Горицвет

Долевская Яна Васильевна

Когда-то давно, как рассказывают, на самом дне этого оврага, в зарослях, был устроен схрон разбойников, наводивших ужас на всю округу. Они грабили и убивали проезжих купцов, помещиков, не брезговали, впрочем, и более мелким людом, даже нищими. А еще прежде, когда поблизости не было нынешних деревень, говорят, в нем находили пристанище целые волчьи стаи. С тех самых пор, а с каких именно, теперь точно никто не скажет — не то еще смутно памятных прадедовских, не то с еще раньших, тихих и темных, — это гиблое место и прозвали Волчий Лог. От него и по сей день никольские мужики, и особенно, бабы и ребятишки, старались держаться подальше. Уж больно страшные были, перепутанные с еще более жуткими вымыслами, окутывали это «заклятое урочище».

Часть первая

I

Тропа шла вдоль глубокого оврага, заросшего травой и колючим кустарником. Когда-то давно, как рассказывают, на самом дне этого оврага, в зарослях, был устроен схрон разбойников, наводивших ужас на всю округу. Они грабили и убивали проезжих купцов, помещиков, не брезговали, впрочем, и более мелким людом, даже нищими. А еще прежде, когда поблизости не было нынешних деревень, говорят, в нем находили пристанище целые волчьи стаи. С тех самых пор, а с каких именно, теперь точно никто не скажет — не то еще смутно памятных прадедовских, не то с еще раньших, тихих и темных, — это гиблое место и прозвали Волчий Лог. От него и по сей день никольские мужики, и особенно, бабы и ребятишки, старались держаться подальше. Уж больно страшные были, перепутанные с еще более жуткими вымыслами, окутывали это «заклятое урочище».

Жекки иногда вспоминала, что семейная легенда приписывала кому-то из ее далеких пращуров — отпрысков большого служилого рода — верховенство над теми самыми разбойниками. Помнила и совсем уж невероятные рассказы о своей прапрабабке-колдунье, будто бы приворожившей лютым зельем ни одного добра молодца. Но наперекор всем этим, впитанным с детства «преданьям темной старины», не придавала им значения. Простонародные предрассудки, рожденные невежеством, трогали ее еще меньше. Она частенько проезжала вдоль Лога и днем, и вечером, а случалось — и ночью, давно привыкнув к тому, что ее разъезды вызывают у крестьян весьма недобрые пересуды.

Мужики сторонились нечистого места. Верили, что зло, засевшее «в глыби, под земной червоточиной», можно как-нибудь нечаянно растревожить. За молодую барыню из Никольского они, понятно, не беспокоились. Печалило мужиков, что через барскую опрометчивость и барские причуды неминуемые беды невзначай перекинутся на все «обчество» или, того хуже — на все, что испокон века наполняло жизнью и смыслом известный им, разведанный мир. На все бескрайние, раскинутые под сизым небом, грубо изрезанные межами, скудные и горькие от пота ржаные поля. На просторные пойменные луга с их душистыми травами, которые так сладко сочились после июньских дождей и так густо темнели от пробегавшего по ним угрюмого ветра. На привычно тихую и прозрачную гладь вечно уклончивой в своих глинистых берегах речки Пестрянки, да еще — на глухие и пряные, как мед, лесные чащобы, что надвигались со всех сторон, точно неприступные живые стены, накрепко, раз и навсегда, замкнув в кольцо плененную, но все еще не до конца смирившуюся землю.

А вот никольская помещица, вообще очень далекая от всякой мистики, упрямо отказывалась замечать какую-либо потустороннюю опасность. Напротив, точно рассчитав, что благодаря тропе, идущей через Волчий Лог, дорогу можно сократить, по крайней мере, на две версты, и будучи весьма практичной, Жекки никогда ей не пренебрегала.

Она благополучно выбралась на правый, более низкий склон оврага, сплошь покрытый мелкими кустиками горицвета, и ее взгляду открылись долгие, по-осеннему пустые, поля. Лишь на самом горизонте их обрамлял тлеющей кромкой желто-багровый лес.

II

«По крайней мере, Павлу Всеволодовичу наплевать на все это», — подумалось ей, когда Алкид перешел на более резвую рысь. Она ехала, не разбирая дороги, через лес, по земле, сплошь усыпанной яркими листьями, зная, что не заблудится. Серого не было видно за деревьями, но Жекки не сомневалась — он где-то поблизости. «И пусть, пусть… Вы, месье Аболешев, прекрасно знаете, что мне давно все равно», — мысленно добавила она, тут же бессознательно признав, что это как раз неправда. Ей хотелось, чтобы так было, чтобы ей было все равно. Но, внешне спокойно выказывая пренебрежение в ответ на его, как ей казалось, натянутое дружелюбие, она не могла похвастаться искренностью. Напротив, все, что так или иначе касалось ее мужа, Павла Всеволодовича Аболешева, на самом деле вызывало у Жекки самые живые, а в последнее время все более горькие чувства.

Вздохнув, она постаралась не омрачать печальными раздумьями столь приятно начавшуюся прогулку. Жекки отдыхала в лесу. Среди его безмолвия как-то легче дышалось, сердце билось ровней, мысли успокаивались. Она думала о том, какое все-таки это чудо — живой подлинный огромный мир, не нуждающийся в человеке, существующий помимо него, но столь хрупкий из-за того, что где-то рядом есть человек. Ей нравилось ощущать свою сопричастность этому миру, не хотелось его покидать, возвращаясь в свой ненастоящий человеческий, полный волнений и тревог. Здесь она начинала по-особому чувствовать. Ее способность воспринимать окружающее не обострялась, не ослабевала, но становилась другой. Невольно погружаясь в зыбкую череду лесных запахов, шумов и неявных, скрытых в нем жизней, Жекки как будто начинала смотреть на все вокруг глазами существа, по воле жестокого случая вырванного из свой родной стихии, и теперь, столь же случайно возвращенного к ней лишь для того, чтобы напомнить самой себе о том, кто она и откуда.

Остановив Алкида около огромной, вознесшейся к самому солнцу столетней сосны, она спрыгнула на землю и огляделась. Если взять вправо и обойти поляну, окруженную соснами, и идти дальше вдоль темной ложбины, то можно выйти на старую просеку, прорубленную специально в прежние времена для удобства охотников. Просека выводила прямо к дому лесника Поликарпа Матвеича, которого Жекки решила сегодня навестить. Поликарп Матвеич был одним из немногих людей, в ком она находила доброго друга и участливого собеседника. Но для начала нужно было подозвать волка.

Теперь, когда Алкид остался на поляне, а Жекки отошла довольно далеко в сторону, Серый, не спеша, подошел к ней. Присев на корточки, она вгляделась в него. Какой же он большой и сильный, когда сидишь с ним вот так, почти в обнимку. Как от него пахнет чем-то знакомым и вместе с тем чужим, какая манящая и властная энергия распространяется от его бесстрастной фигуры со слегка приподнятой к верху, вытянутой головой. Жекки протянула к нему руку и провела по жесткой, густой шерсти волчьего загривка.

— Серенький, хороший, — сказала она, вслушиваясь в его частое дыхание, и ощутив, как через руку передается его тепло.

III

Потом с наступлением темноты к ней стали подкрадываться «кружения» — «сны», как называла их Жекки, хотя их подлинный ужас состоял как раз в том, что снами в обычном смысле они не были. Чем они были, Жекки не знала, и никто другой не мог бы ей этого объяснить. Сначала ей казалось, будто их порождает ночная тьма. Будто слой за слоем густой мрак опутывает ее, вползая из-за опущенной занавески, и от этой беспросветной пелены ей становится так же страшно, как было в лесу, когда она заблудилась. Только к прежнему страху примешивалось еще что-то особенное, необъяснимое, ввергавшее в такой непереносимый ужас, что Жекки не могла откликнуться на него даже обычным плачем. Она просто сжималась в комок, молча охватывала голову руками, до боли стискивала глаза и так, слово бы пытаясь заслониться от чего-то безжалостного и неотступного, нависшего над ней, лежала до тех пор, пока ее не находил кто-нибудь из домашних. На все расспросы и беспокойные замечания Жекки отвечала одно и то же: «мне страшно» и «я — это не я». Ничего более вразумительного от нее нельзя было добиться. Днем «кружения» не повторялись, зато сильно болела голова. Жекки ходила из угла в угол, не находя себе места. Она не могла ни сидеть, ни лежать, ни вообще что-либо делать. И, впадая в забытье, и выходя из него, хотела только одного — пить. Пить много, жадно, бесконечно, сколько угодно, лишь бы избавиться от обуревавшей ее нестерпимой, нечеловеческой жажды.

Темнота стала ей ненавистна. В ее детской теперь с вечера до утра горела лампа, но это не спасало от наваждений. И постепенно, как сквозь все время обуревавшую ее дрему, Жекки начала прозревать — страшна не ночь сама по себе, и даже не порожденная ею тьма. Ужас рождала не темнота, а гулкая отзывчивая беспредельность, неразрывная с наступлением ночного покоя, и эта беспредельность дышала не в темной дали, укрытой за черными оконными стеклами, а внутри, в самой Жекки. Просто ночью беспредельность начинала звучать, и Жекки не могла унять ее голос — гулкий напор неизвестности. Стоило немного поддаться ему, как он немедленно подхватывал и уносил в необъятную, непереносимую тьму, вбирая ее в себя, точно крохотную песчинку, захваченную крутящимся черным вихрем — воронкой. Наступало кружение в бескрайности черного безысходного лабиринта, и тогда накатывал ужас, заглушая все вокруг, искажая пространство и время, выворачивая наизнанку крохотное, съежившееся в комок естество.

По ночам Жекки перестала спать, днем ее мучили головные боли, она не знала, куда себя деть от изнеможения. Так продолжалось около двух недель, пока родители, наконец, не решились показать Жекки знаменитому московскому педиатру. В Москву отправились незамедлительно и прожили там около года: и в самом деле хороший детский доктор, осмотрев маленькой пациентку, назначил ей длительный курс лечения.

Для восемнадцатилетней Ляли тот год обернулся тоже весьма знаменательной переменой. Времени оказалось вполне довольно, чтобы как-то вдруг невзначай познакомиться со студентом медицинского факультета Коробейниковым. Стремительно влюбиться в него. Спонтанно и безалаберно увлечься его не совсем безобидными политическими идеями. Незамедлительно вступить в некий сомнительный студенческий кружок, где можно было чуть ли не ежедневно встречать своего избранника. И, в конце концов, возбудив в нем ответное, пожалуй, еще более безрассудное чувство, без промедления выйти замуж, уже постфактум — в духе новейших учений о женской свободе — оповестив о венчании родителей.

IV

— А, отступница, явилась, — с напускной ворчливостью поприветствовал ее Поликарп Матвеич, увидев, как Жекки на великолепном золотисто-гнедом жеребце въезжает во двор его лесной усадьбы. Дом, выстроенный много лет назад из огромных сосновых бревен, с высоким коньком тесовой крыши и широким двухступенчатым крыльцом под таким же навесом, обнесенный с четырех сторон забором из связанных крепких жердей, выглядел как добротное жилище какого-нибудь богатого крестьянина, живущего большой семьей на отдаленном отрубе.

Опытным глазом приметив Серого, оставшегося за воротами, Матвеич добавил, сразу посерьезнев:

— И зверя своего привела. Добро же. Ну, здравствуй.

Жекки тоже еще по дороге заметила волка, все-таки решившего проводить ее и, довольная этим, добралась до Поликарпа в самом приятном расположении духа.

— Здравствуйте, Поликарп Матвеич, — приветствовала она его. — И сколько вам повторять, что никакая я не отступница, никогда ею не была и не буду.

V

— А что, есть ли еще кто-нибудь у нас в уезде, кого бы вы, Поликарп Матвеич, в местные следопыты записали? Мне просто так любопытно. Земляки, соседи все-таки.

Жекки хитрила. На самом деле ей было все равно, есть ли подобные следопыты или нет. Точнее, она считала, что среди ее «милых соседей» таких людей быть не может. Просто сейчас ей очень хотелось перевести разговор с опасной темы «Аболешев» на любую другую. Пусть даже Матвеичу вздумалось бы размышлять вслух о силе земного тяготения. Ее устроило бы все что угодно, кроме разговоров о муже. Еще задумав свою военную хитрость, она предполагала, что предстоит непростая борьба с использованием всевозможных уловок и приятно удивилась, обнаружив, что Матвеич заглотил наживку с первой попытки.

— В уезде-то все так, одна шушера козявочная водится. Уж ты меня, ласточка, прости, коли сорвалось что лишнее с языка. Стар стал, невоздержан. В губернии, в Мшинском уезде, там был стоящий егерь, старый уже, Афанасий Савватеич, да сказывают, помер в запрошлом годе. А из молодых… Молодо зелено, может еще из кого толк будет. Так что кроме нас с тобою лучше пока никого нету. Хвастайся, коли хочешь. На-ко вот отведай. — Матвеич бережно скрутил несколько маслянистых блинов, лежавших сверху на блюде, и переложил их на тарелку Жекки.

— Был, правда, еще один человек, — сказал он, помедлив, вытирая рушником замасленные пальцы, и по его лицу пробежала какая-то странная угрюмая тень. — Забывать уже о нем стал, столько лет прошло. Да вот, съездил третьего дня на ярмарку, и показалось, что свиделся снова. Может, и примерещилось. А только и он посмотрел на меня издали этак внимательно, будто тоже припомнил что.

— Кто же он? — спросила Жекки. Ее любопытство мешалось с непонятным смятением. Она уже не жалела, что затеяла эту не вполне честную игру. Никогда раньше ей не приходилось видеть добрейшего Матвеича в таком напряжении. Что-то темное меняло его буквально на глазах. Он слегка захмелел, взгляд его подернула туманная поволока, и видно было, что сдерживаемое два последних дня какое-то жестокое и щемящее чувство вот-вот готово выплеснуться наружу.