Захватывающий рассказ о России, которой не было… 20-е годы прошлого века, большевистский заговор раскрыт, стране удалось избежать революционных потрясений. Однако мятежные страсти XX столетия разыгрываются на площадке кинематографа — новейшего и грандиозного искусства, оказавшегося в эпицентре событий эпохи.
В романе «Продавцы теней», словно в неверном свете софитов, затейливо переплетаются жизнь и киноистории, вымысел и отражение реальности — строительство «русского Голливуда» на Черноморском побережье, образы известнейших режиссеров и артистов. Увлекательное чтение, призывающее задуматься об истории страны, о сущности власти, о природе таланта, о совместимости гения и злодейства и, конечно, о всепобеждающей силе любви.
Марина Друбецкая
— кинокритик, киноархивист, историк кино, сценарист, режиссер. Участник, призер и член жюри крупнейших международных кинофестивалей. Шеф-редактор студии документального кинопоказа телеканала «Культура».
Ольга Шумяцкая
— журналист, кинокритик, автор сценариев документальных фильмов по истории кино и многочисленных книг. Номинант премии «Национальный бестселлер».
Роман, в котором сочетаются захватывающие киноистории, страстные взаимоотношения, политические интриги. События разворачиваются в 20-е годы прошлого века… в России, избежавшей революции. И вот на волне величайшего подъема мирового кинематографа готовится к съемке масштабная киноэпопея во славу монархии, подавившей большевистский мятеж. Однако в стране, в кинематографе и в жизни персонажей кипят бурные страсти. Подъем авангардного кино, строительство «русского Голливуда», предательства, интриги, самоубийства и покушения сплетаются в затейливом рисунке сюжета.
Тени реальной жизни, запечатленные на пленке, отражения исторических событий и лиц — все оживает на страницах этой увлекательной, будоражащей книги.
Продавцы теней
Часть первая
Глава I. Ленни смотрит кино
В «Элизиуме» давали «Осеннюю элегию любви», и она решила, что пойдет непременно. Даже если опоздает в студию и Мадам снова будет морщить породистый французский нос и с недовольной миной произносить нараспев:
— Лен-ни-и! Я же пррроси-иль! Вы прррриходи-ить воврррем-йа-а! Девочки-и сто-йа-ать без де-ель!
«К черту Мадам!» — подумала она. Быстро натянула чулки, платье, нахлобучила на голову тесную шляпку с крошечными полями, сунула ноги в башмачки и крикнула в недра огромной квартиры:
— Лизхен! Я ушла!
Из недр раздалось равнодушно-ласковое: «Угу!»
Глава II. Танцевальная студия мадам Марилиз
Особняк в Ермолаевском переулке Мадам подарил московский градоначальник за ее неоценимый (однако оцененный в весьма кругленькую сумму) вклад в искусство. К особнячку прилагалась Почетная грамота. Грамота была окантована и повешена в кабинете Мадам на самом видном месте. Принимая высоких гостей, Мадам как бы невзначай обращала их внимание на грамоту, закатывала глаза, изгибала круто брови и многозначительно опускала уголки рта. Рядом с Почетной грамотой красовались фотографические снимки самой Мадам, запечатленной в пикантных позах рядом с градоначальником, начальником Московского жандармского управления, министром просвещения и — выше — с одним из Великих князей.
В Россию Мадам попала 5 лет назад, в 1915-м, подрастеряв по дороге изрядную долю своей европейской популярности, однако оставаясь признанной основоположницей нового танцевального стиля, который сама называла «свободное дыхание экстаза». Говорят, в молодые годы Мадам действительно вызывала экстаз публики, танцуя босиком, в свободно ниспадающих туниках. Она отвергала каноны классического балета, считала танец естественным состоянием людей и проповедовала появление нового человека и возникновение нового мира. Впрочем, после 17-го разговоры о новом поутихли.
«Своим танцем я восстанавливаю гармонию души и тела», — говорила она, и Ленни каждый раз удивлялась, что у этого тела может быть хоть какая-то гармония. В 50 лет Мадам была тяжела, грузна, неповоротлива, с массивными ногами, толстыми лодыжками и мозолистыми ступнями. Ленни подозревала, что и в молодости она не отличалась изяществом — ширококостная, неуклюжая, большая девушка, до обмороков истязающая себя тренировками и репетициями. Критики утверждали, что Мадам танцует босой потому, что не умеет стоять на пуантах, равно как не умеет прыгать и делать пируэты. В душе Ленни с ними соглашалась.
Иногда у Мадам случались «состояния». То слышался похоронный марш, то виделись гробы, то настигало предчувствие смерти. В такие моменты Мадам становилась мрачной, раздражительной, била толстым кулаком по столу, гневалась, кричала, требовала прислугу к ответу, могла выгнать за малейшую провинность. Про себя Ленни называла эти состояния «гроб с музыкой».
Причиной же дурного настроения являлся ангелоподобный Вольдемар — кудрявый 25-летний красавец, повеса, пьяница, обожаемый Мадам домашний песик, капризный любовничек, с которым она общалась через переводчика, так как Вольдемар не владел ни одним иностранным языком и не желал делать усилия, чтобы понимать ее исковерканный русский.
Глава III. Господин Ожогин дома и на работе
Из студии мадам Марилиз Ожогин вышел с явственной ухмылкой на губах. Все эти туники, босоногие девчонки, свободный танец, корявые импровизации неопытных наяд… Ну как к ним относиться? Он сам по молодости лет не чурался Терпсихоры. В родном Херсоне держал танцкласс. Езжали солидные люди, платили солидные деньги, танцевали танго и фокстроты. Меньше чем за год он стал херсонской знаменитостью.
Ожогин улыбнулся, вспоминая провинциальную юность. И вернулся мыслями к мадам Марилиз. Следует, впрочем, отдать ей должное: дело она поставила прочно и на широкую ногу. Если бы старуха занималась синематографом, ходила бы у него в первейших конкурентах.
Подумав о конкурентах, Ожогин нахмурился. В первейших конкурентах ходил у него Студёнкин, владелец самой большой в Москве кинофабрики, тип крайне неприятный и скользкий. Эмблемой кинофабрики Студёнкина была голова рычащего льва. Ожогин же выбрал для эмблемы женскую фигуру в длинной, свободно ниспадающей тунике, с высоко поднятым горящим факелом в руке. Опять туники! И он засмеялся в голос.
Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место сосредоточенному и немного сонному выражению, какое всегда появлялось у него при усиленной работе мысли или волнении. Дело было в той странной девочке. Ленни? Раньше он не обращал на нее внимания. Видел сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное существо, удивлялся мельком огромному количеству энергии, заключенному в столь тщедушном тельце, но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее лицо. Не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская фигура, порывистые движения, непроизвольный взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот головы — да, это было хорошо. Для танца. Для театра. Но не для кино. Для кино требовалось лицо. Но сегодня что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Сначала он поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт в кабинете Мадам — за его ширмой весь разговор был отчетливо слышен. А затем… Что она говорила о преломлении солнечного света? Об игре света и тени? Значит ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким, тающим, превратить в тень?
Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую и почти сразу — к себе, в Кривоколенный. У большого серого дома с фонарями и эркерами остановил машину и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало ему.
Глава IV. Электрический вечер в саду «Эрмитаж»
Кофе закипел и начал переливаться через край, но Ленни успела схватить турку.
Сегодня прислуга была выходная, но они с Лизхен решили не идти в кафе, а позавтракать дома. Дело оказалось непростым. Они долго пытались разжечь старую дровяную плиту, занимавшую полкухни, а когда дрова разгорелись, принялись, обжигаясь и дуя на пальцы, набрасывать на полыхающие круглые отверстия железные бублики, чтобы получились маленькие уютненькие конфорочки. Яичница благополучно сгорела — не выдержала адского пламени, — а кофе ничего, даже не пролился.
Решили завтракать белой булкой с маслом и сливовым вареньем. Разговоры о новой электрической плите Лизхен и Ленни вели давно. Однако плита стоила денег и потому ее покупка откладывалась. Лучше уж купить гарнитур из раух-топазов, выставленный в витрине у Мюра и Мерилиза. Или китайскую напольную вазу. Поддельную, правда, зато расписанную смешными черными пагодами и синими аистами. Так рассуждала Лизхен. Раух-топазам в ее жизни была присвоена категория «жизненно необходимого», так как после покупки они становились частью ее самой, как, впрочем, все, что составляло ее внешность. Китайской вазе досталась категория «очень нужного», так как ставить цветы от поклонников в последнее время становилось решительно некуда. А новая плита была необходима, или очень нужна, или просто желательна только кухарке.
Содержания (и солидного содержания), которое выделил Лизхен бывший муж, известный столичный адвокат, хватало с трудом. Мизерное жалованье Ленни у Мадам шло на ее, Ленни, побрякушки и безделушки. Были еще деньги, которые присылали из провинции родители Ленни, но Лизхен относилась к ним как к вкладу в будущее племянницы и каждый месяц носила в банк, где клала на счет, которым та сможет пользоваться, когда выйдет замуж.
С тяжелым вздохом сожаления Лизхен вспоминала времена накануне так и не состоявшегося большевистского переворота, когда общество, оцепеневшее от страха, вело бесконечные разговоры об эмиграции. Тогда в гостиную Лизхен стекалась отборная в смысле платежеспособности, хоть и разношерстная в смысле принадлежности к разным кругам и кружкам, публика, и предприимчивая красавица сначала за небольшие, а потом, войдя во вкус, и за очень приличные деньги давала желающим уроки немецкого языка. Попутно публика обсуждала политические новости, театральные премьеры, книжные новинки, сплетничала, музицировала, и бывало, что, скатав ковры, две-три пары проходились по гостиной в зажигательном фокстроте.
Глава V. Пожар на кинофабрике
— Вы понимаете, Александр Федорович, свет, он же не должен только освещать предметы. Он должен привлекать зрителя, высекать эмоцию, он… он… Вот, например, яркий свет или неяркий. Что вам больше нравится? Это такое дело — можно ввести зрителя в нервическое состояние, подавленность, а можно — в исключительную эйфоричность. Или как свет направить. На лицо, на фигуру или вообще на посторонний предмет с целью отвлечь внимание. — Эйсбар говорил быстро, страстно, сглатывая окончания слов и размахивая руками. — …плоский предмет или объемный. Он сам по себе вроде бы плоский, а подсвети его с нужной стороны…
Ожогин слушал, чуть набычившись, уперевшись глазами в пол и засунув руки в карманы. С лица его не сходило сонное выражение.
— Вы почему мокрый? — неожиданно спросил он.
Эйсбар прервался на полуслове, удивленно оглядел свои руки-ноги, провел рукой по груди, не вполне еще придя в себя и не понимая, чего от него хочет Ожогин. Рубаха, штаны, ботинки, волосы действительно были мокрыми.
— На съемках был, — наконец произнес он.
Часть вторая
Глава I. Лизхен задает вопросы
— Вот о чем я давно хотела тебя спросить… — начала Лизхен и замолчала.
Они лежали на диване в гостиной среди ярких шелковых подушек. Свет был приглушен. Горели две электрические свечи в настенных канделябрах, пуская в каштановые пряди Лизхен золотистых светлячков. Ленни, свернувшись клубочком, пристроилась у нее под мышкой. Одной рукой Лизхен обнимала ее и легонько похлопывала по спине, будто усыпляла.
— Мммм… Как от тебя всегда вкусно пахнет, — промурлыкала Ленни, не открывая глаз. — Так о чем ты хотела спросить?
— Я об Эйсбаре. У вас с ним что-нибудь путное происходит, кроме того, что вы целыми днями таскаете с квартиры на квартиру эти палки?
— Штативы…
Глава II. Полет на дирижабле
Утром Ленни проснулась в смятении. Неужели она действительно увидит знаменитый воздушный дом? Две недели тому назад пришло письмо от подруги Лизхен из Германии с размытыми от слез строчками: все травмированы падением дирижабля, следовавшего по маршруту Гамбург-Франкфурт. Но какие же они красивые, эти дирижабли!
Между тем погода выдалась не ахти, и последнее, к чему она призывала любых шмелей (а именно шмелем Ленни видела себя сегодня во сне), так это к полетам в небе. Хмурое серое небо с хмурыми серыми облаками. «Надо бы муфточку найти, — думала Ленни. — Или шубку у Лизхен позаимствовать? Она теплей моей». На самом деле шубка Лизхен была такой же теплой, как и ее собственная, однако нынче Ленни хотелось надеть именно эту — шелковистую, элегантную, женственную. Ленни подобной одежды не носила. Ей бы и в голову не пришло выбрать наряд только потому, что он женственный или элегантный. Но сегодня ей почему-то хотелось быть другой, не такой, как обычно.
Ленни приложила ухо к дверям теткиной спальни. Тишина. Значит, и спрашивать некого. Итак, шубку — на плечи, а поскольку она теплая, как перина, то вместо платья решено было надеть костюм из шелка, подаренный Ленни китайским циркачом, чьи гастрольные выкрутасы они снимали на прошлой неделе. Из стеганой ткани накрутила на голову шляпу — кривоватый конус — и закрепила его очками с большими стеклами а-ля стрекозьи бинокуляры. Для полета сгодится.
Эйсбар телефонировал рано утром, когда она еще спала, передал через горничную, что заехать не сможет: вызвали к Студёнкину. Пусть Ленни добирается сама. В полдень надо быть на поле. Но вот уже полдень, а она еще мечется по дому. Эйсбар не любит опозданий. Ленни вырывается из дома, хватает таксомотор. Черт! Она просквозила на новый аэродром в Тушино вместо Ходынки! Пришлось разворачиваться и мчаться обратно. Пока мчалась, распогодилось: солнце глянуло острым холодным взглядом из-за тучи и вдруг пошло шпарить по глазам совсем по-весеннему.
Придерживая шляпу, запахивая шубу, открещиваясь от сдачи, которую протягивал шофер, Ленни летела по примятой земле и вдруг застыла на месте: ну что за чудное зрелище! Сказочный тюлень или акула, величественное мрачное существо зависло в тающем тумане в метре от земли. Оно висело, уткнувшись носом в мачту и лениво поворачиваясь на ветру наподобие флюгера. На земле болтались два связанных каната. Тело существа было обтянуто серой грубой тканью, из-под которой проступали железные ребра. В толстое разверстое брюхо вела приставная лестница. Ленни засмотрелась на дирижабль и позабыла об Эйсбаре.
Глава III. Ожогин читает газеты
Страус хрустальноглазый подвида «масайский» расхаживал бы — дай ему волю — по всей огромной квартире Ожогина, если бы его не закрывали в одной из дальних комнат. Однако часто дверь забывали захлопнуть, и страус вышагивал в коридор и потом в гостиную — любопытный весельчак, всем приветливо кивнет хохолком, у всех склюет с ладони крошки сдобы. Таким в прошлом был и сам хозяин дома — Александр Федорович Ожогин. Теперь же он скорее походил на другого своего постояльца — спаниеля Бунчевского, существо насупленное, праздно шатающееся из комнаты в комнату с очевидной целью: прилечь на одну из пыльных напольных подушек и задремать.
Страуса с полгода назад притащил Ожогину Маяковский, страстно желавший «сниматься для экрана», стать не только идолом поэтов, но светящимся идолом кино. Соратники по перу навели его на дом Ожогина. Большеголовый, высокий, спортивный, позволивший недавно снять себя в фоторекламе футбольных мячей, Маяковский тащил упирающегося страуса, ухватив за тонкую шею, и хохотал на всю улицу. Так он решил отблагодарить Ожогина за то, что тот отдал один из своих старых подмосковных павильонов под съемки фильмы по сценариусу поэта.
Богему Ожогин не жаловал, а страуса приветил, выделил ему отдельную комнату и кормил с руки. Живность его привлекала теперь больше, чем люди. Гигантский аквариум, занимавший когда-то одну из стен кабинета, был перенесен в библиотеку и расширен. Теперь он занимал почти всю комнату, делая ее своего рода аттракционом для посетителей дома, если бы таковые водились. Ожогин почти никого не принимал и почти никуда не выходил, просиживая целыми днями у стеклянной стены от пола до потолка, за которой в зеленой жиже ухала головой о водоросли рыба-кот — «подводная подушка», как звал ее Чардынин, — да и помельче пучеглазых плавунов в этом домашнем водоеме водилось немало: алых, пестрых, полосатых, с невиданной и невидной глазу прозрачной кожей, сквозь которую проглядывали кости и внутренности.
Аквариум построили год назад, когда Ожогин неожиданно и ненадолго осветился и повеселел. Тогда был призван архитектор из мастерской Федора Шехтеля, уговоривший Ожогина сделать на втором этаже квартиры — аккурат над библиотекой — прозрачный пол из твердого стекла.
— Идешь, а под ногами чистая уха кривляется, хоть водку туда из специального краника добавляй, — удивлялся Чардынин и надеялся, глядя на эту разноцветную уху, что Саша крякнет, почешет в затылке и снова возьмется за дело. Достроит павильон на Петроградском шоссе. Расчехлит новую партию юпитеров, что доставили с фабрики год назад. Но возле павильона по-прежнему валялись в пыли груды битого кирпича, а осветительные приборы черным сумрачным леском теснились в углу на складе.
Глава IV. Маленький пистолет с изумрудом
В тот день Эйсбар протелефонировал Ленни утром, попросил прийти в студию, подобрать для него негативы, которые хранил в пыльных коробках на антресолях. Сказал, что сам вернется с кинофабрики часа в три. Так часто случалось и раньше. Ключ от студии он дал Ленни в самом начале знакомства.
Его жилище, в котором он спал и работал, теперь представлялось ей совсем в другом свете. По разбросанным чертежам, книгам, что валялись вокруг дивана, двум треснувшим кофейным чашкам, одежде она узнавала его характер и привычки быта. Многое удивляло ее. Он не был особенно аккуратен. Вещи в этой большой сумрачной комнате валялись как попало. Однако рабочий беспорядок его стола носил печать превосходного качества. Карандаши, бумага, резинки, чернила, тушь, перья, фотографические приспособления — все было куплено в самом дорогом писчебумажном магазине в Столешникове.
Он, очевидно, был равнодушен к быту, однако его равнодушие не распространялось на одежду. Его рубашки были дорогого полотна, костюмы — богемный вариант: твид, фланель, вельвет — пошиты у дорогого портного. Ленни знала, что он много тратит на прачку. И вместе с тем с удивлением обнаружила, что у него нет ни домашней куртки, ни халата, ни пижамы. Он спал голым, утром вскакивал, обливался за ширмами холодной водой, выпивал чашку кофе и через пять минут был готов выйти из дома. На ее робкий вопрос, не купить ли ему шелковый халат и, быть может, пара тарелок тоже не помешает, он засмеялся: зачем?
…Ленни стояла посреди комнаты у большого стола, заваленного снимками, чертежами, рисунками, и перебирала негативы, когда на лестнице послышались торопливые шаги. Он вошел стремительно, сорвал с себя пальто, с сосредоточенным выражением лица приблизился к ней сзади, развернул лицом к себе и опрокинул спиной на стол. Быстрым точным движением стянул с нее чулки и кружевные панталончики, задрал платье и положил ее ноги себе на плечи. Он действовал молча. Ленни не успела понять, что происходит, — в руках она еще сжимала ненужные негативы, — а его тяжелая горячая ладонь уже легла на ее живот. Он с силой провел по животу снизу вверх, и по телу Ленни волной прошла сладкая судорога. Она застонала. Лицо Эйсбара побледнело и исказилось. Он был неистов, почти груб. Ленни стонала все громче, дугой выгибаясь над столом, и наконец закричала от боли и наслаждения.
— Кричите, кричите, — процедил он сквозь стиснутые зубы.
Глава V. Дело государственной важности
Долгорукий Михаил Юрьевич, полноватый невысокий мужчина, ничем не похожий на билибинские сказочные портреты своего далекого предка, сидел в собственном кабинете, расположенном на верхнем этаже нового здания Государственной Думы, которое вознеслось в Охотном Ряду три года назад и называлось москвичами не иначе как «монстр» за помпезность и диковатое смешение изломанных конструктивистских кубов с портиками и колоннами неоклассицизма. После 17-го и Дума, и кабинет министров переехали в Москву. Петербургу же оставили обязанности исключительно представительские.
Михаил Юрьевич ждал. Сейчас должен был прийти Сергей Эйсбар. Фамилия нерусская. Чужак. Это хорошо — всегда можно свалить на чужака, если все провалится. Из собранного помощниками досье следует, что талантлив, циничен и груб — продуктивное сочетание.
Долгорукий встал из-за стола и подошел к окну, выходящему на крыши домов, что лепились в переулках между Тверской и Большой Дмитровкой. На деревьях лежали шапки снега, дворники из окрестных домов помогали юному отпрыску чьей-то фамилии выкапывать из снега автомобиль — занесло чуть ли не до стекол. Долгорукий с любовью смотрел на снег, грязную кашу на проезжей части, продавщиц снеди, закутанных в платки, которые тоже застряли со своими тюками и теперь переругивались друг с другом — легко с этой дремотной страной, ни у кого нет времени сосредоточиться на своих мыслях, все всегда вытаскивают то, что где-то увязло. Хотя… Последнее время подвижки есть. Дороги начали мостить. Женщинам дали право голоса. И этот грандиозный план всеобщей электрификации. «Так у нас дело дойдет до того, что в каждой деревне по электрическому театру поставят, — подумал Долгорукий. — И кино станет важнейшим из искусств». Вот и хорошо. Народишко-то может прийти в себя и опять взяться за бунт. Ну так ему надо показать, чем бы кончилось дело тогда, в октябре 17-го, — снять на пленку эдакую молотьбу средневековую. А то и с Босхом. Чтоб прямо на улицах головы отрывали и ели.
Сам Долгорукий жаловал новейшие течения — сюрреалистов, усатого испанца и другого — с угольными глазами. Но в России такое показывать нельзя, особенно в кинозалах — не для того билетики покупают. Тут надо попроще — зато помощнее. Помпезность нужна для успокоения масс.
Долгорукий рассмеялся: за окном, на улице, бабки и авто высвободились из снежной грязи одновременно и будто стоп-кадр тронулся. Авто засигналило и бодро двинулось в путь, а зипуны, размахивая руками, поволокли свои тюки.
Часть третья
Глава I. Золотое сияние
Вначале сентября 1923 года объявили большой прием по случаю приезда из Москвы первой звезды российской синематографии, надменного героя-любовника Ивана Милославского. Он приехал в Ялту оглядеться: уж больно много ходило слухов об этом Новом Парадизе, русском Холливуде. И размах-де нездешний, одних мелодрам снимают сразу десяток, что ж говорить об исторических и комических, и граф Толстой из Франции сценариусы шлет, и гонорары артистам платят бешеные, и дворцы под декорации строят, да такие, что потом продают втридорога богатым купцам и фабрикантам под имения, и сеть синематографических театров по всей России строят. Деньги крутятся огромные.
Это у кого огромные деньги — у Ожогина? Милославский не верил слухам. Когда-то сам был на кинофабрике Ожогина не последним актером. Многое знал. Тогда действительно большие потоки текли через ожогинские векселя и расписки. Но с тех пор много другой воды утекло — совсем не золотоносной. В Москве вообще думали, что после самоубийства Лары он сломается и сгинет. Не сломался. Приятно, конечно, что не пропал человек. И здесь, в провинции, можно какое-нибудь кино делать. Открыть свою маленькую студию и — строгать по двухчастевке в полгода.
Милославский приехал ранним воскресным утром, предупредив Ожогина. А тем же вечером был зван на прием, который устраивали в его честь. Тоже приятно. Прием устраивал некто Борис Кторов — новая ожогинская звезда, комик, о котором в столицах уже слыхали, но которого еще не видали. Говорят, он затмил самого Чаплина. Ильинского переплюнул. Говорят, приносит работодателю немалые прибыли.
…Кторов, у которого не было собственного дома, поселился на даче, которая его развеселила. Владелец, костромской купец, вместо скульптур надменных львов водрузил у парадной лестницы слонов, бивни которых застенчиво поддерживали балкончики второго этажа. У черного входа на заднем дворе красовалась зебра. Ее голова внушительным барельефом выглядывала из двери. Хвостик — ручка двери. Дача требовала определенного к себе подходца, и Кторов решил устраивать приемы.
Петя Трофимов перевел статью из заокеанского журнала о том, что на студии Холливудские Горы богатые актеры проводят празднества для своих товарищей. Просто так, без повода. Со сказочным шиком. Идея пленила Кторова и ужом юркнула в другие дома — киношная братия сняла в этом сезоне почти все дачи на побережье в ожидании, когда можно будет приглашать бомонд на собственные белокаменные виллы. Такие виллы в колониальном стиле — последний писк местной архитектурной моды — начали расти на крымских взгорьях.
Глава II. Прогулка по Новому Парадизу
В Ялту Ленни попала с компанией молоденьких актеров, которых встретила в симферопольской гостинице наутро после приезда. Они шушукались, кривлялись, а на самом деле просто нервничали перед пробами и все причитали: «Русский Холливуд! Русский Холливуд!» У них было арендовано авто до Ялты, и Ленни поехала с ними. Знали бы детки, чем набиты ее шляпные коробки! Но Ленни решила не афишировать свои занятия. Она усмехнулась, поймав себя на слове «детки» — ведь эти театральные воробьишки младше ее года на три-четыре.
Всю дорогу она молчала, а в Ялте попросила остановить машину у первой же гостиницы на прибрежной линии. Там и заночевала. Наутро, проверив финансовые запасы, выяснила, что на двух счетах кое-что осталось, но не столько, чтобы усесться в деревянном креслице на набережной, смотреть на синюю скатерку моря и не приподнимать попку. Лизхен порывалась приехать в Ялту, распустить над Ленни крылья, снять дачу, нанять врачей, лечить, спасать, обволакивать, успокаивать, увозить в Швейцарию и там опять лечить, спасать, обволакивать. Но и ей, и родителям были отбиты телеграммы с одинаковым текстом: «Совсем не волноваться тчк Ждать новостей тчк». Лизхен покудахтала, покудахтала и сдалась.
Из газет Ленни узнавала о «деле Неточки», как она про себя называла то, что случилось в Харькове. На следующий день после ее бегства за Неточной приехали родственники из Москвы и увезли его — упирающегося — домой. В Москве Неточку быстро освидетельствовали и признали невменяемым. Дело прекратили. Лилия, Михеев и Колбридж были отпущены из Харькова. Оборудование и киножурналы отдали. Шумиха вокруг несостоявшегося покушения постепенно стихала. Евграф Анатольев слал телеграммы, где настоятельно рекомендовал Ленни оставаться пока в Ялте. Ленни не понимала почему, но в конце концов догадалась: он хотел потихоньку свернуть проект, чтобы его имя больше не ассоциировалось с автоколонной, и боялся, что Ленни с ее непомерным и уже нежелательным энтузиазмом начнет наскакивать, требуя продолжения пробега, не дай бог примется за монтаж фильмы по горячим следам, начнет показывать ее где ни попадя и снова всколыхнет интерес к этому сомнительному дельцу. Интереса Анатольев к своей персоне хотел, а нездорового интереса — не очень.
Недели через три после ее приезда в Ялту объявился Колбридж. Как и было договорено, он дал объявление в газету «Раннее утро». Текст они придумали, когда Колбридж приходил к Ленни в больницу: «Предлагаем синематографические портреты детских утренников». И телефон. И хоть конспирация была уже не нужна — Ленни усмехнулась, прочитав объявление, — она позвонила по указанному телефону, и сердце у нее сжалось, когда телефонные провода донесли до ее уха дребезжащее английское воркование Колбриджа: «Все нормально, милый командир. Машины выпустили, до Москвы добрались без приключений, сдали оборудование в контору, Михеев сбежал из-под венца, Лилия вернулась на студию, а господин Анатольев укатил в Италию. Поеду и я съезжу на родину, милый командир…» Связь прервалась. Ленни засопела, сдерживая слезы: промчалась киноавтоколонна и только дымок повис над пыльной дорогой, да и его развеет ветер через минуту.
«Здрасьте вам — нюни!» — сказала ей пожилая телефонистка, принимая трубку аппарата. Ленни улыбнулась и покачала головой. Нет уж, не нюни.
Глава III. Эйсбар возвращается
Сергей Эйсбар спустился по трапу, брошенному на берег с «Великой Елизаветы», трехпалубного лайнера, пришедшего из Индии в одесский порт. С корабля Эйсбар поехал на вокзал и купил билет на первый же поезд в Москву. Долго грузили его поклажу. Чувствовал себя отвратно: располнел — не сильно, но часто становилось тяжеловато дышать. Море утомило его: всю дорогу оно казалось закрытым занавесом, в колышущуюся стену которого вынужден вместо спектакля утыкаться взглядом театрал.
Мелькание сменяющихся пейзажей за окном поезда подействовало успокаивающе. После пряных красок Индии зимняя Москва показалась снятой на черно-белую пленку. На набережной, напротив храма у Пречистенских ворот, высилось нагромождение квадратов из стекла — значит, конструктивисты все-таки нашли поклонников своего функционального стиля. А Федор Шехтель, автор сказочных особняков, которые целой клумбой расцвели в районе Арбата в 10-х годах, видимо, получил право на строительство павильонов подземной железной дороги. С подземкой Москва затянула — в европейских столицах она функционировала уже несколько десятилетий.
После полуторагодового перерыва таксомотор вез Эйсбара по знакомым вроде улицам, но через каждый квартал возникали неизвестные строения, увенчанные большой буквой «М». Вензель буквы — с изгибчиком древнерусской каллиграфии. А входные павильончики на станции подземки выполнены в разных стилях: мавританский, бухарский, готический, викторианский и просто выдуманные архитектором драконы, заглядывающие в окна, рыбы, помахивающие хвостами над дверным порталом. Эйсбар развернул газету — поморщился, обратив внимание на заметку о своем прибытии, и уткнулся в дискуссию о том, что «… Шехтель и его станционные павильоны превратили Белокаменную в город-сон». Есть немного. Эйсбар вспомнил поразившие его «Ворота Индии» в Бомбее. Оглянулся на второй таксомотор, который вез багаж. И мысли снова пошли по кругу.
Какими радужными были первые месяцы съемок и к какому развалу все пришло. Он объехал несколько провинций, ощутил, что значит находиться в грязи людского месива, и понял, как снимать эту кашу, в которой одна плоть неотделима от другой. Написал сценарий: европеец вместе с тибетским монахом ищет ребенка, в которого реинкарнировался Будда. История об анонимном Боге, которого толпа не знает, но которому инстинктивно подчиняется. Он уже видел, какой должна быть фильма, и знал, что та станет революцией не только для русской, но и для европейской аудитории.
Действительно, из Германии и Англии пришло оборудование. На паях с англичанами был арендован самолет. И, однако, все происходило в каком-то мареве — будто не ты сам ходишь, отдаешь указания, выбираешь, а тебя несет облако, наполненное густым пряным дымом. Оно не отпускает ночные сновидения, в нем слоятся мысли — ненужные цепляются за нужные, наслаиваются одна на другую. Нет ясности. И нет в голове порядка, который Эйсбар любил.
Глава IV. Ленни получает одно предложение за другим
Ленни стояла у окна, глядела на верхушки пиний, росших вокруг павильончика, выполненного в классическом стиле: ротонда с круглыми белыми колоннами, — и вспоминала, как в первый день, расположившись в ротонде, расставила на полу жестянки с пленками и долго ходила вокруг, не решаясь открыть.
Вот как бывает: столько месяцев видеть во сне прыгучие кадры, столько раз примериваться, как она их смонтирует, и — растеряться в нужный момент. Она беспомощно смотрела на железные коробки. Да подскажите наконец, как начать! Никто не откликнулся, только пинии качали за окном пушистыми шариками крон, и она быстрым решительным движением сорвала крышку с первой коробки. И вот несколько месяцев каждое утро она приезжает в свой павильон, и скоро, кажется, канва фильмы окончательно прояснится.
Нынешняя зима в Ялте выдалась теплой. Воздух был густой, соленый, влажный. Снег так ни разу и не выпал. Говорили, что некоторые сумасшедшие до сих пор купаются в море. Среди них — Чардынин с Ожогиным. Мысли Ленни плавно перекочевали на Ожогина, который по-прежнему удивлял и восхищал ее. Он обладал силой — не такой, как у Эйсбара. Сила Эйсбара была темной, мрачной, жестокой, она подавляла и подчиняла. Сила Ожогина была жизнерадостной, бурлящей, искрящейся, и все вокруг оживало благодаря ей. Эйсбара боялись. Ожогина любили. Он мог делать несколько дел сразу, всегда добивался своего и, даже ругаясь, умудрялся не обижать человека. Конечно, он не знал по именам рабочих и статистов, но люди не были для него неодушевленной массой. Он видел их.
Или она его идеализировала? Идеализировала, потому что — вот и с ней тоже… Кто она ему? Случайная знакомая, но как только она обмолвилась, что ей надо работать с пленками, он сразу предложил ей поместиться в этом павильончике, оборудовал его монтажным столом — она только мечтать могла о таком столе, когда ездила с автоколонной! И все это — бесплатно. Поначалу ей было неудобно. При первой же встрече с Ожогиным, уже начав работать, она заговорила о том, что снимет монтажную, не нищая же она в самом деле, но Ожогин так замахал руками, что она отступила, почувствовав, что ее щепетильность в данном случае обидна для него.
Ожогин влюбился слишком быстро и слишком явно. Что делать с этой любовью в практическом смысле? Немолодой — каковым он считал себя — человек. А она — стрекоза. Манский, если увидит ее, обязательно сделает такую куклу для своей фильмы! Прозрачные крылышки и фасеточные глазищи: видят не только впереди, но и сзади, и все — по-стрекозьи, кусочками калейдоскопа.
Глава V. Московская гастроль Жоржа Александриди
Александриди выехал из Бомбея на неделю раньше Эйсбара, а в Москву приехал позже. Вышел на берег в Италии и застрял — как присел у деревянного столика под оливковым деревом, вписанным в беззаботную синеву неба, как ухватился рукой за стаканчик красненького, будто это не стаканчик, а ручка дверки в тихий уголок, так и застыл. Темнело. Хозяйка вела его спать. Как солнце начинало припекать, он снова устраивался под оливой — ждал хлеба, масла, кофе,*' а потом снова стаканчик. Дня через три Жоринька сбыл пару коробочек гашиша, коих вывез из Индии в избытке, в одной из сумрачных каменных подворотен покутил с осевшими в городке русскими, накупил шелковых шарфов и сел на поезд.
В Москве с вокзала поехал к Лизхен.
— Ее нет, — сообщила горничная, не признавшая «короля экрана» в худом и будто ставшем ниже ростом Жориньке. Тот по-хозяйски прошел в гостиную, бросил на кресло пальто. — Елизавета Юрьевна нечасто здесь бывает, — залепетала горничная.
— Так ты, милочка, позвони ей туда, где она бывает часто! И скажи, что друг сердечный Жорж явился для лобызанья ее чресел, — ответствовал Жоринька, с любопытством глядя, как деваха среагирует на его скабрезность: та покраснела и сжалась. — Погорячей ванну наполни, милая.
Он ненадолго забылся в пене, а когда проснулся, Лизхен была дома — по комнатам плыл ее ласковый голос.