелательной, болтливой провинции, она поневоле была осмотрительнее, но на своей аньерской вилле, среди актерских дач, рядом с подозрительными парочками и приказчиками на отдыхе, она перестала стесняться. Окружавшая ее атмосфера порока как нельзя лучше отвечала ее натуре, и она дышала ею без отвращения. Вечерами, сидя в садике, она с удовольствием слушала доносившуюся издали бальную музыку.
После выстрела из пистолета, раздавшегося как-то ночью в соседнем доме и привлекшего к себе внимание всей округи банальной и глупой интригой, она стала мечтать о таких же приключениях. Ей захотелось, чтобы у нее тоже были «истории». Она не соблюдала больше никакой меры ни в выражениях, ни в манере держаться и в те дни, когда не гуляла по Аньерской набережной в короткой юбке, с длинной тростью в руках, подражая модницам Трувиля и Ульгата,
[14]
вяло бродила по комнатам в пеньюаре, совсем как ее соседки, ничего не делая, почти не интересуясь домом, где ее обкрадывали, как кокотку, а она даже не замечала этого. Эта самая женщина, которую каждое утро видели катающейся верхом, могла целыми часами сплетничать с горничной о странных парочках, живших вокруг.
Мало-помалу она опустилась до своего прежнего уровня и даже еще ниже. Из круга богатой, солидной буржуазии, куда она попала благодаря своему браку с Рислером, она неудержимо катилась в ряды содержанок. Ей часто приходилось встречать в вагонах железной дороги эксцентрично одетых девиц, с челками до самых глаз или распущенными волосами а ля Женевьева Брабантская, и в конце концов она сама стала походить на этих женщин. На два месяца она вдруг превратилась в блондинку, к великому изумлению Рислера, недоумевавшего, где это ему подменили его куколку. Зато Жоржа все эти причуды забавляли: они давали ему возможность находить десять женщин в лице одной. А ведь он-то и был настоящим мужем, хозяином дома.
III
БЕДНАЯ КРОШКА МАМЗЕЛЬ ЗИЗИ
Как счастлива была Дезире!
Франц приходил теперь каждый вечер и, как в доброе старое время, садился на низенький стульчик у ее ног, но вовсе не для того, чтобы поговорить с нею о Сидони.
Утром, как только она принималась за работу, дверь тихонько приотворялась: «Добрый день, мамзель Зизи!» Он всегда теперь называл ее так, ее детским именем, и если б вы знали, как ласково звучало у него это: «Добрый день, мамзель Зизи!».
По вечерам они вместе поджидали «отца». Она работала, а он рассказывал ей о своих путешествиях, и каждый раз эти рассказы приводили ее в трепет.
— Что с тобой? Ты просто неузнаваема, — говорила мать, не переставая удивляться, что Дезире стала такой веселой, а главное, такой подвижной.
IV
ЗАЛ ОЖИДАНИЯ
Да, я люблю, люблю тебя… больше, чем прежде, и навсегда… К чему бороться и сопротивляться? Наша греховная страсть сильнее нас… Да и такой ли уж это грех — любить друг друга?.. Мы были предназначены друг для друга. Разве мы не имеем права соединиться наперекор разлучившей нас жизни?.. Так приходи же! Решено: мы уедем… Завтра вечером, на Лионском вокзале, в десять часов… Билеты будут взяты, я буду ждать тебя…
Франц.
Целый месяц добивалась Сидони этого письма, целый месяц пускала она в ход все свое кокетство, всю свою хитрость, чтобы вызвать деверя на письменное объяснение в любви. Нелегко далось ей это. Не так просто было толкнуть на подобный поступок честную, неиспорченную натуру Франца, и в этой странной борьбе, где тот, кто любил по-настоящему, поступал наперекор своим убеждениям, она нередко чувствовала, что силы изменяют ей и что она теряет мужество. Когда она считала, что он уже укрощен, вся его порядочность вдруг восставала, и он готов был убежать, снова ускользнуть от нее.
И как же торжествовала она, когда однажды утром ей подали наконец это письмо! У нее сидела г-жа Добсон. Она только что явилась с жалобами от Жоржа; он тосковал в разлуке с любовницей, и притом его уже начинал тревожить деверь, более настойчивый, более ревнивый и требовательный, чем муж.
— Ах, бедняжка, бедняжка! — говорила сентиментальная американка. — Если б ты видела, как он страдает!
V
ПРОИСШЕСТВИЕ
Накануне этого злосчастного дня, вскоре после того как Франц украдкой покинул свою комнату на улице Брак, знаменитый Делобель пришел домой потрясенный, с усталым и разочарованным видом, какой он всегда напускал на себя при неприятных событиях.
— Боже мой, что с тобой? Что случилось?
Жена, не научившаяся еще за двадцать лет спокойно относиться к его преувеличенно драматической мимике, бросилась к нему.
Прежде чем ответить, бывший актер, никогда не упускавший случая предпослать своим самым незначительным словам какую-нибудь гримасу, заученную им когда-то для сцены, опустил углы рта в знак сильнейшего отвращения, как будто он проглотил что-то очень горькое.
— А то, — сказал он, — что эти Рислеры положительно неблагодарные люди или эгоисты и уж, конечно, дурно воспитаны. Знаете, что сообщила мне сейчас внизу консьержка, ехидно поглядев на меня при этом? Так вот… Франц Рислер уехал. Он оставил этот дом, а в данную минуту, может быть, уже и Париж, и не зашел даже пожать мне руку, поблагодарить за оказанное ему гостеприимство… Как вы это находите?.. Ведь, он и с вами тоже не попрощался, правда? А между тем месяц тому назад он целыми днями торчал у нас, не в упрек ему будь сказано.
― КОРОЛИ В ИЗГНАНИИ ― {2}
(Парижский роман)
I
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
Фредерика спала с самого утра. То был сон беспокойный, нездоровый, в котором отражались все мытарства свергнутой и изгнанной королевы; сон, сквозь который ей все еще слышалась пальба; сон, наполненный тревогой и шумом двухмесячной осады; сон, населенный видениями, кровавыми и воинственными; сон, заставлявший ее то рыдать, то вздрагивать, то затихать. И вдруг она с ужасным чувством проснулась.
— Цара!.. Где Цара?.. — крикнула она.
Одна из служанок осторожно приблизилась к кровати и постаралась успокоить Фредерику: его королевское высочество сладко спит у себя в комнате; госпожа Леонора при нем.
— А король?
— В первом часу дня выехал в гостиничной карете.
II
РОЯЛИСТ
Два монаха, пояса и круглые капюшоны коих указывали на принадлежность к францисканскому ордену, с бритыми голыми головами, шли быстрым шагом вниз по гористой улице Мсье-ле-Пренс, под мелким, однако упорным декабрьским дождем, усеивавшим иглами коричневую шерсть их ряс. В перестраивающемся Латинском квартале, среди зияющих проломов, в которые вместе с пылью от сносимых зданий улетучивается своеобразие старого Парижа и даже самая память о нем, улица Мсье-ле-Пренс сохраняет свое обличье улицы школяров. Развалы букинистических книг чередуются здесь до самого холма Св. Женевьевы с молочными, закусочными, с лавками ветошников, с «покупкой и продажей золота и серебра», и в любое время дня меряют ее шагами студенты, но это уже не студенты Гаварни с длинными волосами, выбивающимися из-под шерстяных беретов, — это всё будущие адвокаты, запахнувшиеся в свои ульстеры, в перчатках, с громадными сафьяновыми портфелями под мышкой, вылощенные и выхоленные, уже с этих пор приучившие себя смотреть вокруг пронизывающим и холодным взглядом деловых людей, или же подающие надежды медики, несколько более развязные, у которых занятия практические, наблюдения над больными пробудили жажду чувственных наслаждений как противоядие от слишком близкого знакомства со смертью.
В этот ранний час девицы с припухшими от бессонных ночей глазами, с волосами, небрежно убранными в сетку, в капотах и ночных туфлях перебегали улицу, чтобы купить себе на завтрак молока: одни — хохоча и подпрыгивая под дождем с крупой, другие — напротив, с большим достоинством покачивая жестяными бидонами и с величавым бесстрастием сказочных королев щеголяя в обносках и в опорках. А так как, несмотря на ульстеры и сафьяновые портфели, в двадцать лет сердца у всех одинаковые, то студенты улыбались красоткам:
— А, это ты, Леа?
— Здравствуй, Клеманс!
Переговаривались через улицу, назначали вечером свидания в кафе «Медичи» или же «Людовик XIII». Но в ответ на какую-нибудь любезность, слишком вольную или же превратно истолкованную, озадаченная девица неожиданно изливала свой гнев, причем всегда в одних и тех же выражениях:
III
ДВОР В СЕН-МАНДЭ
Временное проживание в гостинице «Пирамиды» длится три месяца, длится шесть месяцев, вещи из чемоданов до сих пор как следует не разобраны, саки не расстегнуты, всюду беспорядок, во всем сквозит та неуверенность, какою бывает полна жизнь на стойбищах. Из Иллирии ежедневно приходят радостные вести. Будто бы лишенная корней, не имеющая ни прошлого, ни своих героев, республика не принимается на новой почве. Народ устал, он якобы уже сожалеет о своих государях, безошибочно верный расчет подсказывает изгнанникам: «Будьте наготове… Не нынче — завтра…» Каждый гвоздь вбивается, каждая вещь переставляется со словами, проникнутыми верой в будущее: «Это мы уже напрасно».
А изгнание между тем продолжалось, и королева скоро почувствовала, что пребывание в гостинице, в этом водовороте иностранцев, на этой остановке перелетных птиц всевозможных пород, роняет их королевское достоинство. Наконец они снялись с лагеря, купили себе дом, расположились. Из кочевого изгнание превратилось в оседлое.
Поселились они в Сен-Мандэ, на авеню Домениля, идущей параллельно улице Эрбильона; эта часть авеню тянется вдоль леса, по обеим ее сторонам — изящной архитектуры дома и кокетливые решетки, сквозь которые видны усыпанные песком дорожки, круглое крыльцо и английский газон: все это очень похоже на авеню Булонского леса. В одном из таких особняков уже укрылись палермский король с королевой: люди небогатые, они сочли за благо быть как можно дальше от роскошных кварталов и от соблазнов high-lif’a. Герцогиня Малинская, сестра палермской королевы, поселилась тоже в Сен-Мандэ, и им обеим не составило большого труда уговорить кузину последовать их примеру. Фредерику тянуло к подругам, а кроме того, ей хотелось стоять в стороне от развлечений веселящегося Парижа, хотелось выразить молчаливый протест против нынешнего света, против благосостояния Французской республики, хотелось избежать любопытства, которое преследует людей известных и которое она теперь воспринимала как издевательство над ее падением. Король сначала возражал — уж очень далеко они забираются, но потом усмотрел в дальности расстояния благовидный предлог для долгих отлучек и поздних возвращений. И, наконец, самое главное: жизнь здесь была дешевле, здесь можно было многое себе позволить без особых затрат.
Разместились со всеми удобствами. Белый четырехэтажный дом с башенками по бокам был обращен лицевой стороной к лесу, проглядывавшему меж деревьев небольшого сада, а широкий, круглый, обстроенный службами и оранжереями двор, усыпанный песком до самого крыльца под навесом в виде шатра, поддерживаемого двумя длинными наклоненными копьями, выходил на улицу Эрбильона. Десять лошадей в конюшне, упряжных и верховых (королева каждый день ездила верхом); ливреи иллирийских национальных цветов и пудреные букли париков у прислуги, а равно и алебарда, и зеленая с золотом перевязь швейцара, сделавшиеся в Сен-Мандэ и Венсене не менее легендарными, чем деревяшка старика Домениля
Да, да, увы — Том Льюис… Преодолевая недоверие, преодолевая отвращение, пришлось-таки обратиться к нему. Этот карапуз отличался цепкостью и гибкостью необычайной. В запасе у него было столько разных хитроумных приспособлений, столько всяких ключей и отмычек, чтобы открывать и взламывать неподатливые запоры, не считая ему одному известных способов покорять сердца поставщиков, лакеев и горничных! «Только не Том Льюис!» — так обыкновенно говорили вначале. И все не ладилось. Поставщики не доставляли вовремя товаров, прислуга бунтовала, и так продолжалось до тех пор, пока наконец к вам не подъезжал в кебе человечек в золотых очках и с брелоками на груди, и тогда ткани сами собой развешивались по стенам, стлались по паркету, сшивались, превращались в портьеры, занавески, гобелены, ковры. Нагревались калориферы, в оранжереях расцветали камелии, и владельцам, в одну минуту устроившимся на новом месте, оставалось только жить да радоваться и, сидя в покойных креслах, поджидать накладных со всех концов Парижа. На улице Эрбильона принимал счета, платил прислуге, распоряжался небольшим состоянием короля начальник его гражданской и военной свиты старик Розен, и распоряжался так удачно, что Христиан и Фредерика могли пока еще жить широко: их невзгода была оправлена в золото. К тому же король и королева, оба — королевские дети, не знали счету деньгам; они привыкли видеть свои изображения на золотых монетах, привыкли чеканить монеты в любом количестве, — вот почему это благоденствие их нисколько не удивляло, напротив: помимо холода пустоты, который оставляет на голове упавшая корона, они остро чувствовали малейшие изъяны своей новой жизни. Пусть неказистый снаружи, дом в Сен-Мандэ внутри был преображен в маленький дворец; пусть комната королевы с мебелью, обитой голубым шелком и украшенной старинным брюггским кружевом, в точности напоминала ее комнату в Любляне; пусть кабинет государя представлял собой копию того, который ему пришлось покинуть; пусть на лестнице стояли слепки со статуй, составлявших гордость королевской резиденции в Иллирии, а в оранжерее был устроен для уистити, которых любил Христиан, теплый, увитый глициниями обезьянник. Что значила вся эта проявлявшаяся теперь только в мелочах тонкая предупредительность для бывших владельцев четырех исторических замков и летних дворцов у самого моря, на зеленых островах, именуемых «садами Адриатики», где волны доплескивались до самой садовой ограды?