Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916–1926

Долгоруков Павел Дмитриевич

Павел Дмитриевич Долгоруков – деятель земского либерального движения, один из основателей Союза Освобождения, кадетской партии. Выступал против применения насилия в революции и против самой революции. Летом 1917-го пришел к выводу о необходимости установления военной диктатуры. После Октябрьской революции участвовал в Белом движении, член «Национального центра». С 1920-го в эмиграции. В 1926-м для выяснения ситуации в СССР нелегально перешел границу, был арестован и через год расстрелян. В книгу включены воспоминания Петра Дмитриевича, его брата, и многих замечательных людей того времени…

Часть первая

Великая разруха

Глава 1

Февральская революция. 1917 год

Осенью 1916 года у меня на квартире в Москве заседал пленарный Центральный комитет партии Народной свободы (К.-д.). Настроение тогда было тревожное. Военные неудачи. Значительная часть русской земли была занята неприятелем. Заметно было ослабление власти и ее авторитета. Распутинство, министерская чехарда. Слабость государя чувствовалась всей страной и приводила в отчаяние монархистов. Не только великие князья, но и отдельные дамы-патриотки начали подавать государю петиции и записки об угрожающем для династии положении и подвергались за это высылке. Убийство Распутина не улучшило положения, а только подлило масла. Первоисточник слабости власти и ее растерянности остался: нерешительный характер государя и вмешательство в назначения государыни. Чувствовалась возможность падения власти, и многие патриоты сознавали, что вести войну такая власть не может.

Тем-то и объясняется, что некоторые монархисты и военные, все командование армии, при первой вспышке революции высказались за отречение государя: надеялись оздоровлением верхов спасти военное положение, выправить войну, принесшую миллионы жертв, поднять дух народа и войска.

Оказалось, дела не поправили. Или оно вообще было неисправимо, или, к несчастью русского народа, вследствие несчастных обстоятельств не мог выдвинуться вовремя надлежащий вождь-диктатор. Когда осенью 1917 года появился Корнилов, было уже поздно, власть оказалась в слабых, неумелых руках, способствовавших дальнейшему ее разложению и захвату ее большевиками.

На заседании Центрального комитета К.-д. партии, о котором я говорил, то есть за полгода до революции, вследствие паривших тогда настроений и предчувствий уже поднят был вопрос, как быть, если власть выпадет из рук государя, кого русская общественность сможет выставить ее носителем.

Назвали князя Г.Е. Львова, организатора и главноуполномоченного Земского союза. Русская действительность смогла выставить лишь этого хорошего человека и работника, талантливого организатора.

Глава 2

Поездка на фронт. Апрель 1917 года

(Начало разложения армии)

Пасху, кажется раннюю в этом году, я встретил в Москве, в Кремле на Соборной площади. Определив в Петрограде район фронта для объезда и получив от думской комиссии соответствующую делегатскую бумагу, около 10 апреля я выехал на фронт в западные губернии и на Волынь. Не только масса солдат ехала с фронта, но много еще офицеров и солдат ехали и на фронт из отпуска, после лечения. Было слышно, что деревня не особенно-то ласково встречала дезертиров и выпроваживала их вновь на фронт. Вероятно, часть их и возвращалась, предпочитая оседлый спокойный быт с пайком бродяжничеству. Разговоры с офицерами и солдатами начал уже в поезде. У офицеров замечалось уныние и скептицизм. Они с горечью указывали на встречные поезда, переполненные разнузданными солдатами, ехавшими с пением и гиканьем, иногда они с насмешками и площадной бранью встречали ехавших в нашем поезде солдат, настроение которых было сумрачное, неопределенное. И им, вероятно, не ясно было, на что они едут.

Первая часть, которую я посетил, была казачья дивизия под командой генерала Краснова, при которой работала одна из летучек отряда Союза городов, уполномоченным которого я был в 14-м и 15-м годах в Галиции. Генерал Краснов заставил меня принять парад. Дивизия была построена в каре. «Смирно, господа офицеры!» И я в сопровождении генерала обхожу каре, здороваюсь полуповоенному, в ответ на что казаки гаркают: «Здравия желаем!» Потом вся дивизия с генералом во главе дефилирует передо мной. Я каждую сотню благодарю.

Потом я спросил генерала Краснова, зачем этот парад понадобился и почему он меня, штатского человека, поставил в неловкое положение. Он мне сказал, во-первых, чтобы я видел, в каком состоянии дивизия, а главное, чтобы казаки видели, что он и офицеры подчиняются новому правительству.

Затем со специально устроенного помоста я произношу речь. Казаки стройными рядами подходят к помосту и вольно становятся вокруг. Громкое «ура!». Потом говорит генерал Краснов. Он превосходный оратор. Вновь громкое «ура!», казаки подхватывают меня на руки и несут к автомобилю. Я был поражен военной выправкой и духом казаков. От персонала моей летучки я узнал, что действительно дивизия уцелела от разложения и что парадированием в данном случае не втирались очки. Да, как будет видно из дальнейшего, другие начальники частей при всем желании уже были бы не в состоянии представить подобный парад. Я случайно попал с самого начала на наиболее, из всех виденных мною, сохранившуюся часть. Генерал Краснов – выдающийся организатор и военный администратор, как я потом убедился и в Новочеркасске в 1919 году. Он там уже в борьбе с большевиками отлично сорганизовал донское казачество. В политическом отношении я с ним впоследствии в эмиграции разошелся, так как он придерживался партийно-монархической линии, вредной для национального объединения вообще, в частности и казачества.

При моем объезде, при начавшемся развале армии я воочию убедился, какую роль играет личность командира. Помню, в один и тот же день я посетил два полка, стоявшие на противоположных опушках одного леса, верстах в двух один от другого. В одном полку престарелый командир совсем растерялся и даже отсоветовал мне выступать, говоря, что неизвестно, как солдаты меня еще примут. И действительно, когда я с высокого пня начал говорить, то скоро из задних рядов стали слышаться замечания и возражения, мешавшие мне говорить. Вмешался было командир полка, ставший уговаривать выслушать посланца от правительства, но ему уже совсем не дали говорить, кричали, что довольно его слушались, и прочее. Я предложил возражавшим подойти, чтобы я мог каждому в отдельности ответить. Но никто не подошел. (И впоследствии я замечал, что возражавшие и смутьяны обыкновенно становились сзади, скрываемые передней толпой. А вечером, в сумерки, было труднее говорить, потому что оппозиционеры бывали обыкновенно в темноте смелее, чем днем, и дисциплину было труднее поддержать.) Возгласы были обычные, митинговые: «Довольно повоевали, пора мир и по домам!», «Хорошо тебе говорить. Приехал из Питера, да и назад. А каково нам вшей кормить во окопах!», «Чего его слушать, будем сидеть на месте, вперед не пойдем» и т. п. Иногда постоят, погалдят и демонстративно расходятся. Офицеры в таких случаях сумрачно, потупившись, стоят. Жалко смотреть на них.

Глава 3

Преддверие большевизма и Октябрьский переворот. 1917 год

(Москва и Московская губерния)

Летом 1917 года большею частью я жил в Москве, наезжал в деревню в Рузском уезде, ездил раза три в Петроград на различные совещания, а также на заседания Центрального комитета и на съезд К.-д. партии. В Петрограде митинги уже происходили на улице. Излюбленное место для типичных солдатских митингов было Конногвардейский бульвар. Никакой должности я не занимал и не стремился к этому, а когда партия наметила меня в Предпарламент, то отказался, так как не предавал ему никакого значения, выставив свою кандидатуру в Учредительное собрание, которое должно было вывести Россию из состояния почти анархического. Министры менялись, власть их постепенно умалялась, власть Совета рабочих и солдатских депутатов все росла, фронт окончательно разваливался, большевизм креп, становился на ноги, расправлял свои корявые члены.

В Московском кадетском клубе в Брюсовском переулке целый день кипела работа. Предвыборная кампания в Учредительное собрание сосредоточивалась здесь на всю Россию. Происходили ежедневно большие и малые заседания. Изготовлялись и рассылались плакаты и листовки, посылались лекторы и проч. Работало много молодежи. Энергично, как и всегда, работал Н.М. Кишкин, неутомимый организатор. Он уже в это время был комиссаром Москвы и успевал из Чернышевского переулка заезжать в наш клуб. Человек исключительной энергии и работоспособности, в государственном масштабе он оказался слаб. Общая трагедия русской интеллигенции! Государственного инстинкта в нем не было, и его соглашательские тенденции даже в то время смущали москвичей и осуждались.

Остановлюсь подробнее на этом примере, как характерном, тем более что Кишкин очень хороший человек и мой старый политический приятель и соратник. Когда он был назначен комиссаром, то Московский Совет рабочих и солдатских депутатов уже завладел генерал-губернаторским домом на Тверской и Кишкину пришлось расположиться во флигеле, в канцелярии в Чернышевском переулке. Но этого мало. Совет рабочих и солдатских депутатов захватывает себе и соседнюю гостиницу «Дрезден». Владелец ее Андреев жалуется Кишкину. Без последствия. Андреев доходит до Временного правительства, и даже оно удовлетворяет его просьбу. Кишкин и не думает даже привести в исполнение решение высшей власти! Совет не выселяют, и Андреева за захват никто не вознаграждает. Еще пример. Служащие «Мюр и Мерилиз» предъявляют владельцам неисполнимые и не выдерживающие коммерческого расчета требования. Кишкин предписывает удовлетворить эти требования, и за неисполнением его магазин закрывается, и все служащие оказываются безработными. Дворники предъявляют свои требования. Кишкин назначает обязательное минимальное жалованье дворникам в 100 рублей в месяц. А ведь в Москве еще вне Садовой много деревянных домишек уездного типа, владельцы которых, мещане и ремесленники, не в состоянии этого платить, и – массовое увольнение дворников, причем они не соглашаются съехать. И так все. Соглашательство, расстройство экономической жизни и – прогрессирующий паралич власти. Сам Кишкин работает вовсю, заставляет работать других. Эта работа удовлетворяет его энергичную натуру, ему кажется, что благодаря этой работе весь механизм начинает работать… Но энергия его не может восполнить отсутствия административного навыка и инстинкта государственности. Он до конца верит в Керенского. Я опасался, что Кишкин попадет в министры внутренних дел.

Впрочем, он был бы во всяком случае не худшим министром внутренних дел, чем Авксентьев. Двоевластие, а потому и безвластие, и чрезмерное соглашательство по всему фронту – в правительстве, в армии, внутри страны. Ансамбль не нарушался. О роли и деятельности городской думы говорить не буду, так как я не городской деятель и не непосредственный наблюдатель. О ней много писалось и еще будет написано.

Центральный комитет К.-д. партии постоянно собирался и, между прочим, обсуждал кандидатуру министров из партии, когда те сменялись. Интересный исторический материал представляли бы протоколы заседаний, если они сохранились, как потом и на юге России. В них запечатлелись тогдашние события в переживаниях политического центра. Ушел Львов, ушел Милюков, или, скорее, как теперь почему-то безграмотно говорится, – их «ушли». Они были слишком правыми.

Глава 4

Вся власть Учредительному собранию! 1917—1918 годы

(Петропавловская крепость)

С благопожеланиями и с огромными надеждами на Учредительное собрание выехали мы 27 ноября

[5]

с Астровым, Шингаревым и Кокошкиным, тоже выбранными в Учредительное собрание, из Москвы в Петроград. Так как большевики начали уже проявлять полноту своей власти, то нам некоторые отсоветовали ехать, но мы не сочли возможным этого сделать, раз выбирались и были выбраны, как это мотивировал Шингарев в своем предсмертном дневнике. Некоторые же наши сочлены по партии, будучи тоже выбраны, предпочли даже уехать из Петрограда с чужими паспортами. Шингарев и Кокошкин остановились у графини СВ. Паниной на Сергиевской, а я в «Европейской», которая уже успела быстро опуститься. В передней всегда была толпа, в комнатах постоянно бывали обыски, как говорили для борьбы со спекуляцией. И мою комнату поверхностно обыскали.

Весь день 27-го до глубокой ночи мы были у СВ. Паниной на заседании Центрального комитета К.-д. партии, обсуждая нашу тактику на завтрашнем открытии Учредительного собрания. Пришли туда только что освобожденные из Смольного арестованные несколько дней тому назад В.Д. Набоков и Н.Н. Авинов, работавший в правительственной комиссии по выборам в Учредительное собрание. Они рассказывали про грязь и заплеванность Смольного. Насколько помню, в декларации нашей в Учредительном собрании мы должны были требовать установления норм элементарной свободы, неприкосновенности личности и правового строя, грубо нарушаемых большевиками. На другой день мы, члены Учредительного собрания, условились прийти в 10 часов утра к СВ. Паниной, чтобы вместе идти в Таврический дворец на открытие Учредительного собрания.

Прихожу я к Паниной 28-го утром. В передней несколько человек с винтовками. Швейцар говорит мне, что графиню, Шингарева и Кокошкина рано утром арестовали и отвезли в Смольный. Выхожу и иду по направлению к Литейной. Сейчас же вышли за мной двое и сказали, что меня приказано вернуть. Оказывается, это была засада, которая должна была арестовывать всех, пришедших к Паниной. Когда стало известно об аресте Паниной, Шингарева и Кокошкина и о находящихся в доме красноармейцах, вблизи по Сергиевской были расставлены молодые люди и барышни к.-д., чтобы предупреждать долженствующих собраться. Предупрежденный таким образом Астров не вошел к Паниной и успел прошмыгнуть в соседнюю парикмахерскую. Меня же как-то проглядели, не предупредили, и я попался в западню. Правда, я несколько запоздал, и потому наши молодые товарищи, может быть, подумали, что никто уже более не придет.

Между тем кто-то телефонирует в Смольный о моем аресте, оттуда приказывают меня задержать и ведут наверх. Вскоре таким же образом арестовывается инженер, товарищ министра путей сообщения, случайно зашедший к Паниной. Просидели мы с ним тут часа три, так как по Сергиевской шли бесконечные депутации к Учредительному собранию от партийных и профессиональных групп со знаменами и значками, на большинстве которых были надписи: «Вся власть Учредительному собранию!» Хороша власть, когда член этого собрания сидит тут же под арестом и глядит на процессию. Проходят с зелеными значками и наши кадетские группы, среди которых есть знакомые. Если бы они подозревали, что я тут сижу! Если бы я мог сообщить о моем аресте, то меня, наверно, освободили бы, так как в процессии участвовали тысячи людей. Но из дома никого не выпускали. Бывшие в доме приятельницы Паниной дали нам чаю и закуску, но мои записки не могли переслать.

Когда процессия кончилась, приехал комиссар из Смольного Гордон, юркий молодой человек. Короткий опрос и протокол. Я требую запись моего протеста против ареста члена Учредительного собрания, лица неприкосновенного. Комиссар везет нас в закрытом автомобиле в Смольный. Встречаем на Кирочной возвращающуюся процессию, которая огибает Таврический сад. Опять – «Вся власть Учредительному собранию!». Гордон подсмеивается над буржуазным составом депутации.

Год тому назад

«В Рождественский сочельник мне посчастливилось. В первый раз мне пришлось побыть с А.И. Шингаревым минут пять. Хотя наши камеры были соседние и мы сидели в них уже месяц, но благодаря одиночному заключению мы до сих пор только мельком, случайно встречались в коридоре, когда нас водили на свидание или на прогулку.

Прогулка большинству заключенных разрешалась групповая и продолжительная, до полутора часов, а мне, Кокошкину и Шингареву, вероятно, как «врагам народа», находящимся «вне закона», и гулять, то есть вертеться по тюремному дворику четверть часа, приходилось в одиночку.

К вечеру надзиратель, подняв дощечку наблюдательного глазка, постучался ко мне и крикнул, чтобы я готовился выйти в коридор на время мытья пола в камере. Надзиратель этот был из лучших по отношению к нам, пожилой солдат-эстонец, не большевик. Благодаря ослабевшей тюремной дисциплине, когда он бывал дежурным в нашем коридоре, к нему часто прибегала его пятилетняя дочь, звонкий голосок которой гулко раздавался под сводами мрачного коридора и оживлял его. Иногда она входила и в камеры заключенных с отцом, приносившим нам обед или кипяток, и мы давали ей лакомства, если таковые у нас были из приношений милых наших товарок по партии.

И в этот день она утром заходила ко мне похвастаться полученной на праздник куклой, причем без умолка лопотала что-то.

Когда звякнул замок, тяжелая дверь с шумом отворилась и вошло несколько человек с шайками и швабрами – целое событие в тишине монотонных, тусклых дней, – я вышел в коридор и увидал Шингарева, которому разрешили еще остаться минут пять, пока сохнул вымытый пол его камеры. Он стоял на корточках и держал в обеих руках руки девочки.

Я

застал конец такого диалога: «А как тебя зовут?» – «Рута». – «А у меня есть такая же маленькая девочка, Рита. Ее имя – Маргарита, а мы зовем ее Рита».

Год тому назад

(Последние дни Шингарева и Кокошкина)

«6 января перевели Шингарева и Кокошкина из крепости в больницу.

В начале года мы переживали в Трубецком бастионе тревожные дни. 2 января был день свиданий и приношений. Но в первый раз к нам никто не пришел. В эту ночь был где-то в крепости незначительный пожар, и надзиратели нам объяснили, будто посетителей не пустили из-за переполоха вследствие близости к месту пожара склада снарядов. На самом деле гарнизон крепости в несколько тысяч человек вследствие бутафорского покушения накануне у Михайловского манежа на Ленина самочинно воспретил посещения, выставив у ворот отряд. Как мы потом узнали, у ворот столпилась толпа посетителей с обычными узелками. Их грубо отстранили.

Настроение в городе было очень тревожное, и ходили всевозможные слухи. Нас считали или обреченными, или уже погибшими. Начались протесты толпившихся посетителей, не обошлось без истерики, особенно когда их начали разгонять выстрелами в воздух. В это время выстрелы в Петрограде были обычным явлением, и во время тюремных прогулок мы часто слышали то близкую, то отдаленную ружейную трескотню: то отбивали грабивших среди бела дня склады и винные лавки. В это же время Петропавловский гарнизон опубликовал кровожадную резолюцию: за каждое покушение на одного из своих вождей они обещали уничтожить сотню заключенных. Таким образом, они нас объявили заложниками.

На более нервных и впечатлительных заключенных все это производило подавляющее впечатление. Даже Совет народных комиссаров, сам натравлявший своих подданных на «врагов народа», был смущен этой резолюцией и издал на другой же день декрет, в котором, воздавая должное революционному подъему Петропавловского гарнизона, предостерегал против самосуда над заключенными, так как это пресекло бы нити к раскрытию контрреволюционных заговоров.

Но 2 января нас ожидала и радость. Когда меня вызвали на прогулку, то торопили, чтобы я не задерживался, так как буду гулять с другими. Шингарев, сияющий, уже ждал меня в коридоре. Потом к нам присоединились Кокошкин, В.А. Степанов, который был заключен сравнительно на короткое время, с.-р. Авксентьев, Аргунов и н. – с

Речь в защиту убийц Шингарева и Кокошкина

«По выходе из Петропавловской крепости я решился выступить на процессе убийц Шингарева и Кокошкина защитником их. Но большинство убийц не разыскали, а двоих заточенных выпустили из тюрьмы без суда. Вот что я приблизительно сказал бы на процессе в защиту убийц.

Как и за что были арестованы Шингарев и Кокошкин? 28 ноября было назначено открытие Учредительного собрания, и мы трое, только что избранные членами его, накануне приехали из Москвы.

28-го рано утром мы собрались у графини Паниной и тут-то вместе с ней и были арестованы и перевезены в Смольный. Графине Паниной инкриминировался отказ ее, как бывшего товарища министра народного просвещения, выдать 70 тысяч рублей казенных денег большевистской власти.

Как арестовавший нас, комиссар Гордон высказывал предположение, что мы соучастники сокрытия денег, так и на кратком допросе в Смольном Красиков все время допытывался об этих деньгах и о причине нашего пребывания у Паниной. Мы трое в Петрограде с середины лета не были, а о том, что мы члены Учредительного собрания, Красиков не знал. Казалось, недоразумение с нашим арестом вполне выяснилось. На вопросы же Красикова о наших политических убеждениях мы отвечать отказались, протестуя против ареста народных представителей как лиц неприкосновенных.

Скоро Панину увезли в Кресты. После этого было вполне вероятно, что нас троих отпустят. Мы даже условились между собой, что в таком случае мы будем требовать нашего ареста и заключения до освобождения Паниной, чтоб выразить протест против ее ареста. Но часы проходили за часами, и мы томились, оцепленные красноармейцами. Один из служащих по нашей просьбе узнал, что наше дело обсуждается самим Советом народных комиссаров. Наконец около часу ночи нам прочли декрет, подписанный Троцким, Лениным, Бонч-Бруевичем и прочими народными комиссарами, объявляющий нас, как руководителей партии Народной свободы, «врагами народа» и «состоящими вне закона». На основании этого декрета мы были заключены в Петропавловскую крепость и преданы военно-революционному суду.

Глава 5

В большевистской Москве. 1918 год

В Петрограде я остался дня три. Настроение тогда было на улице антибольшевистское, власть большевиков как-то сдала, и можно было громко критиковать ее. Помню, на другой день после освобождения наткнулся я на углу Надеждинской и Литейной на митинги. Я был поражен, как на них ругали большевиков, и даже сам выступил с критикой их. Один господин, оказавшийся петроградским кадетом Новицким, узнал меня и, отведя в сторону, убедил меня из осторожности не выступать, так как большевики могли меня узнать.

Выехав в Москву во втором классе, встретился случайно с Родичевым, отпустившим большую бороду и изображавшим из себя итальянца. В Любани наш вагон испортился и нам прицепили третий класс. Когда утром Родичев зашел ко мне в купе, то ехавший со мной господин спросил, не Родичев ли это, очень он на него похож. Я ему сказал, что это обрусевший итальянец.

На Масленицу я съездил в последний уже раз в деревню в Рузу и ел даже там блины с икрой. Весной и летом уже ехать туда не мог, и в Москве приходилось скрываться и жить нелегально. Из нашей чудной старинной усадьбы мы вывезли лучшие портреты французской работы – Lebrun, Lampi, Roslin, – которые дали на хранение в Третьяковскую галерею, а также вывезли письма Екатерины II Долгорукову Крымскому и кое-какие исторические и ценные вещи, которые, вероятно, теперь погибли. Уже за границей мне попался большевистский художественный журнал, в котором описывался попавший в Румянцевский музей мой альбом с 52 рисунками старых мастеров – Рубенса, Дж. Беллини, Карпаччо, Сарто и других из коллекции известного английского коллекционера Уэльполя с его ex libris. Рад, что эта художественная ценность сохранилась.

Верх нашего большого московского особняка самовольно заняла броневая команда. С лестницы было слышно, как они наверху пели, вероятно пировали, барабанили по «бехштейну»

[8]

. Мы помещались в двух нижних квартирах. Когда министерства стали переезжать в Москву, то дом был назначен под Морское министерство, но броневая команда, считая себя автономной, отказалась очистить помещение и даже выставила на дворе броневики с пулеметами. Долго ее уговаривали, но и Троцкий, военный и морской министр, ничего не мог сделать. Наконец, когда им отвели дом Манташева на Ходынке, они переехали. Морское министерство заняло сначала верх и часть флигеля, потом понемногу стало нас выживать, сначала заняло одну нижнюю квартиру, а к осени стали зариться и на мою половину, в которой мы уплотнились.

Впоследствии, как я узнал из немецкой газеты, переданной мне Гучковым, в нашем доме помещался университет имени Маркса и Энгельса с библиотекой в 500 тысяч (?) томов.

Часть вторая

Десять Пасх

Москва, Москва, Екатеринодар, Сочи, Константинополь, Белград, Париж, Варшава, Париж, Кишинев – вот где мне пришлось встретить последние Пасхи, вот как пришлось скитаться в беженстве!

1917 год.

В Московском Кремле. Несмотря на неудачную войну и Февральскую революцию, Москва в последний раз встречала праздник с обычной торжественностью. Масса народу в соборах и на площади, гул колоколов, обилие света от свечей и плошек. На Святой я вместе с другими поехал от Государственной думы на фронт, который уже в значительной мере стал разлагаться, беседовать с войсками. Мою речь я начинал с «Христос воскресе!» с приветом от Москвы, гул колоколов которой еще у меня в ушах… Сотенная или тысячная толпа солдат отвечала мне: «Воистину воскресе!»

1918 год.

Опять Московский Кремль. Зимой я был арестован и сидел с Шингаревым и Кокошкиным в Петропавловской крепости. Вышел я из крепости уже один. Кремль держался на запоре засевшими в нем большевиками. На Пасху они его открыли для публики. Но Светлая ночь почему-то была совершенно темна в Кремле, и площади его не были освещены. Народу было очень мало, в соборах и на соборной площади совершенно просторно. Площадь во время крестного хода была освещена несколькими плошками на Иване Великом и редкими свечами в руках людей. Было мрачно и зловеще. Об обычной торжественности и помину нет. Даже колокола московские, казалось, менее весело, как-то глухо перекликались. Разговлялся я у овдовевшей недавно М.Ф. Кокошкиной.