Дневник актрисы

Доронина Татьяна Васильевна

Книга Татьяны Дорониной написана удивительно тонко и в то же время ярко и выразительно. И интересна не только тем, что на ее страницах мы встречаемся с Георгием Товстоноговым и Иннокентием Смоктуновским, Екатериной Фурцевой и Павлом Луспекаевым, Аллой Тарасовой и Владиславом Стрижельчиком — причем очень часто видим их в неожиданном и совершенно новом для нас ракурсе. Главное в книге другое — автору удалось через собственную судьбу показать судьбу целого поколения. Впрочем, точно так же встает само Время за плечом каждой героини, чей образ создает на сцене или на экране — прекрасная Женщина и Актриса — Татьяна Доронина.

В книге использованы фотографии из личного архива автора.

Татьяна Доронина

ДНЕВНИК АКТРИСЫ

2.11.84

Пошел третий год, как не стало отца, и третий год — я прощаюсь с ним, прощаюсь с детством. Поздновато. Но… у меня именно так.

Я не могу писать о «сегодня». Пока я могу — только о тех, кто ушел. Когда я пишу, мне не так больно.

«Гражданочка, не подходите с ребенком сюда, у нас коклюш!» — кричала испуганно моя сестра проходящим тетям и дядям с детьми. Мы с ней гуляем по Фонтанке, родителям сказали, что с коклюшем надо обязательно гулять у воды. И так удобно: из нашего переулка Ильича — прямо коротким другим переулком к Фонтанке. По набережной ходят троллейбусы, и переходить «к воде» можно, только дойдя до светофора и дождавшись зеленого огня. Мы переходим. Сестра тянет меня за руку, чтобы я переходила быстрее, потому что у воды меньше прохожих, чем на стороне с домами, и ей приходится меньше кричать: «Дяденька, уведите скорей вашего мальчика, у нас коклюш».

Мне стыдно тоже, что у меня такой неприятный коклюш. Когда я дома и в комнате отец, можно уткнуться ему в грудь или схватиться за ногу и уж кашлять спокойно и не переживая. Можно сотрясаться всем телом и не бояться: отец удержит и не даст мне биться в кашле безнадежно и одиноко. Он всегда такой теплый, и от него вкусно пахнет, потому что он работает поваром и хорошо для всех готовит обеды, завтраки и ужины. Он очень добрый и очень всем нравится. Сейчас он дома, потому что у меня коклюш, а мама тоже болеет. Ему на работе дали отпуск за свой счет, и он стирает белье и убирает комнату, меняет маме белье на кровати; кровать почему-то стоит не на своем месте в углу, а посредине комнаты — это немножко страшит и очень неудобно. А рядом с кроватью тазик с хлоркой, — в комнате пахнет этой хлоркой, а тут еще душит коклюш. Предчувствуя очередное его удушье, — я бегу к отцу и прячусь в его теплые руки.

5.11.84

Сегодня — о тете Кате.

Мама уехала на два дня. Поехала к папе, туда, где он «организует санаторий». Организует не один, а с самым главным врачом. И мама к нему поехала. За нами приедет тетя Катя. Она уже позвонила, и мы поедем на площадь Льва Толстого. Сидим и ждем. Вдруг Галька говорит: «Сейчас я займусь превращением». Превращения — это интересно и немножко непонятно. Я ее спросила: «А кого будешь превращать?» — «Тебя», — сказала Галька и странно и долго стала на меня смотреть. «А если я не захочу превращаться?» — сказала я. «Это не имеет никакого значения», — прошептала Галька, не отрывая от меня взгляда. Стало страшно. «А в кого?» — спросила я. Галька подумала и ответила: «В собачку».

В переулке не живут собаки, они больше на Фонтанке. Вчера видела большую собаку, шла рядом с хозяином. На меня не посмотрела, но я на всякий случай перешла на другую сторону. Там бегала без хозяина маленькая, на коротких ножках рыжая собачка. И я спросила Гальку: «В какую — большую или маленькую?» — «В маленькую, — сказала она и зачем-то взяла в руки кусок земляничного мыла. — Ты будешь смотреть в зеркало и видеть себя, но это не так. Ты — собачка», — прошептала она совсем тихо и стала сухим мылом водить по моей голове. Я представила сразу, как я бегу по Фонтанке на коротких ножках, испуганно оглядываюсь на прохожих, виляю обрубленным хвостом, и каждый, кто захочет, может меня пнуть ногой. Черным ботинком прямо по глазам. И я закричала: «Превращай, но не в собачку, а в кошечку». И заплакала. Кошек все ласкают, но тоже не хочется из девочки превращаться в кошку. И папа меня не узнает, и мама, и дядя Яша. Никто. Я лежу на подоконнике на кухне, жмурюсь от солнца, ничего не могу сказать, только «мяу», а если войдет на кухню дядя Федя с протезом, мне придется прыгнуть со второго этажа вниз прямо на нашу поленницу дров.

Изо всех сил я крикнула: «Не хочу, не хочу!» — и услышала «наш» звонок. Один раз. Пришло спасение — тетя Катя. Наша тетка. Хотя ее нельзя называть теткой — она такая светлая, сияющая глазами черными, белыми зубами, светлым душистым платьем, родинками на щеках, маленькими красивыми руками.

7.11.84

Теперь — о бабушке Лизавете и Марии.

Приехала бабушка из деревни. Мамина мама, зовут ее Елизавета Тимофеевна, но папа зовет ее мамашей, а мы с Галькой зовем просто бабушкой. Она высокая и очень прямая. У нее короткие седые волосы, всегда прикрытые белым платком в мелкий и редкий синий горошек. Разговаривает она мало, мама сказала, что бабушка «непривычная к разговору». По утрам мы с бабушкой отводим Гальку в школу. Галька надевает красный галстук, зажимает его красивой зажимкой, на которой изображен маленький костер, берет портфель, мешок для калош, и мы выходим втроем на улицу. Я держусь за бабушкину жесткую руку и едва поспеваю, почти бегу — бабушка шагает широко, как в поле ходят. Молча мы доходим до улицы Правды. Галька остается в красивой школе, где в большом коридоре стоит высокая круглая клетка, а мы с Лизаветой идем обратно. Лизаветой бабушку зовут в деревне — так сказала мама. Я все хочу спросить Лизавету — для чего стоит круглая клетка в школе, но стесняюсь, думаю, а вдруг она скажет: «Такая большая дево́чка, а не знает». Она почему-то говорит не девочка, а дево́чка. «Что это ты, дево́чка, в тарелке еду оставляешь?» Потом ее положили в больницу. Папа долго шептался с мамой, мама плакала, потом папа надел вышитую рубашку и пошел к своему знакомому профессору Не-менову. Это хороший профессор, он очень с большим уважением с папой разговаривал, после этого уважительного разговора Лизавету и положили в больницу. Она для этого и приехала в Ленинград из Ярославской, где у нее два сына и еще дочка кроме моей мамы, зовут дочку тоже Лизаветой.

Папа на работе, Галька в школе, мама у бабушки в больнице, а я одна дома. Выходить из комнаты мама не разрешила: она боится, что если я пойду на кухню по темному коридору, то кто-нибудь из соседей на меня наткнется в темноте, опрокинет на меня кастрюлю с супом или горячий чайник. Не нарочно, конечно, а потому что темно и все несут с кухни в комнаты свою еду. «Татка, ты всегда громко пой в коридоре или громко говори: “Я иду! Осторожно!” Поняла?» Мама включает радио и уходит. Я люблю радио: очень интересно рассказывают, поют разные песни — и про Катюшу, и про море. «Раскинулось море широко» — это поет Утесов. Я очень люблю, когда поет Утесов, лучше его никто не поет. Я беру открытки, которые мне подарили тетки — тетя Катя и тетя Лена, и в который раз начинаю их рассматривать. На открытках красивые елки с игрушками, нарядные девочки с бантами в волосах. Есть открытки и с морем, и с лесом, и с Бородинским сражением, и с парадом на Красной площади. По площади шаг в шаг идут дяди в военной форме и два всадника на конях — Ворошилов и Буденный — это особенно красиво. Мамы долго нет. Все бы ничего, главное — не оглядываться на картину, которая висит над моей кроватью. На картине цыганки стоят на высоком крыльце. У них в руках карты, они гадают. Как называется картина — я не знаю, и никто не знает. В уголке написано только одно слово: К. Маковский. Я почему-то боюсь этих цыганок, стараюсь на них не смотреть, особенно когда одна. Картина осталась вместе с люстрой от старой хозяйки. Мама говорит, что хозяйка оставила «повисеть», да так больше и не приходила. Наверное, забыла.

Потом мама взяла меня с собой к бабушке в больницу. В больнице было как-то холодно и непривычно пахло. Мы идем по длинному коридору, на маме белый халат, в руках у нее авоська с яблоками и какими-то сверточками. В комнате, куда мы вошли, лежало несколько женщин, и бабушку я не нашла. Мама сказала: «Не бойся» — и я увидела бабушку. У нее на голове было что-то непонятное — большое и желтое — так бабушке лечили глаз. Вечером мама плакала, а папа ее успокаивал и говорил: «Он всех вылечивает, Неменов, ты, Нюра, не волнуйся». И Неменов вылечил. Бабушка уехала в Ярославскую, но один глаз у нее был закрыт черной повязкой.

8.11.84

Теперь — о первом увиденном мною спектакле и о последней довоенной елке.

У нас в комнате большая белая печка, для нее нужно много дров, но она мне все равно нравится — такая блестящая, ее все время хочется гладить. Мама принесла большую охапку дров, сразу стало холодно и запахло лесом. Мама ножом отщепила от полена маленькие щепочки, положила их вниз под поленья и запихала в печку бумагу. Зажгла спичку. В печке загорелась бумага, потом щепочки, потом поленья.

«Сиди подальше, а то уголек на тебя выскочит». Сижу и смотрю на огонь. Если папа придет сегодня пораньше, то, может быть, мы пойдем гулять, как вчера. Вчера весь день шел снег — пушистый и мягкий. Папа вез меня на санках, и снег был совсем рядом со мной, он скрипел, и папа сказал: «Какая благодать!» Если я не буду надоедать маме, она сегодня купит елку. Я достала со стола коробку с игрушками и опять стала их рассматривать. Их можно смотреть бесконечно. Когда я заболеваю, то всегда прошу маму достать елочные игрушки. Их тяжело доставать, они в диване, но мама достает, когда я болею, достает даже летом. Я беру шар и вижу в нем себя — широкую и смешную. Бегу к зеркалу — в зеркале я узкая и не смешная… Главное — не разбить шпиль, без шпиля елки не бывает, даже если не будет ни одной игрушки, а только будут елка и шпиль — все равно красиво. Мама надевает синий берет и синее пальто с большим рыжим воротником. Это самое красивое, что есть у мамы, да еще голубое платье с длинными пуговками. Она надевает его только в гости. Но пальто — лучше.

Мама уходит за елкой. Я бегу к окну — ждать, когда она придет. Ждать всегда трудно, но ждать маму с елкой — просто невыносимо. И вот почти у самой Фонтанки, далеко-далеко, замелькал рыжий воротник между зеленых елочных лап. Это счастье все ближе, и наконец я вижу улыбающееся мамино лицо, и берет торчит на макушке, и елка в руках — большая-большая. Несет ее мама почти на вытянутых руках, наверное, не хочет пачкать свое новое красивое пальто. «Не выходи на площадку, замерзнешь. Я сама закрою дверь», — говорит она и вносит елку в комнату. Такой елки я никогда не видала. Высокая и ровная со всех сторон, все лапы целые, ни одна не сломалась.

11.11.84

Как долго мы ждали тогда Васю.

Мама с Галей ушли в Данилов, мама — устраиваться на работу, Галя — в школу. Я осталась с Лизаветой. Лизавета встает, когда на улице еще темно, хозяйство у нее маленькое — один огород, но она привыкла вставать рано. Я лежу на печке вместе с кошкой и тремя котятами. Эта кошка окотилась летом, когда мы спали в холодном чулане, окотилась прямо на сенном матрасе, на котором спали мы: мама, Галя и я. Нюра не отдала котят топить. То, что кошка окотилась рядом с нами, показалось Нюре хорошим знаком. И вот теперь три живых котенка, кошка и я спим на печке и ждем, когда Лизавета принесет от соседей парного молока. Лизавета не спешит. Она зажигает маленькую керосиновую лампу, умывает лицо из рукомойника, похожего на глиняный маленький чайник, и становится на колени перед иконами. Худые ее колени громко стукаются о половицы, я вижу длинные Лизаветины ступни и мелькание белого платка. Лизавета кланяется, крестится тремя пальцами, сложенными в щепотку, и я слышу: «Мать Пресвятая Богородица, помоги детям моим». Так подробно и долго Лизавета говорит только с Богом. Потом она поднимается с колен и уходит за молоком.

Делать мне нечего, читать тоже нечего. В конце деревни — дом из длинных бревен, с широкими окнами. Это деревенская школа. Захожу. Окающая учительница, похожая на простую колхозницу, не удивляется моему приходу и говорит: «Ленинградка к нам пришла, садись вот сюда, в левый ряд, здесь у нас первый класс, а справа, куды ты села, второй». Я быстро пересаживаюсь в левый ряд, десятки глаз смотрят на меня слева и справа, мне неловко, но я сижу. На перемене ребята пели. Усаживались в коридоре на лавочке, и кто-то начинал: «Дедушка ты, дедушка, седая бородушка». И все подхватывали и пели красиво и дружно. Я быстро запомнила их песни, особенно полюбила песню про дедушку и пела вместе со всеми.

Потом за мной пришла мама. Она устроилась на комбинат — шить солдатские шинели, у нее была рабочая карточка, а у нас с Галей — детские. Мама сказала, что жить мы будем теперь у ее двоюродного брата Василия, он нам выделил маленькую комнату.

Раиса Беньяш

В ГРИМЕ И БЕЗ ГРИМА

Лежит прямо перед вами, у самой рампы, женщина. Лежит на поваленном плетне, молодая, счастливая, красивая. Запрокинула голову и смеется.

Женщина — не из тех, кого называют положительными. И парень в изношенном морском бушлате, которого она блаженно обнимает, — не тот, которого она любит. А любит она, если уж кого-нибудь вообще любит, — озлобленного, загнанного, как дикий зверь, Тимофея Рваного. Все это вам известно наверняка, потому что вы, конечно, читали Шолохова до того, как пришли на спектакль Большого драматического театра. И все равно о Лушке, которую играет Т. Доронина, вы все узнаете в первый раз.

Она лежит и смеется, просто смеется, не говоря ни слова, а вы не можете оторваться от этого ее смеха.

А потом женщина встает, отряхивает платье и, тоже смеясь, но уже по-другому — горьковато, с издевкой, скидывает с себя сборчатую, ситцевую юбку и швыряет ее в лицо Давыдову. Швыряет бесстыдно, дерзко, захлебываясь от своей веселой, пряной шутки.

И вы ловите себя на том, что тоже захлебываетесь от озорного удовольствия, хотя все ваши симпатии безоговорочно отданы бывшему балтийцу Давыдову, а он посрамлен сейчас этой женщиной, с вызовом предложившей ему сменить штаны на бабью одежду. Он от смущения не находит ответа, а женщина стоит перед ним в белом исподнем, как ни в чем не бывало, словно так и нужно.