Белая церковь. Мосты

Друцэ Ион Пантелеевич

Чобану Ион

Настоящий том "Библиотеки советского романа" объединяет произведения двух известных современных молдавских прозаиков: "Белую церковь" (1981) Иона Друцэ - историческое повествование о Молдавии времен русско-турецкой воины второй половины XVIII в и роман Иона Чобану "Мосты" (1966) - о жизни молдавской деревни в Великую Отечественную войну и первые послевоенные месяцы.

Ион Друцэ

Белая церковь

Глава первая

Ничего святого

Время было выбрано удачно. Яссы издавна славились бесконечными осенними дождями. С середины октября молдавская столица, расположенная, подобно Риму, на семи холмах, вымирала совершенно. И вот однажды дождливой осенней ночью несколько всадников появились в городе. Неслись они, должно быть, издалека, ибо грязь залепила их так, что ни масти лошадей, ни лиц всадников было не разобрать. Проскакав по главной и единственной площади города, они свернули в переулок, спускавшийся по холму, вдоль речки, и скрылись за высокими воротами большого каменного дома, в котором располагалась резиденция капуджи, официального представителя султана при молдавском господаре.

Через какие-нибудь полчаса ворота снова открылись, выпустив всадников, и они с той же поспешностью покинули город, скрывшись в сторону Соколы, где размещался отряд янычар, ведавших охраной представительства. И снова над семью холмами опустилась бесконечность длинной осенней ночи, и над городом по-прежнему канючил мелкий, моросящий дождь. Это нудное море влаги, стекая по соломенным, по дранковым, по черепичным крышам, нагоняло такую глубокую дремоту, что никакое событие в мире, казалось, не в состоянии было поднять с постели православного христианина и заставить подойти к окну.

Но нашлось-таки в этом городе окошечко, мимо которого всадники не смогли проскочить незамеченными. Хотя и оно, подобно многим другим окнам города, об эту пору уже не светилось, из-за занавесочки пара глаз держала на примете всю обозреваемую из окна тьму. Как всегда во время осенней сырости, господина Зарзаряна донимали приступы подагры. При острых болях он предпочитал сидячее положение лежачему, поэтому по вечерам ему подвигали плетеное кресло к окну, укутывали теплыми одеялами, и он целые ночи просиживал за белой занавеской в ожидании чего-нибудь смешного, что хоть как-то скрасило бы его маету.

Поначалу налет всадников глубокой ночью показался ему чрезвычайно забавным. Все это обещало обернуться любопытным анекдотом, который можно будет рассказать зимой в кругу семьи, но чем больше он в эту историю вникал, тем менее смешной она ему казалась. Во-первых, турки не любят так поздно хаживать друг к другу в гости. Это раз. Во-вторых, странным было то, что всадников впустили без обычных стуков, расспросов, осмотров. Похоже, их там дожидались. Но в таком случае, почему дом погружен в такую темень?! Обычно по вечерам сквозь закрытые ставни тут и там просачивались косые полоски света, а в ту ночь ни единого светлого пятнышка ни до приезда всадников, ни во время их пребывания там, ни после отъезда. И наконец, что за безумные скачки! Они не столько въехали, сколько влетели в те ворота, и оттуда их не то что выпустили, а выбросили. Неужели вся эта безумная спешка придумана только для того, чтобы скрыть, сколько всадников въехало и сколько выехало оттуда?

На улице идет дождь, старый армянин, сидя у окна, тихо молится про себя, а благодаря таким вот мелочам иной раз получает гласность Великая История. Ибо, в самом деле, события той далекой ночи, несомненно, канули бы в вечность следом за другими важными событиями, о которых мы так никогда ничего и не узнаем, если бы осень не была такой дождливой и если бы скромный торговец мануфактурой в Яссах господин Зарзарян, арендовавший лавку неподалеку от турецкого представительства, не страдал бы такими тяжелыми приступами подагры.

Глава вторая

Чac умного безмолвия

Высоко в Карпатах еще стоят холода, а предгорья уже дышат оттепелью. Ночами на низины накатывает туман, и увлажненные леса задумчиво роняют капель на залежалый снег. В полночь, когда все сущее замирает, глубоко под снегом воркуют ручейки. Эти робкие голоса оживающей влаги, которым со временем суждено стать грозным половодьем, согревают душу новыми надеждами. И хотя темень за окном по-прежнему стоит стеной, часы ночного бдения становятся короче, задумчивей, добрей. Земля выплывает из ночи осененная, благословенная, и, когда под утро одинокий пастух, зимующий в горах, разводит костер, прозрачный дымок его заветных раздумий долго стелется по низинам, будоража дух людской.

— О господи…

Отец Паисий размашисто крестится, низко опускает седую грешную голову. Все-таки, что там ни толкуй, идет весна… И еще одно волнение, и еще один грех. Как же не грех, когда пожары воспоминаний снова опустошают его усталую, измученную душу. И снова бежит на тебя босоногое детство Полтавщины, безвинные забавы в коридорах Киевской духовной академии. Дальше следуют странствия по монастырям и скитам, долгие годы нищенства и постижения путей господних на святой горе Афон. Прожить заново в его-то годы еще одну жизнь — труд нелегкий, ибо дикий табун былого начисто уничтожил ту каплю энергии, которая согревала старца в тот поздний час, и теперь груда всевозможных немощей, как отец Паисий представлял сам себя, маялась в кресле, охваченная унынием.

Ибо, если вдуматься, до чего красива и божественно величава поступь весны! Какое море духа людского она вдруг выпускает на солнечные просторы из плена зимней скованности! Какое обилие семян, залежавшихся в мерзлой земле, обретет себя в новом поколении! Какое множество живых тварей, преодолев зимнюю спячку, возрадуются земной суете! Но, едва встав на ноги, они тут же почувствуют тяжкое бремя собственного бытия, ибо мир не так уж прекрасен, как был задуман господом, и не так уж справедлив, каким он мог бы быть.

Скупые старческие слезы, блеснув на худых скулах, тут же гаснут в огромной седой бороде. Две белые свечи тихо догорают над большим столом, заваленным книгами и рукописями. По предгорьям долго перекатывается хриплый лай одинокой собаки, ночная тьма глядит в окно недобрыми глазами, и на сердце старика начинают давить невеселые думы.

Глава третья

Две Екатерины

Огромное облако пыли, распластавшись над выгоревшими от засухи пустырями, медленно ползло с востока на запад. В полуденном пекле, проклиная судьбину и глотая пыль, шли гренадерские и мушкетерские полки. За пехотой на усталых, взмокших от длинных переходов лошадях шли эскадроны кирасир, драгун, гусар. По флангам, прикрывая армию, тащились в невообразимом беспорядке, упиваясь вольницей, донские, уральские, запорожские казаки.

За первым валом, не давая поднятой пыли улечься, катил второй вал. Медленно двигались на воловой и конской тяге тяжелые орудия для осады крепостей. За артиллерией следовали магазины — на длинных фурах покачивались мешки с провизией для солдат, фураж для лошадей и множество всякого другого груза, сопутствующего армии во время наступления.

За пищей телесной на некотором расстоянии следовала пища духовная в виде огромных палаток, наваленных кое-как на телеги и предназначенных для свершения походных молебнов. За ними шли, опять же на почтительном расстоянии, груженные хмельным своим товаром маркитанты, а уж за маркитантами пешочком плелись, замыкая шествие, те, кого обычно называют солдатскими подружками в военное время и более грубым, но более точным словом во времена мира.

— С богом! — сказала императрица в своем манифесте о начале военных действий против Турции, и вот Украинская армия, разбившись на четыре колонны, шла через Подолию, чтобы, переправившись через Днестр, стать лагерем в ожидании встречи с главными силами неприятеля.

Дорога была адова. Между Бугом и Днестром лежала заросшая бурьяном степь. На этой принадлежавшей Турции земле в мирное время кочевали крымские татары, но с тех пор, как Крым отошел к России, эта территория, все еще принадлежа Турции, оказалась зажатой в клещи русскими владениями, почему и пустовала. Идти по полуодичалой земле было тягостно и тоскливо. Ни дымка человеческого жилища, ни петушиного крика, ни собачьего лая. Ковыль, да пырей, да полынь, сгоревшая от засухи в пору своего первого цветения. Дымятся потные спины, пыль скрипит на зубах, а солнце знай себе припекает. С утра оно бьет солдата в затылок, в полдень прожигает темя, а от полудня и до последнего отблеска за холмами слепит глаза.

Глава четвертая

Запретный плод

В феврале 1790 года Петербург праздновал взятие Очакова. Героя этого сражения, державшего в железном кольце турецкий гарнизон почти полтора года, князя Потемкина встречали с почестями, подобающими его фельдмаршальскому чину. Два морских батальона и кирасирский полк, носивший его имя, вышли далеко за городскую черту, чтобы встретить светлейшего. Гремели колокола на соборах и храмах, палили пушки кораблей, стоявших в устье Невы, и весь Невский, до самого Зимнего, был празднично убран.

Государыня была счастлива. Она сумела поставить дело так, что люди умирали с ее именем на устах, но уж зато, когда наступал черед чествования, она и это умела устроить как никакой другой монарх. Теперь, стоя у окна и глядя на несметную толпу, заполонившую Дворцовую площадь, она спросила своего камердинера Захара Зотова, услугами которого изредка пользовалась, чтобы узнать, что думают ее верноподданные.

— Что, Захар, сильно любят князя в народе?

— Нет, ваше величество, — спокойно ответил Захар. — Никто его не любит.

— Как так? — удивилась государыня. — Да ты подойди к окну, посмотри, что на площади творится!!!

Глава пятая

Вифлеемская звезда

Лес ты мой зеленый, отыскать бы путь-дорожку и тропинку для себя… Едва ли не половина молдавской народной поэзии посвящена кодрам, густым дубовым лесам, укрывавшим в лихую годину этот народ и не раз спасавшим его от полного уничтожения. Признательность простого сердца не ведает границ ах, лист зеленый, лес густой, как живешь ты, милый мой!

Кодры — что им сделается? Живут могуче, прочно, вечно, но увы… Наступает день, и час, и мгновение, и пожелтевший зубчатый лист, мягко отделяясь от матери-ветки, долго кружит в голубом прозрачно-осеннем воздухе. Устав в этом парении, он покорно стелется, хороня сам себя. И лежит он, сердечный, плашмя, лежит беспомощный, бездыханный, и пройдет по нему кто угодно, когда угодно, куда угодно…

Опавшая листва вместе с прохладой осенних ночей приводит в движение гигантский мир беженцев. Теперь стоянки раскрыты, и видно за много верст, кто где коротал лето. Весь этот покатый склон, например, занимали Петрешты. В низине, над ручьем, жили Штефанешты, а на той стороне обосновались Варзарешты. О эти бедные, эти многострадальные наши села… У нас еще не было и, кажется, уже никогда не будет полной хроники хотя бы одного села, чтобы проследить, через какие муки пришлось пройти этим карпатским горцам, ассимилированным римлянам, объединенным деревянным крестом над своей церквушкой и многочисленными горестями и бедами, захороненными в названии самой деревушки.

И снова кликнула судьба, и снова запрягаем… Провозившись со своими скудными пожитками всю ночь, чуть соснув только под самое утро, деревни прощаются с код-рами ранней-ранней зорькой. Длинные колонны безропотной бедноты растекаются ручейками по склонам, по пустырям и, прощаясь на ходу село с селом, человек с человеком, уходят — кто на восток, кто на запад, кто на телеге, кто пешком. Небо затянуто тучами, солнца совсем не видать, и, прикидывая время больше по наитию, люди спешат. За годы бесконечных смут поля заросли сорняками, стали чужими и колючими. Ни дорог, ни колодцев, ни памятки никакой — только одинокие могучие орешины высятся над заросшими пыреем полями, напоминая пароду о его прошлом, да покосившиеся распятия над высохшими родниками, напоминая народу о его вере.

Пронзительно скрипят давно не смазанные, никуда и ни за чем не ездившие колеса. На телеге, груженной всяким скарбом, покачиваются вместе с многочисленными узлами четверо ребятишек. Поначалу, пока выезжали из леса, они сладко спали вповалку, но затем простор открытых полей прорвался сквозь их детский сон, разбудил, и они, не в силах по-настоящему проснуться, без конца оглядываются и, бледные, переболевшие за лето всем на свете, мигают и не могут взять в толк, то ли они в самом деле возвращаются, то ли им это долгожданное возвращение домой только снится.

Ион Чобану

Мосты

Радуга, говорят, один край своей дуги непременно купает в воде, будь то шумная река или тихое озерцо. И еще говорят, что — если кто-нибудь сможет дойти до радуги и коснуться ее, исполнится любое его желание. Скажет: хочу быть густым лесом — Кодры — и в Кодры превратится. Скажет: хочу быть сказочным витязем Фэт-Фрумосом — так оно и будет. Любое, заветнейшее — сбудется.

— А ты чего хочешь? — спросил меня давным-давно дедушка.

— Счастливым хочу быть! — ответил я в простоте души.

— Для этого, пожалуй, дороги к радуге маловато, задумчиво произнес дед. — За радугой надо пройти еще много мостов жизни…

Они поднялись на поросший ясенем холм, который в Кукоаре и окрестных селах так и называли — Ясеневым. В былые времена крестьяне разживались здесь осями для телег, а название сохранилось до сих пор. Среди деревьев было много поросших сухим терновником полян. Кустарник засох, обглоданный кавалерией Фердинанда ранней весной 1918 года. Здесь разыгралась битва не на жизнь, а на смерть: голодные кони, за неимением лучшего корма, ощипывали колючки вместе с корой. Проглатывали давясь. Потом у коней взбухали животы, проткнутые так и не переваренными колючками. Погибли и кусты, и лошади. Среди сгнившей листвы и теперь валялись омытые дождями конские черепа, кости. Зато у сельчан вдоволь стало черепов для пугал: почти над каждым виноградником скалился конский череп, надетый на тычок.

Мост первый

1

Дед мой был человек крутого нрава. Если он тебя побранит, считай, что хорошо отделался. Впрочем, дед бранил всех на свете. Придет сосед одолжить что-нибудь — скажем, тесак или сверло, — старик накинется: «Сами-то вы никогда не купите!.. Одалживать горазды!..» А потом даст все, что у него просят. Соседи привыкли к его наставлениям, собственными тесаками и сверлами обзаводиться не спешили. Не все были так горды, как наш отец.

— Долгих вам лет, дедушка Тоадер, — говорили соседи, — и пусть у вас всегда будет что одолжить.

Был старик к тому же упрям и неуступчив. Лошадей, например, держать не захотел после того, как гнедой жеребец лягнул бабушку. Свиней не держал потому, что подкапывали завалинку, кур — потому, что копошились на грядках.

Одна страсть была у деда — охотничья. Про охоту он мог говорить часами! Да так задушевно, с такой любовью, что собеседник глазам своим не верил: он ли это, старый ворчун? И хотя дед любил обругать всех на свете и без конца покрикивал на старуху, был один человек, с которым он отлично ладил, — его приятель дед Андрей.

Деда Андрея я боялся пуще огня. У него были кустистые, нависшие над глазами брови. Каждый раз, бывало, как завидит меня, так трясет грозно палкой, и мохнатые брови его вовсе закрывают глаза. И я не так боялся его палки, как бровей: увижу — мурашки по спине.

2

Весь первый пасхальный день деревенские парни били в колокола. Это единственный день, когда им это дозволено.

Но мне скоро надоел монотонный гулкий звон большого надтреснутого колокола. Я пошел на карусель. Мечтал, как головокружительно, до полного изнеможения буду кружиться с Викой. Сидеть рядом с ней, с дочкой Георге Негарэ! Во всей деревне только у нее да у ее сестры белокурые волосы. Всегда, даже летом, Вика носила белый платок, а зимой на ней было пальто с серым каракулевым воротником, на котором словно бы мороз нарисовал узоры.

Мы сдружились еще в школе. Географа у нас несколько дней не было — мы танцевали. Однажды, балуясь, оборвали карту Европы, за что нас побили линейкой по ладоням. А сегодня пусть директор школы смотрит, как мы летим на карусели, как гордо поглядываем сверху на крыши домов, на все, что было и осталось позади. Но…

Верно сказано: за большой похвалой не ходи с большим мешком… На карусели катались все кто хочешь — и малыши, что, сделав один-два круга, расплачивались парой крашеных яиц, и самоуверенные парни, что клали деньги на бочку и целыми часами катали своих зазнобушек.

Только Вики не было у карусели. Наверно, мать не пустила: все боится, как бы чего не случилось…

3

У каждого в жизни есть что-то свое. Даже тот, кто живет главным образом для других, в глубине души сохраняет уголок, принадлежащий ему одному. Я, например, теперь жил только весной и Викой. Домашние дела меня не интересовали. Слышал: одежда, семена, пахота, тычки для виноградника, земля в испольщину, но все это в одно ухо влетало, в другое вылетало.

Наведывался к нам один хлипкий, шепелявый человек, и отец, бывало, едва завидит его, посылает меня за вином, а мать начинает варить мамалыгу. Я шел неохотно — интересней было слушать, как тот человек говорит о земле. Слова его запомнились мне, помню их и сейчас, потому что менялись весны, а он нисколечко не менялся — ни внешне, ни разговором. Потирал руки, будто пришел с мороза, и шепелявил:

— Зима не лето, пройдет и это.

Земля, говорил он, будто камень на спине. Погода у него всегда хмурая, а дождей маловато. А весной, говорил, такая бедность, что собаки линяют, а не бродят, как в сказке, с бубликами на хвосте. То и дело приговаривал: «Зима не лето…»

Пока судили-рядили, мать ставила на стол густую, дымящуюся мамалыжку — гостю нравилась именно такая, мама знала его вкус. Каких только хитростей я не придумывал, чтобы услышать, что же еще скажет гость. По десять раз споласкивал, вытирал кувшин, с которым надо было идти за вином. Наконец отец меня выпроваживал: «Ну, давай быстрее». Я мчался словно одержимый, чтобы поскорей вернуться. Однажды споткнулся, упал лбом на кувшин. Шрам остался на всю жизнь. Не раз я цапался с отцом, называвшим меня недотепой, болтливым, как баба. Но… данный тебе норов никаким лекарством не вылечишь. А любопытство вообще неизлечимо!..

4

Ах, глаза, ясные, как небо, и пьянящие, как вино…

Но что можешь ты прочесть в синем небе? Ничего. А раз нельзя ничего прочесть, можно многое придумать. Глаза Вики сливались с небом. А я лежал в траве и мысленно улетал далеко-далеко. Жевал сочный стебелек зеленой травы — и вот я уже спустился с небес в новой щеголеватой форме лицеиста: куртка из небесной лазури, фуражка ярче радуги. И будто на самом деле, а не в грезах, слышу, как мною восхищается все село:

— Чему удивляться? Или вы забыли, как директор школы надел ему на голову венок, когда он кончил седьмой класс?

— И говорят, дружит с дочкой Георге Негарэ?

— Да и она хороша… Пятки от росы потрескались, а тоже нос задирает…

5

Сиднем сидеть — счастья не видать. Надо что-то делать. И вот с понедельника до субботы я без конца хожу мимо виноградника Георге Негарэ то с сапой на плече, то коней веду на поводке, пасти.

— Бог в помощь!

— Спасибо… Вот подвязываем на тычки кусты, чтобы не удрали…

Да, счастье не спешит ко мне. Вика работает на винограднике, но даже глаз не поднимет, словом не обмолвится. Будто я ради ее папаши протаптываю тропинки возле их виноградника!..

Кажется, и домашние учуяли, что со мной творится. Теперь по воскресеньям и в праздничные дни мне разрешают оставаться в селе. С лошадьми уходит отец. С овцами стали отряжать Никэ. Каждое утро он недовольно смотрит на меня: ноги у него потрескались от росы, покрылись цыпками и похожи на туфли из крокодильей кожи. Но деваться некуда! Похнычет, поскулит, потом возьмет трайсту

[2]

, колокольчик, на прощанье кинув на меня колючий взгляд, будто овцы — мое добро…

Мост второй

1

Летние ночи коротки. Летние ночи зелены.

Зелено застывшее в ночи подсолнечное поле. Насколько хватает глаз, все зелено: луг, толока, кукурузные делянки.

Летние ночи зелены. Летние ночи коротки.

Зелены арбузы на бахче и виноградники, тяжелые от гроздьев. И тихие, теплые порывы ветра — тоже зелены.

Пока что все это — еще трава: и подсолнухи, и виноград, и арбузы. Зеленая трава. Лишь с пшеничных полей доносится сладковатый запах поспевающего хлеба.

2

— Зачем лошадей привязал к ноге? Не мог к колесу? Испугаются, понесут — костей не соберешь!

— Стреножил я их! Не побегут.

— Легко сказать… Лучше привяжи веревку к колесу.

Я не ожидал, что Негарэ пришлет деда Петраке. В этом не было никакой нужды.

— Вас прислал Георге Негарэ?

3

Опускались сумерки. Казалось, на дорогах скопилась вся пыль лета: вздымали ее и всадники, мчавшиеся наперегонки, и бежавшие вслед жеребята, звякавшие шейными колокольчиками, и возвращавшиеся в село стада.

Большое, как на току, облако пыли плыло по долине в перезвоне тронок и бубенцов, и от этого в душе моей возникала сладкая грусть. Я как бы прощался с солнцем, птицами, вольным ветром, с росой, благоуханием луговой травы и зреющей нивы.

Дед Петраке взвалил мешок с бурьяном на телегу, сам же сесть не захотел — не помню, чтобы он когда-нибудь ехал на подводе или верхом.

— И у скотины есть душа… А сказать не может, под силу ей тащить груз или нет. Спасибо, что мешок везет да десаги.

Я знал это, но однажды все-таки попытался усадить его с собой может, расскажет, что-нибудь про дом, где батрачит. Слова из него приходится вытаскивать клещами. Ты ему одно, а он опять свое — про посевы, погоду, урожай.

4

Когда у человека щедрая душа, взрослый сын и дочки-красавицы на выданье, те, кого он пригласил на помочь, непременно придут утром пораньше. Да и то сказать, кто придет? Конечно, парни и девушки. И если кое-где ждут, покуда хозяйка соберет охапку соломы, сухих кукурузных стеблей, чтобы разжечь огонь и сварить мамалыжку, то у Георге Негарэ людей, собравшихся на помочь, тут же непременно угостят кружкой вина, ломтем хлеба, куском брынзы.

Я тоже был среди тех, у кого на подбородке белели крошки овечьего сыра. Явился спозаранок. В иное утро меня, бывало, мать не может оторвать от подушки, но сегодня стоило ей сказать:

— Хватит валяться, продери глаза! Виктория Негарэ уже собирает людей на прополку…

— Заходила и к нам? — Я встрепенулся.

— А то с кем я только что говорила?

Мост третий

1

— Слушай, Никэ, почему чахнет этот баран? — спросила мать.

— Может, из-за жары? — пожал плечами отец.

Мой братец Никэ смотрит родителям в рот. Уж он-то мог бы знать, почему баран чахнет, — ведь Никэ пасет овец. Но малыш настороженно молчит, сидя на низком стульчике, и парит в лохани ноги, покрытые цыпками.

Увидев, что от сына толку не добьешься, мать оставила его в покое. Правда, немного побранила за то, что оставил носки на пастбище. Теперь по тем носкам можно справлять поминки… Огорчается мать не только потому, что жаль пропажи. Ей кажется, что рассеянный Никэ плохо присматривает за овцами. У малого каждый год та же история. Промочит ноги, наберет пуд грязи, — так сразу снимает носки и бросает на пастбище…

Мы знаем это его обыкновение. Оттого Никэ и поглядывает с опаской на родителей, пытаясь понять, что ему угрожает. Мамино наказание перенести не трудно, ударит веником — и делу конец. Случается, в ход идет скалка или какой-нибудь прутик, но это редко. Отец вроде не бил его ни разу, но стоит ему снять ремень, и бедный Никэ подымает ужасный визг.

2

Ночью выпадала роса, и утром было пронзительно свежо. Не наденешь кацавейку — мелкой дрожью будешь дрожать. Но днем приходилось снимать кожухи — земля накалялась, как в разгаре лета. А мужик, понятное дело, предпочитает утром слегка позябнуть, чем тащить с собой лишнюю одежку и целый день заботиться о ней, как бы не потерять. Да и в работе мешает. Но те же самые мужики, если идут сторожами или пастухами, непременно носят с собой кожухи и кафтаны. Они-то спят вволю, а во сне от холода не спасешься.

Василе Суфлецелу тоже пас овец. Его кожух висел близ него на плетне, а сам Василе, повязанный фартуком тетушки Ирины, дрожал, как тополиный лист. Он стригся, и красоту на него наводил не кто иной, как мой отец. О том, какие науки отец изучал в Кишиневе, село знало гораздо меньше, чем о его мастерстве брадобрея.

Солнце всходило холодное и алое, как ломоть осеннего арбуза. Неудивительно, что в такую рань и наш цирюльник то и дело дышал на кончики пальцев и запахивал пиджак.

— Брит, не брит — путь вперед лежит! Бритье и стрижка лучше, чем коврижка. В добрый час, беш-майор!

Подошел дедушка и поздравил Василе. Правда, не без укора. Другой бы на месте Василе, может быть, обиделся: один ведь раз в жизни человек женится…

3

Да, Василе расставался с холостой жизнью.

Женился он на Аникуце, которую я видел как-то на пасху у Георге Негарэ. Так и случилось — как говорится, не сам ковал, какую бог дал.

Когда у родичей из Чулука было много овец, в доме Негарэ только слышно было — кум Арвинте, кума Зоица, Аникуца. Но с тех пор как судебные тяжбы поглотили стада и начались у кума Арвинте неприятности, имя его стали упоминать все реже. Теперь это родство могло только напортить, кума вспоминали втихомолку, с опаской. Его, говорят, поймали — изготовлял фальшивые монеты. А ведь лучший был гончар во всем Чулуке! Целые дни торчал он у гончарного круга, лепил, делал горшки, вазы, миски, кувшины.

Теперь, как сказал дед, от самого Арвинте останутся одни черепки. Упекли его в соляные копи на каторгу на двенадцать лет.

Бадю Василе, насколько я знаю, привлекало не имущество: то, что уцелело после суда, имуществом не назовешь. Верно сказано: озеро, возникшее от дождя, быстро испаряется.

4

Да, расставался с холостой жизнью бадя Василе…

И меня пригласили на свадьбу в чужое село. Откровенно говоря, я думал об одном: как бы дождь не подпортил свадьбу. У нас были все основания опасаться ненастья. Стояла поздняя осень, а Чулук расположен в долине дождя капля, грязи воз. К тому же есть примета: если жених ел из котелка или из горшка, быть на свадьбе дождю! А бадя Василе — пастух, всю жизнь только из котелка и кормился.

А пока что Чулук встретил нас тихой погодой и блеянием овец. Навстречу вышли тамошние гости в нарядных постолах, повязанных до колен шнурками из разноцветной шерсти. Я смотрел на их ноги, пытаясь отличить баб от мужиков. Но это было невозможно. У всех постолы одинаковые, красивые.

Всего четыре километра лесом отделяли наши села. Но если подумать, мы жили будто в другом мире. В селе нашем много зелени, кругом кодры. В округе нас прозвали корчевателями и цибульниками, потому что в нашем селе мужики корчевали пни и на этой земле сеяли лук. Чулукчан же величали дымарями — село их, расположенное в низине, в непогоду тонуло в дыме и тумане.

Иначе одевались они, иначе вели хозяйство. У нас обычно держали лошадей и коров. В Чулуке — овец и волов, особенно овец. Казалось, само село стоит на овечьем руне. Топнешь ногой по земле — и под тобой словно шерстяная пряжа. Под слоем навоза и перегнившей соломы почва топкая, хлипкая, пружинистая.

Мост четвертый

1

Смена времен года для меня всегда чудо. И в то утро я проснулся раньше, чем обычно, и не мог понять почему. Разбудил меня топот у порога, на крыльце, но это я сообразил потом. Оказывается, ночью выпал снег. Как хорошей доброй зимой, лег пушистым ровным слоем на деревья, плетни, крыши…

Все село проснулось сегодня на час раньше. Свежий снег нарушил утренний сон. Призрачная белизна струилась отовсюду — с соседних крыш, со скирд кукурузных стеблей, даже от жердей плетня.

Вероятно, тот же снежный свет поднял с постели спозаранку и лавочника Лейбу. Он пререкался у дверей с бабушкой Домникой. Спорили насчет базара. У бабушки Домники было обыкновение каждую среду относить на рынок то гирлянду чеснока, то айву, то котомку фасоли или сушеных слив: всегда на чердаке у старушки что-нибудь да найдется! Перекидывала через плечо десагу — и топ-топ, неся на себе, кроме поклажи, и груз своих восьмидесяти лет.

Теперь бабушка ссорилась с Лейбой, который не уступал ей ни годами, ни умением торговаться. К тому же причуд у него было еще больше. С бабушкой Домникой Лейба не очень ладил: бабушка якобы не могла взять в толк, почему по субботам Лейба не разжигает огня в очаге, дрожит от холода, хотя дрова возле печи, а спички на горнушке. И есть ли резон держать корчму и лавку, чтобы после каждого посетителя протирать тряпкой клямку двери. И что это за обыкновение: кого покормит из своего судка, тому и судок отдает на память.

Дедушка смотрел сквозь пальцы на причуды корчмаря. Не превозносил свою веру, чтобы его веру принизить, и особенно ценил его за то, что тот понимал в винах и строго придерживался обычаев кодрян. Дедушка убедился корчмарь не разбавлял вина водой. Боже упаси!

2

На солнечной стороне капало со стрех. Из-под снега выглянуло черное пятно — то место, где Негарэ обсмолил свинью перед рождеством. Зима еще в разгаре, но погода уже весенняя.

Обе дочки Негарэ стояли в легких платьицах, с голыми ногами, на курящейся паром завалинке. Никогда не казались они мне такими красивыми. Вика словно была сама весна, глаза улыбались солнцу, как васильки в поле, руки нежно скрещены на груди, колени обнажены. Вспомнились слова деда: «Бабьи ноги повергают мужиков в грех. Один грек даже продал все корабли…»

Я вскарабкался на вершину старой сучковатой акации, росшей у ворот Негарэ. Митря и бадя Василе Суфлецелу находились несколько ниже меня, а дед Петраке, Иосуб Вырлан и Георге Негарэ возились внизу, у ствола. Все вместе мы пытались взгромоздить на старую акацию ствол молодого ясеня с проволокой на верхушке: сооружали антенну для первого в Кукоаре радиоприемника.

Не стоит много говорить о зависти людской и кривотолках. Скажу только, что из-за этого радио попадья выгнала дочек Негарэ из церкви перед проповедью.

— Вы что наряжаетесь, как барышни? Здесь храм божий! Мать ваша ездит по монастырям, а прелюбодействует с батраком! Подумаешь, купили радио теперь можно и платья выше колен носить?..

3

В нашей семье, как, наверно, и во всех других, бабушка была второй матерью. Мать целыми днями пропадала в поле. Бабушка же стирала нам, кормила. Мать больше любила беспомощных, крохотных младенцев; подрастая, мы переходили под бабушкино крыло. Нам это нравилось, и вот почему: мать с отцом заготавливали на зиму пшеницу, кукурузу, подсолнух, фасоль, картошку, а у бабушки на чердаке про запас всегда был виноград, разложенный на ореховых листьях, чтобы сохранился на зиму; сладкий чернослив, орехи, яблоки в ящике с песком, айва в горке пшеницы: дед тоже зарабатывал немного зерна своим ремеслом решетника. В бочонке стояли бобы, зимой мы их жарили на плите. На чердаке можно было найти паклю, из которой мы плели кнуты, делали пыжи для бузинных ружей и много еще другого всякой всячины!

Когда дед Тоадер уходил куда-нибудь, я снимал с чердака его лук, изо всех сил натягивал и стрелял в цель. С тех пор как шеф поста отобрал у старика ружье, он смастерил вязовый лук, с десяток стрел и, вооруженный им, охранял виноградник возле церкви. Прямо как во времена турок.

Теперь бабушка слегла, и мать взяла ее к нам в дом. Дед не захотел переселиться.

— Ишь надумали, коровьи образины! Оставить свой дом и прийти к ним бобом-залеткой! — сердито сказал он маме, подпрыгивая на одной ноге.

Отец в такие разговоры не вмешивался. Мы с ним снимали пшеницу с чердака, укладывали мешки. Отец решил взять на мельницу и немного дедушкиного зерна, и мы зашли к старику. Он пригласил нас в дом на несколько слов с глазу на глаз.

4

— О, горе мне! Катинка, где мои ключи?

Мы все захохотали. Бабушка поправлялась. Никэ сбегал и принес ей из дому ключи. Старуха спрятала их в одном из своих бездонных карманов. Бывало, сколько раз ни придет к нам дед и увидит бабушка, как он вытирает усы тыльной стороной ладони, — так все вздыхает, рвется домой. Мать ее не отпускала. Заставляла Никэ топить плиту, чтобы быстрей выгнать из старухи простуду. А Никэ только этого и ждал. Новые обязанности избавляли его от надоевшего занятия. Лучше целыми днями топить печку, чем поить коней и овец. Теперь Никэ пек картошку, высыпал кукурузные зерна на плиту и жарил кукоши

[10]

, калил семечки, бобы. А вечером, у гумна, точно кот, подкарауливал и ловил в силок воробья, сам разделывал и жарил на угольях, в плите. Словом, день-деньской Никэ занимался делом, и уж что-что, а на скуку ему не приходилось жаловаться. Да и бабушка вечно рассказывала ему какие-то сны, предания. Держала в голове она уйму сказок и притч, потому что была неграмотная. И так ведь, заметил я, многие люди. Не зная грамоты, они руководствуются, как наукой, поучительными воспоминаниями, житейскими происшествиями, даже погодой. Вот и бабушка посмотрит, бывало, в окно, увидит, как стонет и беснуется поземка, и расскажет Никэ случай про новенький, с иголочки, шерстяной бурнус, насмехавшийся над драным кожухом.

— Здравствуй, рваная шуба!

— Здравствуй, глупый бурнус!

В другой раз старушка рассказывала, как баба Докия трясет двенадцать своих тулупов.