Это не было страшно, а горькая Луна оступилась меж ветвей и по дороге голубого мрака прошествовал кентавр. Я сидел у него на спине, и мы рассуждали о вечности.
– Это дерево – оно вечное, кентавр?
– Нет, это дыхание Земли, но столь же незаметное, как и твое, отличие в том, что Земля заметнее и степеннее тебя, и ее дыхание могучее твоего. Так все и происходит. Заройся в землю и ты поймешь, какая она – вся горькая и живая. А пока ты ходишь по ней, она далекая и, кажется, маленькой и небольшой и, словно, капля росы, которая упала с кончика носа статуи посреди громадного желтого поля невесомости. Космос, как мокрое чудище дождя, как сытая жирность с неба, как кисть ароматной женщины, впервые погруженной в купель любви. И ты боишься пройти мимо статуи, ты идешь под статуей и, останавливаешь взор на женском животе ее, и чувствуешь горький запах капли с носа ее мужественного лица со скулами, которые, как крылья. Ветер чешет сугробы. Синяя память детства опущенная, как отвес вдоль таза статуи, измеряет пригодность аппарата родов. Но, ты, вызвавший отвес из пламени пространства, ты, удививший Луну и звезды волосатой грудью своей, устал и присел отдохнуть, вот ты и скончался, ибо уже не подняться, уже не измерить чувств разочарования и чувств жадности, и страха статуи, которая радостная приветствовала тебя, а ты ускакал на одной ноге, с шумом в горле, с рыданиями, тебя увлекло по граням звезды, но, ты, не ощущая опоры, растерялся и упал отдохнуть. Ты сожалеешь, но рог горла простужен и ты, окутанный кислым запахом крови сердца, отстал от себя, и теперь бред в руках твоих печальных, и теперь стук зерна о зерно, наполняет серебром голоса стороны твоего характера. Но, я посадил тебя на спину, я зарыл твое бедное глупое звериное сердце в землю, я посадил тебя, я люблю тебя. Я верю. Но больше. Больше. Я знаю. Ты станешь красной ягодой. Ты перестанешь стукаться о рубины, входя в оплот зла. Ты умрешь серой скрипучей жизнью, и ты восстанешь бледной дохлой жизнью. Ты поднимешь голову и мне, умершему в золото коричневой земли, дашь напиться тебя, я умру еще раз и, верну в обмен на крайний напиток с трехгранными краями твое сердце. Я выну твое сердце из себя и помчусь, как горизонт, как пуповина, соединяющая взгляд с жизнью и след с греческим листопадом будущего уставшего дождя, которому можно устать, потому что он кончился. А, как иначе, мой малыш. Люби, не люби, я жду тебя.
Мы несемся, подскакивая по зарослям лучших зарослей мира. Мы скачем промеж битв и жаберных щелей существ, мы несемся, боимся опоздать к концу рассказа, мы верим, как яблоня в осень верит в наступление весны, а осень дарит мне дождь и наклоняет голову, чтобы поцеловать мою макушку, свободную от металла вчерашних ядов, с зеленым мглистым ароматом дождя, в середине ровной, с младенческими ампирными заставками и резьбой, напоминающей уши слона, или вязь, которую выбивает копытами жеребца, в любовном раже гнущий кобылу к земле.
Гордый танец есть избавление от мрачной одинокости. А, что наибольшее в тебе, малыш, я знаю, и знаю мякоть слова, родившего тебя из плода, параллелизм которого установлен объятиями отвеса.