ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Копали археологи землю, копали-копали, да так ничего и не выкопали. А между тем кончался уже август: над прилавками и садами пронеслись быстрые косые дожди (в Алма-Ате в это время всегда дождит), и времени для работы оставалось самое-самое большее месяц.
А днем-то ведь все равно парило; большой белый титан экспедиции накалялся так, что до него не дотронешься. Идешь в гору, расплеснешь ведро, и лужа высохнет тут же, а земля так и останется сухой, глухой и седой. А однажды с одним из рабочих экспедиции приключился настоящий солнечный удар. Вот поднялся-то шум! Побежали в санчасть колхоза за носилками. Они стояли у стены, и когда Зыбин – начальник экспедиции Центрального музея Казахстана – наклонился над ними, то с серого брезента на него пахнуло йодоформом и карболкой. Он даже чуть не выронил ручку. Ведь вот: сад, ветер, запах трав и яблок, блеск и трепет листьев, на траве чуткие черные тени их, а тут больница и смерть.
Ну а потом все пошло очень быстро – больного прикрыли зеленым махрастым одеялом и стащили вниз. Все бестолково кричали: «Тише, тише! Ну чего вы его так? Это же больной!» – остановили под горой попутную пятитонку – в это время из домов отдыха все машины несутся порожняком, – осторожно вознесли носилки и поставили возле мотора – там трясет меньше, – и сейчас же два молодых землекопа, остро блеснув ботинками, вскочили и уселись по обе их стороны. Они уже успели где-то нагладиться, начиститься, вымыться и расчесаться. Ну а рабочий-то день, конечно, пропал. Все разбрелись по саду, кое-кто пошел к речке, и оттуда, из кустов, ударила гармошка и заорала девка.
Орали здесь, как и на всех посиделках, – громко, визгливо, по-кошачьи.
– О, слышите, – с удовольствием сказал Корнилов, поднимая ослепшую, взмыленную голову. – Обрадовались! Вот работников-то мы с вами нашли, Георгий Николаевич, а? С ними как раз клад отыщем.
2
Вот что случилось в музее: перед самым выездом в горы на директора вдруг накатил приступ великодушия – с ним иногда случалось такое. Он посмотрел на кладоискателей – они стояли понурясь: отдали золото, а деньгами-то и не пахнет, – подмигнул им, сел за стол, вырвал лист из настольного блокнота и размашисто начертал:
"Бухг.
Выдать рабочим суконного завода тт. Юмашеву и Сучкову 300 (триста) руб. в счет покупки экспонатов. Актом оформим после".
Сделал росчерк, промокнул, посмотрел, протянул записку и бодро скомандовал:
– А ну паспорта, ребята, и быстро, быстро валите в бухгалтерию, пока кассир не ушел.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Зыбин крепко спал, и ему снилось Черное море и тот городишко, в котором он три года назад прожил целых два месяца.
Город этот был маленьким, грязненьким, с улочками-закоулочками, то в гору, то под гору, с лавочками-прилавочками, с садами-садочками и, наконец, с курортным базарчиком над самым-пресамым морем.
До полудня этот базарчик дремал, а после обеда вдруг становился самым шумным и веселым местом города. На середку его выкатывались два дубовых бочонка, устанавливали их на козлы, и усатый грек в белом фартуке, вечно под хмельком, с шуточками-прибауточками угощал всех желающих настоящим портвейном и мадерой. Пара стаканов – полтинник, пять стаканов – рубль; за два рубля – пока назад не пойдет.
Вино было мутное, теплое, пахло оно перегорелым сахаром, и от него, верно, подташнивало, но все равно к вечеру ишачок увозил уже пустые бочонки.
А рядом с бочонками были на циновках разложены сувениры: засушенные морские коньки, похожие на бессмертники, связки белых и желтых ракушек – бусы, плоские сиреневые камешки – с морем, чайками и пальмами и, наконец, крабы. Вот крабов было тут больше всего – наверно, сотни, – всяких: желтых, красных, розовых, багровых, почти черных – их притаскивали из дома на лотках и осторожно расставляли по циновкам... Так они стояли на колючих ножках, сверкали лаком, походили то на туалетные коробки, то на туфельки-баретки, то на огромные круглые пудреницы, и вокруг них всегда толпились курортники. Зыбина они интересовали не слишком, но на базар он ходил: ему тоже до зарезу нужен был краб, но не такой, как тут, а настоящий, черный, колючий, в шипах и натеках, с варварски зазубренными клешнями, в зеленых подводных пятнах на известковом шишковатом панцире – но именно таких на базар-то и не выносили. Вероятно, они были все-таки не ходкий товар, да и то сказать, разве такого поставить на комоде на белое покрывало с мережкой между круглым зеркалом и той же самой туалетной коробкой?
2
Прошел коридорный. Он постукивал ключом от волчка и повторял: «Отбой, отбой». Этой блаженной минуты ждали все камеры (после отбоя на допрос не вызывали), но Зыбин и без того уже спал – ему почему-то, в грубое нарушение всех правил, давали спать сколько угодно, но этот стук дежурного даже до него дошел и во сне.
Ему вдруг привиделось, что он взбирается по узкой винтовой лестнице и каждый шаг отдается звоном и громом по всему помещению. А лестница ужасная – железная, грязная, скользкая, под ногами чешуя, рыбьи пузыри, картофельные очистки, разбухшие газеты, спичечные коробки, – все это хрустит и скользит под ногами. Но он все равно лезет и лезет, хотя уже твердо понимает, что не лезть ему надо бы, а просто проскользнуть в камеру, юркнуть под одеяло и притвориться спящим. Однако понимает и все равно лезет. Добрался до последней ступеньки и уперся лбом в потолок. Потолок весь в ржавых потеках и паутине, торчат желтые планки. Он стоит, смотрит на него и не знает, что же дальше. Но что-то должно вот-вот произойти. И верно, происходит: отскакивает дверца, и в четырехугольном прорезе он видит Лину, только одно жестко срезанное лицо ее – квадрат лба, щек, глаз, подбородка. Все это недоброе, серое, нахмуренное.
– А, это ты, – говорит он беспомощно.
– Да, это я, – отвечает она сухо. – Что ж ты хотел меня обмануть? Думал, что я не знаю, какую бабу ты сейчас разыскиваешь и куда от меня скрылся?
И только она сказала это, как он понял, что его обставили – успели ей наговорить, и она поверила.
3
Когда он вернулся, Буддо в камере не было. На столе стояли две миски – каша и уха из мальков. Он сел на кровать и стал есть. «Ну, сегодня, кажется, сыграли вничью, по так дальше не пойдет – будем драться в кровь. Психическая? Шут с тобой, давай психическую. А что они могут предъявить конкретно? Какие-нибудь комбинации с золотом? В общем, не исключено, конечно, но вряд ли, тогда бы и директор был тут (а кто сказал, что он не тут?). Тогда какие-нибудь разговоры, анекдоты? Вот это более вероятно. Анекдоты сейчас в цене, самый-самый рядовой и не смешной потянет лет пять, а если еще упоминается товарищ Сталин – то меньше чем восемью не отделаешься. Да, но как раз анекдоты-то он и не рассказывал, просто как-то памяти у него на них нет – Корнилов рассказывал (а откуда опять-таки известно, что и он не тут, за стеной?), рабочие что-то такое говорили, дед раз спьяну спел частушку времен гражданской войны („Сидит Троцкий на лугу, гложет конскую ногу. Ах, какая гадина – советская говядина!“), а он нет. Да, но смеялся! И не оборвал разговор в самом начале! И не сделал соответствующее внушение! И не сигнализировал! Это, по нынешним временам, тоже кое-что стоит! Все это так, но тоже вряд ли. Чувствуется что-то другое, куда более серьезное. Вот знают они что-нибудь про Лину или нет? А если знают и вызовут ее, то?..» Эта мысль сразу взметнула его, он вскочил и зашагал по камере. "Так вот, скажем, вызвали Лину, так что они от нее получат? А как ты думаешь, что? И вообще-то, что ты про нее знаешь? Но честно, честно! А чего честно? Да многое знаю, все знаю, особенно после той ночи. Дурак! Именно после той ночи ты про нее ничего и не знаешь! Неужели это до тебя не доходит? Но постой, постой, почему не знаю? Она ведь тогда сказала, что любит, именно потому и приехала сюда, что любит... «Мне будет очень горько, если тебя посадят», – сказала она тогда. Да, но еще она сказала и вот что: «Зачем ты трепешься? Это же смертельно опасно. Ты же источник повышенной опасности».
Вот! С этого ты и начинай! С опасности!
Она боится тебя! А ее вызовут и скажут: «Полина Юрьевна, о вас на работе только самые лучшие отзывы, вы молодой растущий специалист. Вот мы знаем, вы в этом году защищаете диссертацию! А с кем вы, извините, связались». И что ж ты думаешь, она им так и резанет: «Это человек, которого я люблю. Я знаю о нем только хорошее». Может она так ответить Нейману? Только начистоту, начистоту, а то ты ведь любишь заморочивать себе голову".
Он прошелся по камере, взял со стола свою глиняную кружку, опорожнил ее одним духом и поставил обратно. Вся беда в том, что, пожалуй, именно так она и ответит; не «я его люблю», конечно, нет, этого она не скажет, а вот то, что ничего плохого о нем не знает, это она им скажет. А как же она может сказать иначе? Ведь понятно же, если ты знаешь, что человек дрянь, то какого черта ты с ним связываешься? Но тогда заговорят они: «Ах, вы не знаете о нем ничего плохого? Так вот вам, вот и вот!» И вывалят перед ней кучу всякой всячины. Он – что уж там скрывать! – человек не особенно хороший, лентяй, пьяница, трепло несусветное, кроме того, труслив, блудлив, неблагодарен, дед и то ему как-то сказал: «Это все в тебе непочтение к родителям – знаешь? Чти отца и мать свою, а ты что?» «Мать свою я, верно, не чту. Но на все это им, положим, наплевать, и скажут они Лине другое. „Разве вы не заметили, – скажут они, – что он не наш, не советский человек? Вот он ходит по нашей земле, живет в наше замечательное время, а всюду выискивает только одно плохое, не видит ничего, кроме недостатков, копается в грязи, сеет нездоровые настроения...“ Вот с этим она, пожалуй, не будет спорить, просто скажет: „Знаете, просто как-то не обращала внимания. Думала, что все это мелочи“. „А-а, нет – ответят ей, – это далеко не мелочи. Давайте-ка вспоминать“. И что ж, ты будешь ее обвинять, если она что-нибудь такое вспомнит? Да разве она может быть в тебе уверена на все сто? Вот ей ты тогда натрепался, так почему другому, хотя бы тому же Корнилову, ты не можешь сказать того же? Ведь помнишь, что ты ей сказал: „Вот я как-нибудь не выдержу и каркну во все воронье горло, и тогда уж отрывай подковки“. Вот она после твоего ареста и вспомнит эти твои слова. Ну и все, значит! Помочь тебе – и не поможешь, а погубить себя – одна минута! И опять же: у нее защита, диссертация, как же ее можно обвинять?»
– А я и не обвиняю, – сказал он громко. – Нет, нет, я ни капельки не обвиняю, пусть говорит что хочет.
4
...В тот день я все-таки достал краба. Директор не соврал, был такой грек. Он жил у моря в какой-то развалюхе и ловил всякую всячину: таскал курортникам звезд, морских ежей, змей, скорпионов, крабов. Когда мы подошли к его лачуге, он как раз возвращался с ловли. В одной руке у него была острога, в другой жестяное ведрышко. Увидев нас, поставил ведрышко, вытянулся и козырнул острогой. Высокий, загорелый, почти совершенно черный грек с острым лицом и усами.
– Здравия желаю, господа хорошие, – сказал он четко и насмешливо, – или теперь так не говорят? Да, граждане, граждане теперь говорят! – Он, видимо, уже здорово хватил и теперь смотрел на нас влажными веселыми глазами. – Здравствуйте, граждане, чем могу услужить?
Я взглянул на директора.
– Да вот, Сатириади... – начал он неуверенно.
– А, это вы, товарищ директор, – как будто только что узнал его Сатириади. – Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, пожалуйста, Иван Никанорович. Вот по вашей-то части ничего что-то и не попадалось! Так, черепки всякие нестоящие есть. Зайдите, загляните?
5
Мальчик сел у стола и папку раскрыл. Посидел так немного, полистал ее, что-то выписал себе на лист бумаги, потом поднял на Зыбина тихие глаза и спросил:
– Так что же вы все не сознаетесь? Нехорошо это! – Тон у него был солидный, но вполне дружелюбный.
А Зыбин вдруг начал дрожать. В нем все ходило и дребезжало. Заломило позвоночник. Только сейчас он понял, что такое быть развинченным.
– Да в чем сознаваться, – не то пожаловался, не то огрызнулся он, – ведь ни о чем не спрашивают, только орут!
– А вот не надо быть анонимным, надо все по чести рассказывать, тогда и с вами будут вежливы, – сказал мальчик нравоучительно и вдруг совсем по-иному спросил: – А в чем же вы сознаетесь?