Манхэттен

Дос Пассос Джон

Джон Дос Пассос (1896–1970) — один из крупнейших писателей США. Оригинальные литературные эксперименты, своеобразный творческий почерк, поиск новых романных форм снискали ему славу художника-экспериментатора, а созданные им романы сделали Дос Пассоса прижизненным классиком американской литературы. В романе «Манхэттен» — фантасмагорический город и человек со всеми надеждами и разочарованиями, взлетами и падениями, судьбы людей на фоне трагического сумбура бытия. «Манхэттен» останется актуальным до тех пор, пока существуют огромные города с миллионами живущих в них людей, как бы ни меняло время их облик. Потому что в каждом таком городе есть свой опасный Манхэттен, в котором человек часто бывает беззащитен и одинок и так нуждается в уважении, сочувствия и поддержке.

Часть первая

[1]

I. Паром у пристани

[2]

Держа корзину, точно ночную посудину, в отставленных руках, сиделка открыла дверь в большую, сухую, жаркую комнату с зелеными выцветшими стенами. В воздухе, пропитанном запахом спирта и йодоформа, дрожал мучительный, слабый, унылый крик. Он доносился из ряда корзин, висевших вдоль стены. Поставив свою корзину на пол, поджав губы, сиделка заглянула в нее. Новорожденный ребенок слабо копошился в вате, точно комок земляных червей.

На пароме пожилой мужчина играл на скрипке. У него было обезьянье лицо, стянутое все в одну сторону, и он отбивал такт носком потрескавшегося лакового башмака. Бэд Корпнинг сидел на перилах спиной к реке и наблюдал за ним. Ветерок играл его волосами, выбившимися из-под тесной кепки, и холодил потные виски. Его ноги были покрыты пузырями, усталость давила его свинцовой тяжестью, но когда паром отошел от берега, вздымая ленивые, лепечущие волны, он сразу ощутил какой-то теплый, пронизывающий трепет.

— Скажите-ка, приятель, как далеко от пристани до города? — спросил он молодого человека в соломенной шляпе и полосатом галстуке, стоявшего рядом с ним.

Молодой человек перевел глаза с изношенных башмаков Бэда на красные кисти рук, свисавшие из потертых рукавов куртки, потом на пергаментную, индюшечью шею и встретил напряженный взгляд из-под изломанного козырька.

II. Столица

Когда дверь комнаты закрылась за Эдом Тэтчером, он почувствовал себя одиноким, полным щекочущего беспокойства. Если бы только Сузи была здесь, он рассказал бы ей, как он станет зарабатывать, как он будет еженедельно откладывать на книжку десять долларов для маленькой Эллен; это составит пятьсот двадцать долларов в год… Через десять лет наберется, не считая процентов, пять тысяч долларов с лишним. Надо еще считать проценты на проценты с пятисот двадцати долларов — четыре годовых. Он возбужденно шагал по крохотной комнате. Газовый рожок уютно, по-кошачьи мурлыкал. Его взгляд упал на заголовок газеты, лежавшей на полу около угольной корзинки. Он уронил ее, когда побежал за каретой, чтобы отвезти Сузи в больницу.

Тяжело дыша, он сложил газету и положил ее на стол. Вторая мировая столица. А отец хотел, чтобы я оставался в его глупом москательном складе

[14]

в Онтеоре; так бы и было, если бы не Сузи… «Джентльмены, сегодня, когда вы предлагаете мне войти младшим компаньоном в вашу фирму, я хочу представить вам девочку мою дорогую, жену то есть. Ей я обязан всем».

Он поклонился камину, и фалды его визитки смахнули фарфоровую статуэтку с консоли возле книжной полки. Он слегка прищелкнул языком и нагнулся, чтобы поднять ее. Голова голубой фарфоровой девочки была отбита. А бедняжка Сузи так любит безделушки. «Лучше пойду спать».

Он распахнул окно и высунулся. В конце улицы с грохотом промчался поезд надземки. Струя дыма едко защекотала в носу. Он долго стоял у окна, глядя на улицу. Вторая столица мира. В кирпичных домах, в тусклом свете фонарей, в голосах мальчишек, ссорившихся на ступеньках дома напротив, в мерной, твердой поступи полисмена он чувствовал размеренный марш — словно солдаты шли по мостовой, словно колесный пароход поднимался по Гудзону, словно торжественная процессия направлялась по длинным улицам к какому-то зданию — белому, высокому, многоколонному, величественному. Столица.

III. Доллары

Молодой человек с худым лицом, стальными глазами и тонким орлиным носом сидел, откинувшись на вертящемся стуле, положив ноги на стол красного дерева. У него были пухлые губы и болезненный цвет лица. Он раскачивался на стуле, разглядывая царапины, которые его ботинки оставляли на фанере. К черту! Наплевать! Вдруг он выпрямился и сел так внезапно, что пружина стула запищала. Он ударил сжатым кулаком по колену.

— Результаты! — закричал он. — Три месяца я протираю брюки, сидя на этом вертящемся стуле… Какая польза от того, что я кончил университет и имею право выступать в суде, если я не могу найти ни одного клиента?

Он нахмурился, глядя на золотые буквы, красовавшиеся на матовой стеклянной двери:

— «Ниудлоб…» К черту! — Он вскочил на ноги. — Я читаю эту проклятую надпись задом наперед каждый день в течение трех месяцев. Я с ума от этого сойду. Пойду завтракать.

IV. Колея

В исхлестанное дождем окно Джимми Херф смотрел на пузыри зонтиков, медленно плывшие по течению Бродвея. Кто-то постучал в дверь.

— Войдите, — сказал Джимми и отвернулся к окну, заметив, что лакей чужой, не Пат.

Лакей зажег электричество. Джимми увидел его отражение в оконном стекле: худой, стриженый человек держал в одной руке на весу поднос с серебряными судками, похожими на церковные купола. Лакей, отдуваясь, прошел в глубь комнаты, волоча свободной рукой сложенный столик. Он толчком раскрыл его, поставил на него поднос, а круглый стол накрыл скатертью. От него жирно пахло кухней. Джимми подождал, пока он не ушел, и повернулся. Он обошел стол, приподымая серебряные крышки; суп с маленькими зелеными штучками, жареная баранина, картофельное пюре, тертая брюква, шпинат и никакого десерта.

— Мамочка!

— Да, дорогой? — донесся слабый голос из-за закрытой двери.

V. Паровой каток

Сумерки нежно гладят извилистые улицы. Мрак сковывает дымящийся асфальтовый город, сплавляет решетки окон, и слова вывесок, и дымовые трубы, и водостоки, и вентиляторы, и пожарные лестницы, и лепные карнизы, и орнаменты, и узоры, и глаза, и руки, и галстуки в синие глыбы, в черные огромные массивы. Из-под его катящегося все тяжелее и тяжелее пресса в окнах выступает свет. Ночь выдавливает белесое молоко из дуговых фонарей, стискивает угрюмые глыбы домов до тех пор, пока из них не начинают сочиться красные, желтые, зеленые капли в улицу, полную гулких шагов. Асфальт истекает светом. Свет брызжет из букв на крышах, перебегает под колесами, пятнает катящиеся бочки неба.

Паровой каток, грохоча, ползал взад и вперед по свежепропитанному дегтем щебню у кладбищенских ворот. Запах горелого масла, пара и раскаленной краски исходил от него. Джимми Херф пробирался по краю дороги. Острые камни кололи ноги сквозь истоптанные подметки. Он прошел мимо закопченных рабочих и пересек новое шоссе, унося в ноздрях запах чеснока и пота. Пройдя сто ярдов, он остановился на пригородной дороге, туго стянутой с обеих сторон телеграфными столбами и проволокой. Над серыми домами и серыми лавками гробовщиков небо было такого цвета, как яйцо реполова. Майские червячки копошились в его крови. Он снял черный галстук и сунул его в карман. В голове у него дребезжала песенка:

«Ина слава солнцу, ина слава луне, ина слава звездам, звезда бо от звезды разнствует во славе, такожде и воскресение мертвых…» Он быстро шагал, шлепая по лужам, полным неба, стараясь вытряхнуть из ушей гудящие, хорошо смазанные слова, стряхнуть с пальцев ощущение черного крепа, забыть запах лилий.

Часть вторая

I. Великая дева на белом коне

Джимми Херф поднялся по четырем скрипучим ступенькам и постучал в белую дверь. Дверь была испятнана пальцами вокруг ручки, над которой висела карточка, аккуратно прикрепленная медными кнопками: «Сондерленд».

Он долго ждал около бутылки с молоком, двух бутылок со сливками и номера воскресной газеты. За дверью послышались шаги и шорох, затем все стихло. Он нажал белую кнопку на дверном косяке.

— А он говорит: «Марджи, у меня было ужасное столкновение из-за вас». А она говорит: «Войдите же, что вы стоите на дожде, вы совсем мокрый…»

С верху лестницы неслись голоса, показались мужские ноги в ботинках на пуговках, женские ноги в лодочках, розовые шелковые икры. Девица — в пышном платье и светлой шляпе, молодой человек — в жилете с белой каймой и пестром сине-зелено-лиловом галстуке.

— Ну, вы-то не из таких!

II. Длинноногий Джек с перешейка

«Британский пароход «Рейли» из Ливерпуля, капитан Кетлуэл; 933 кипы, 881 ящик, 10 тюков, 8 мест готовых изделий; 57 ящиков, 89 кип, 18 тюков бумажных ниток; 156 кип войлока; 4 кипы асбеста, 100 ящиков катушек…»

Джо Харленд перестал стучать на пишущей машинке и посмотрел на потолок. Кончики пальцев болели. В конторе кисло пахло клеем, бумагой и мужчиной, снявшим пиджак. Он видел в открытое окно темный кусок стены, выходившей во двор, и какого-то человека с зеленым щитком над глазами, глядевшего бесцельно из окна. Светловолосый конторский мальчик положил записку на край его стола: «М-р Поллок хочет видеть вас в 5.10». Твердый комок застрял у него в горле: «он меня уволит». Его пальцы снова начали выстукивать.

«Голландский пароход «Делфт» из Глазго, капитан Тромп; 200 кип, 123 ящика, 14 тюков…»

Джо Харленд долго бродил по Беттери, пока не нашел свободной скамейки. Он сел на нее. Солнце тонуло в шафрановом тумане за Джерси. Ну ладно, с этим мы покончили. Он долго сидел, глядя на солнечный закат — как на картину в приемной зубного врача. Большие облака валили из труб проходившего буксира и стояли над ними, черные и пурпурные. Он смотрел на закат и ждал. У меня было восемнадцать долларов пятьдесят центов, минус шесть долларов за комнату, один доллар и восемьдесят четыре цента за стирку белья и четыре доллара пятьдесят центов — долг Чарли; стало быть, семь долларов восемьдесят четыре цента, одиннадцать долларов восемьдесят четыре цента, двенадцать долларов тридцать четыре цента вычесть из восемнадцати долларов пятидесяти центов, остается у меня шесть долларов и шестнадцать центов. Хватит на три дня до новой работы, если я обойдусь без выпивки. Господи, неужели счастье никогда мне не улыбнется? Ведь раньше везло же мне. Его колени тряслись, в желудке жгло и ныло.

Славную вы себе устроили жизнь, Джозеф Харленд. Сорок пять лет — и ни одного друга, ни одного цента.

III. Чудо девяти дней

— Черт побери! — закричал Фил Сэндборн, ударив кулаком по столу. — Я не согласен. Нравственная физиономия человека никого не касается. Нужно считаться только с его работой.

— Ну и…

— Ну и вот, я думаю, что Стэнфорд Уайт

[127]

сделал для Нью-Йорка больше, чем кто бы то ни было. До него никто понятия не имел об архитектуре… А этот мерзавец Tay хладнокровно застрелил его и ушел восвояси. Ей-богу, если бы у здешних жителей была хоть капля рассудка, они бы…

— Фил, вы волнуетесь по пустякам. — Его собеседник вынул изо рта сигару, откинулся на спинку вращающегося стула и зевнул. — Черт, скорее бы получить отпуск! Как было бы хорошо снова побывать в лесу.

— А адвокаты-евреи, а судьи-ирландцы… — закипятился Фил.

IV. Пожарная машина

Они идут по алее Центрального парка.

— Выглядит так, словно у него нарыв на шее, — говорит Эллен перед статуей Бёрнса.

[135]

— Да, — шепчет Гарри Голдвейзер с жирным вздохом, — но он был великим поэтом.

Она идет в большой шляпе, в светлом, свободном платье, которое время от времени под ударами ветра облипает ей ноги и руки; она шелково, плавно идет среди больших розоватых, пурпуровых и фисташково-зеленых сумеречных пятен, возникающих от травы и деревьев и прудов, льнущих к высоким серым домам, которые окружают, точно гнилые зубы, южную часть парка, тающую в индиговом зените. Когда Голдвейзер заговаривает, роняя круглые сентенции с толстых губ, не сводя с ее лица коричневых глаз, она чувствует, как его слова давят ее тело, тыкаются в складки ее платья. Она едва дышит от страха, слушая его.

— «Zinnia Girls»

[136]

будут иметь большой успех, Элайн, я вам говорю, и эта роль написана специально для вас. Я с наслаждением проработаю ее с вами, честное слово… Вы какая-то особенная… Все девушки в Нью-Йорке одинаковые, монотонные… Вы будете прекрасно петь, если захотите. Я одурел в первый же миг, как увидел вас, а с тех пор прошло уже добрых шесть месяцев. Сажусь есть — еда не лезет мне в горло… Вы никогда не поймете, каким одиноким становится человек, когда он из года в год должен убивать в себе всякое чувство! Когда я был молодым парнем, я был совсем другой. Но что поделаешь? Надо было зарабатывать деньги и пробиваться. И так шло из года в год. Теперь я впервые радуюсь, что делал это, что продвигался и зарабатывал большие деньги, потому что теперь могу предложить все это вам. Понимаете, что я хочу сказать?… Все идеалы, все красивое, что было придушено во мне, пока я пробивал себе дорогу, все это было как семя в душе, а теперь из семени вырос цветок, и этот цветок — вы.

V. Пошли на базар к зверям

[139]

«Сараево»… Слово застревало у нее в горле, когда она пыталась произнести его.

— Это ужасно, ужасно, — стонал Джордж Болдуин. — Биржа полетит ко всем чертям… Ее надо закрыть — это единственный исход.

— А я никогда не была в Европе… Должно быть, война — страшно интересная штука. Вот бы посмотреть! — Эллен, в синем бархатном платье и манто, откинулась на подушки плавно катившегося такси. — Я всегда представляла себе историю, как на литографиях в учебниках. Генералы произносят зажигательные речи, маленькие фигурки, растопырив руки, перебегают по полям, факсимиле подписей…

Конусы света врезаются в конусы света вдоль горячего, жужжащего шоссе, фонари окатывают деревья, дома, рекламные щиты, телеграфные столбы широкими мазками белил. Такси завернуло и остановилось перед гостиницей, источавшей розовый свет и звуки рэгтайма из всех щелей.

— Большой съезд сегодня, — сказал шофер Болдуину, когда тот платил.