Часть 6, кн.2 (VI том) Православие и русская литература

Дунаев Михаил Михайлович

Глава 19.

Русская литература в эмиграции

Они оказались там — среди несбывшихся надежд, в равнодушии окружающего мира, которому собственная суета и суетность застилали глаза. Они обрели страшный опыт — но сами осмыслили ли его здраво и жёстко? Этот вопрос необходим не для того, чтобы осудить кого-то (в который раз скажем: у нас нет права быть судьями, однако есть обязанность трезво оценивать всё, пребывающее в пространстве нашего внимания), но, поставив себя на их страшное место, спросить: а мы-то, выпади нам то же, мы-то способны были бы понять и верно воспринять всё происшедшее? Не с высоты нашего теперешнего знания, покоящегося на более протяжённом историческом опыте, а вот так: выброшенные из сложившегося бытия катастрофою, только что внезапно тряхнувшею всех и не давшею опомниться, — мы-то что могли бы прояснить для себя? Осмыслим же поэтому их жестокий опыт. Перенесём в себя их заблуждения, чтобы вырвать затем из собственного сознания и тем очистить его.

Многие из них, в собственной душевной слепоте, немало постарались, чтобы катастрофа произошла неминуемо. Когда-то они подменили духовность душевностью, даже не подозревая о том, и тем лишили себя возможности противостать бесовской стихии. Некоторые из них и сами заигрывали с бесами, отказываясь понимать весь страшный смысл таких игр.

Теперь, получивши возможность осмыслить исполнившееся,

что

вынесли они из своего потрясения?

1. Дмитрий Сергеевич Мережковский

Одним из ведущих литераторов в русской эмиграции был Д.С.Мережковский. И странно: как будто ничего не стряслось в его судьбе, он всё так же мусолит свои любимые идеи. Вначале он продолжает занятия историческим жанром, пишет романы «Тутанхамон на Крите» (1925), «Мессия» (1927), одновременно предаётся отчасти художественным, отчасти философским, отчасти профетическим исследованиям истории: углубляется в далёкое прошлое (подальше от настоящего?), в древний Египет, в вавилонские временные дебри («Тайна Трёх. Египет и Вавилон», 1923), выискивая там следы и приметы единого религиозного

мифа

. Потом пытается зарыться в доисторические времена («Тайна Запада. Атлантида — Европа», 1930) — и там отыскивает истоки того же, сопоставляя гибель Атлантиды с близкою гибелью Европы: в рамках концепции о трёх эпохах в религиозной истории человечества (время Отца, время Сына, время Духа).

Он пишет также биографии Наполеона, Данте, апостола Павла, бл. Августина, Иоахима Флорского, Франциска Ассизского, Жанны д’Арк, Лютера, Кальвина, Паскаля, Терезы Авильской и др., но, даже касаясь жизни святых, апостола Павла, религиозных подвижников, Мережковский создаёт не варианты жития, а научно-философские биографии, позитивистские по духу, хотя и с налётом мистицизма одновременно (он так и не избавился от своей мировоззренческой амбивалентности, да и не имел намерения избавляться), подчиняя эти биографии всё той же цели, которая стала для него неизменной ещё в дореволюционный период: Мережковский всюду ищет намёки на грядущую

религию Третьего Завета.

Каждый персонаж истории интересен для Мережковского с одной лишь стороны: в какой мере тот способствовал приближению Церкви Духа. Даже Наполеон для писателя — апокалиптический воин, возвеститель конца Второго Завета. В самой верности излюбленной идее нет ничего дурного, когда бы идея была не дурна.

В историческом дохристианском прошлом Мережковский находит предвозвестие христианства и апокалиптическое предчувствие Третьего Завета. Достаточно взять для примера описание древнего святилища на Крите в романе о Тутанхамоне:

«За алтарём курений был алтарь возлияний — чёрная стеатитовая, на столбиках, доска, с тремя углублениями — чашами для воды, молока и мёда: вода — Отцу, молоко — Сыну, мёд — Матери.

Дальше в глубину возвышались два огромных глиняных бычачьих рога, и между ними медная, на медном древке, двуострая секира, ярко вычищенная, сверкала, отражая пламя. Эта святая Секира—

2. А.Гессен,

Н.Туроверов,

В.Ходасевич,

Г.Иванов

Но были же и трезво видевшие происходящее. Не забудем о Бунине, о Шмелёве. Да, но Бунин был достаточно умён, чтобы не поддаваться либеральным соблазнам. Шмелёв же имел абсолютный несомненный критерий: оценивал всё по православным меркам.

Можно назвать ещё одно имя:

Константин Дмитриевич Бальмонт

(1867–1942). Изломанный манерный декадент-символист, он обрёл стремление к православной духовности, резко изменился в своём миросозерцании. Близкая дружба со Шмелёвым о многом говорит.

Однако это лишь отдельные имена.

Алексей Владимирович Гессен

Мудрее оказались иные из тех, кто прежде не успел засорить разум химерическими идеями, хотя бы по причине возраста. Молодой поэт

Алексей Владимирович Гессен

(1900–1925), успевший принять участие в Белом движении, а затем выбравшийся в Европу, был изумлён тем, что увидел в эмиграции русской:

«…За всё это время я ни разу не встретил, не почувствовал заграницей этого всеобщего согласия, этой единодушной ненависти к большевикам, насильникам Родины. Здесь заграницей нет этого священного гнева, этой решимости никогда не уступить, никогда не примириться, не поклониться грубой силе. А там ведь это было труднее. В России голод и физические лишения, иногда угрозы самому существованию, могут заставлять идти на компромиссы, на соглашения, на уступки. Тем же, которые здесь в безопасности, в довольстве, ради выгод или из малодушия, готовы протянуть руку палачам России, — нет оправдания, нет и не будет прощения»

3

,— писал он в 1922 году (в статье “Там и здесь”, помещённой в “Русской мысли”), поражённый нравственной атмосферой, преобладавшей среди русских изгнанников. Да ведь многие же из них в своё время весьма порадели большевикам — рьяно обвинять большевиков значило для них принять на себя хоть часть вины. Мужества не хватало. Да и никак не могли они одолеть прежнего, ещё партийного разделения. “Здесь за рубежом столько партий и групп, — свидетельствует Гессен, — сколько людей в эмиграции. Редко встретишь двух человек, согласных между собой»

4

.

Слова не по возрасту мудрого, но жестокими испытаниями наученного Гессена — останутся приговором всей российской либеральной своре, вышвырнутой в Европу, останутся навсегда:

«Ничего не поняли, ничему не научились. То, что твердили 10-20-30 лет тому назад, продолжают твердить и теперь. Зрелище воистину жалкое и смешное. Немногие только имели мужество пересмотреть прошлое, признать свои ошибки и заблуждения, большинство, вопреки разуму, здравому смыслу, очевидности, как баба из малороссийского анекдота, утопая уже до макушки в воде, высовывает пальцы над поверхностью пруда, показывая жестом: “а всё-таки стрижено, стрижено, а не брито!” Над полем, заросшим чертополохом и бурьяном, который сами они усердно сеяли, они утверждают, что посев был хорош, а если всходы плохи — не их вина. Дьявольские шутки!»

Николай Николаевич Туроверов

И ещё одно имя поэтическое возвращается на родную землю с чужбины как из небытия —

Николай Николаевич Туроверов

(1899–1972). Поэт казацкого корня, прошедший в составе казачества Белое движение, он прославил казачество во многих стихах своих, но было бы неверным сводить поэзию Туроверова к единой теме. Важнее: он вложил в творчество энергию любви к жизни, к родине — энергию, питаемую глубокой верой в промыслительную Божию помощь и защиту от всех бед земных.

Это не значит, конечно, что он не знал душевного смятения, тоски по оставленному, сознавания своего безнадёжного положения изгнанника. Даже мысленное возвращение в родной дом становится для него чрезмерно грустным — он передал свою печаль в гениальных по образной силе строках:

Я знаю, не будет иначе,

Всему свой черёд и пора.

Владислав Фелицианович Ходасевич

Владислав Фелицианович Ходасевич

(1886–1939) был, по убеждённости В.Набокова, непревзойдённым во всём XX веке русским поэтом. Распределение по рангу оставим в стороне: занятие бессмысленное (хотя кто только им не занимался). Признаем лишь: Ходасевич поэт высочайшего уровня; но, как всякий большой поэт, он вовлекает человека в свой мир, мир кристально эстетический, и не лишённый соблазнов.

Ходасевич начинал поэтический путь, подобно многим, утверждая безнадежность мира, беспросветность страдания в нём. Ранний Ходасевич — воплощённое уныние.

Вокруг меня кольцо сжимается,

Неслышно подползает сон…

Георгий Владимирович Иванов

Георгий Владимирович Иванов

(1894–1958) — ещё один большой поэт, невеликая известность которого мало соответствует размеру его одарённости. Он более изыскан и утончён, чем требуется для массовой популярности. Кажется порою: с высокомерным изяществом взирает он на суетность бытия. И не без брезгливости. Известный портрет, сделанный Юрием Анненковым в 1921 году, передаёт внутреннюю суть натуры Иванова совершенно (и беспощадно?).

Поэма в прозе

“Распад атома” (1938) сконцентрировала в себе мировидение поэта достаточно откровенно.

«Я дышу. Может быть, этот воздух отравлен? Но это единственный воздух, которым мне дано дышать…Я испытываю по отношению к окружающему смешанное чувство превосходства и слабости: в моём сознании законы жизни тесно переплетены с законами сна. Должно быть, благодаря этому перспектива мира сильно искажена в моих глазах. Но это как раз единственное, чем я ещё дорожу, единственное, что ещё отделяет меня от всепоглощающего мирового уродства» (2,6)*

*Здесь и далее ссылки на сочинения Иванова даются непосредственно в тексте по изданию:

Иванов Георгий

. Собр. соч. в трёх томах. М., 1994; с указанием тома и страницы в круглых скобках.

3. Марина Ивановна Цветаева

Марина Ивановна Цветаева

(1892–1941) — один из поэтических кумиров XX века. Никто не смог с таким исступлением восславить торжество страстей в человеке, тем поборов сознавание их греховности, гибельности для души.

Случайно или закономерно: у трёх больших поэтов века, добровольно ушедших из жизни, — Есенина, Маяковского, Цветаевой — очень рано проступила в стихах тяга к небытию, к расставанию с жизнью…

Семнадцатилетняя Цветаева складывает молитву:

Христос и Бог! Я жажду чуда

4. М.Алданов,

М.Осоргин,

Н.Жевахов,

С.Бехтеев,

Б.Ширяев,

В.Никифоров-Волгин,

Л.Зуров

Должно признать, что эмигрантская литература еще слишком мало знаема нами. Нередко распылённая по многочисленным изданиям, порою слишком эфемерным, она ещё требует долгого кропотливого труда собирания и изучения собранного. Названный недостаток всецело относится и к данному исследованию. Его ограничивает также избранная тема: безрелигиозность многих художников позволяет оставить их за пределами нашего внимания. Конечно, и безверие тоже

религиозно

по-своему, но вникать во все его оттенки не всегда необходимо.

М.Алданов, М.Осоргин

Вот, например,

М.Алданов

(Ландау; 1886–1957), имя достаточно заметное в эмигрантской литературе: по популярности ему мало равных было. Исторические штудии Алданова (романов о русской истории у него не счесть) завлекательны, но с какой целью они предприняты? Какое воззрение на мир навязывает автор читателю? Неужто не важно? О мировоззрении Алданова не сказать лучше, чем то сделал Г.Иванов:

«В общих чертах оно сводится к следующему: “дураками и прохвостами”, составляющими “большинство человечества”, и в их личной жизни и в истории, которую они же творят, — двигают почти исключительно жадность, честолюбие и эгоизм. Только одни эти чувства в людях естественны и неподдельны. Всё остальное — обман или самообман, сознательное или инстинктивное притворство. Ум — привилегия прохвостов. Он, по существу, не что иное, как более или менее удачная комбинация эгоизма и хитрости. Умение перехитрить ближнего, использовать его глупость — сила, возвышающая человека над окружающими. Она — залог и предпосылка успеха. Умный человек, прокладывая себе дорогу к удовлетворению собственной жадности, честолюбия, эгоизма, — тем лучше достигает цели, чем глубже его знание человеческих слабостей и чем более свободен он от предрассудков, созданных притворством или корыстью. Таков рядовой ум. Высшая же — философская— форма ума отличается от рядового тем, что презирает не только себе подобных, но и самоё себя. Презрение это основано на самопознании. Эта “высшая форма” ума для Алданова, по-видимому, — предел духовного совершенства»

27

.

Если применять критерий духовности, то нетрудно заметить, что для Алданова открылась только духовная тьма, которую он разглядел в бытии и абсолютизировал, признавая в том полноту миропознания. Такая ограниченность, односторонность постижения бытия превращается в ложь, хотя и верно отражает некоторые особенности человеческой натуры. Всё превращается в ложь, ибо строится на отрицании в человеке

образа Божия

, пусть даже и в искаженном виде.

Разглядеть в человеке человека

, как к тому стремился Достоевский, — видимо, было недоступно для Алданова, поэтому его творчество и направлялось «почти целиком на разложение, опустошение, всеотрицание»

Ограничимся ссылкою на Г.Иванова и относительно важнейшего свойства творчества

«Это свойство можно бы назвать отсутствием “просвета в вечность”, отсутствием того “четвёртого измерения”, которое сквозит, например, в каждом самом “натуралистическом” описании Бунина и как бы освещает каждую фразу изнутри. Этого у Осоргина нет. Его литературное мастерство — родственно мастерству живописцев-”передвижников”. Оно так же “честно” и точно так же ограничено “непреображённым” бытом»

Николай Давыдович Жевахов

«Заметный след в духовной литературе оставил видный церковный деятель князь

Николай Давыдович Жевахов

(1874–1947). По отцовской линии он происходил из грузинского княжеского рода, а мать его была из знатной черниговской фамилии Горленко, славной святителем Иоасафом, чудотворцем Белгородским. Юрист по образованию, Николай Давыдович долгие годы служил чиновником в Государственной канцелярии, одновременно глубоко интересуясь православной жизнью России. В августе 1916 г. князь Жевахов назначен товарищем обер-прокурора Св. Синода, оставаясь на этом посту вплоть до начала Февральской революции. После ареста и допросов над ним нависла угроза тюремного заключения. Лишь по милости Божией Николай Давыдович избежал узилища. Начались горестные скитания по стране. Одно время князь нашёл себе приют на Монастырщине, под Киевом. Но и сюда докатился погром.

В середине января 1920 г. Николай Давыдович вместе с беженцами отплыл на пароходе “Иртыш” в Константинополь. Но жить возле Святой Софии пришлось недолго, в феврале 1921 г. он переехал в Сербию, где и обосновался. Сербский период жизни Жевахова отмечен значительным творческим взлётом — здесь он написал три тома своих воспоминаний.

К сожалению, напечатаны из них только два: “Воспоминания товарища обер-прокурора Святейшего Синода”. T.I. Мюнхен, 1923; Т.II. Новый Сад, 1928. В его книгах с убедительной полнотой отражена церковно-общественная жизнь России в период перед началом Первой мировой войны, во время войны, а также в пору революционного лихолетья, когда страна подверглась жертвенному уничтожению. Перед читателем предстал не просто свидетель трагических событий, а ревностный защитник веры православной, инициативный государственник и бесстрашный разоблачитель врагов Отчизны. “Воспоминания” князя Жевахова — один из самых ярких документов эпохи. Вместе с тем, его книги — подлинная сокровищница образов, включая Государя, Государыни, церковных деятелей и духоносцев. Несколько незабываемых страниц автор посвятил Оптиной Пустыни, её подвижникам, сострадавшим народному горю и молитвенно звавших Россию на путь спасения.

В начале 1930-х годов князь Н.Д.Жевахов переехал на жительство в Италию. Обосновался на Никольском подворье в Бари, выстроенном тщанием Имп. Палестинского общества в первые годы XX века. В строительстве Подворья в своё время непосредственно участвовал и сам Николай Давыдович. Но теперь у Подворья не было уже никаких средств. Перед эмиграцией возникла труднейшая задача: сохранить в неприкосновенности святыню, не допустить передачи её в собственность безбожникам, изыскать средства к существованию православной общины. Князь Н.Д.Жевахов, как глава Никольского подворья, обратился за помощью к известной благотворительнице русского зарубежья, княгине М.П.Демидовой, помогавшей многим изгнанникам из России. И на этот раз княгиня на просьбу русского прихода откликнулась пожертвованием. Жизнь Подворья продолжилась.

В Италии князь Жевахов пишет обширный очерк “Сергей Александрович Нилус”. Он был издан отдельной книжкой в сербском городе Новый Сад в 1936 г. и вскоре переведён автором на итальянский язык. Тогда же кн. Жевахов перевёл на итальянский язык “Беседу преп. Серафима Саровского с Николаем Мотовиловым о цели христианской жизни”, открыв для итальянцев жемчужину старческого духовного опыта. Умер Николай Давыдович в 1947 г., похоронен в Вене.

Сергей Сергеевич Бехтеев

В октябре 1917 года провинциальный и в то время мало известный поэт

Сергей Сергеевич Бехтеев

(1879–1954) передал через графиню Анастасию Васильевну Гендрикову свои стихи, посвящённые Царской Семье, томившейся под арестом в Тобольске. Фрейлина Гендрикова передала его произведения по назначению. В горестных обстоятельствах читали Царственные узники послания Бехтеева, написанные в Ельце и Орле, находя в бесхитростных строках отклик на свои переживания. В доставленных стихотворениях угадывался не просто поэт, а верноподданный монархист, готовый служить Трону и в самой пасти хаоса. Погребённых заживо страстотерпцев особенно тронула бехтеевская “Молитва”, адресованная великим княжнам Ольге и Татьяне.

Пошли нам, Господи, терпенье

В годину буйных, мрачных дней

Сносить народное гоненье

Борис Николаевич Ширяев

Произведения

Бориса Николаевича Ширяева

(1889–1959) с годами приобретают на Родине всё большую литературно-художественную значимость, входя в круг душеполезного чтения наряду с книгами духовно-нравственными, о которых так долго тосковал русский человек. Исполненные правдивости и мудрости, произведения эти не стареют с годами, повествуя каждому новому поколению верующих о примерах стойкости, находчивости и мужества исповедников Христовых, не сломленных неволей и гражданским произволом. В живых образах Б.Ширяев рисует героев долга, увиденных им в действительности; многие изображённые им события связаны с собственной жизнью писателя, оттого так и убедительны, и достоверны. Достоверность, пожалуй, главный признак всего творческого метода Бориса Ширяева. Оттого-то так и непреходящи его книги, хранящие исторические и духовные ценности.

Сама жизнь писателя, подверженная мучительным испытаниям, была переполнена острейшими художественными сюжетами, готовыми превратиться в захватывающий рассказ или в оригинальную повесть. Мастерство прозаика придаёт его произведениям красочность, полнозвучность и безупречное изящество стиля.

Борис Николаевич Ширяев — москвич, родился 27 октября 1889 года в семье состоятельного помещика. После гимназии поступил учиться на историко-филологический факультет Московского университета, где проявил блестящие способности к самостоятельным исследованиям. По окончании этого престижного учебного заведения ему предложено было там же совершенствовать свои познания в науках, но молодой учёный решил продолжить занятия в Гёттингенском университете и некоторое время жил в Германии. По возвращении в Россию поступил в Военную академию, которую и окончил успешно. В самом начале Первой мировой войны ушел добровольцем на фронт, служил в Черниговском гусарском полку в звании штабс-капитана.

Революционная смута 1917 года приостановила нормальное течение жизни, повсеместно возобладала ненависть, на фронте и в тылу. Для истребления всего цвета нации большевики развернули невиданный до той поры красный террор. В 1918 году за попытку перехода границы Бориса Николаевича, белого добровольца, приговорили к расстрелу, но в считанные часы до казни ему удалось бежать из-под ареста. Скрывался на Кавказе, где ещё в остаточных формах сохранялся уклад прежней жизни. Два года спустя, надеясь остаться незамеченным, Ширяев перебрался в Москву. Надежды не оправдались. Столица пребывала на осадном положении, и верховодили в ней подручные преступной власти и доносчики. Боевой штабс-капитан Ширяев был выслежен, схвачен и вновь приговорён к расстрелу. Но по счастливой случайности исполнение смертного приговора оттягивалось, и в 1922 году «высшую меру социальной защиты» заменили ему десятью годами каторги. К этой поре на Соловецком острове, омываемом со всех сторон морем, был создан тюремный лагерь для заключенных. На соловецкую каторгу и попал отбывать срок будущий писатель. За древними монастырскими стенами и кого только не повстречал он на Соловках! Иерархов Русской Православной Церкви, священнослужителей, промышленников, офицеров, мещан, крестьян разных губерний, а по убеждениям здесь находились представители всего спектра общественных мнений, от монархистов до сепаратистов. Поначалу каторжный режим на знаменитом острове ещё позволял узникам более или менее свободно передвигаться по зоне, участвовать в постановках лагерного театра и даже сотрудничать в журнале «Соловецкие острова». Именно на каторге Борис Ширяев состоялся как прозаик: в тюремном журнале была опубликована его первая повесть «Паук на колёсиках». Впрочем, тяга к слову в нём проявлялась и раньше. Ещё до большевицкой смуты он пробовал протолкнуться в газетной хронике и даже напечатал за свой счёт тощий сборник стихов. Но только в подневольных условиях, пользуясь перерывами при тяжелой работе на валке деревьев в лесу, а затем и на вязке плотов из брёвен, он с жаром брался за писательское ремесло. И во все предстоящие годы ему придётся заниматься литературным трудом, находясь в чрезвычайном положении.

В 1929 году Соловки были так переполнены, что часть лагерников первого набора отправили в ссылку в отдалённые концы страны. Ширяев попал в Ташкент. Мелкая журналистика в местных газетах, преподавание в Ташкентском университете несколько скрасили быт ссыльнопоселенца. Гонимый писатель задумал даже писать книги здесь: тема — народная смеховая культура. Одна из его книг так и называлась «Кукольный театр в Средней Азии». Наиболее удачные рассказы и зарисовки печатались в московских журналах. Но вот срок ссылки истёк, и Борис Ширяев отправился в Москву, в свой родной город. На календаре значился 1932 год. Видно, не рассчитал писатель, что делать этого было нельзя. Органы неусыпно следили за составом столичных жителей, и стоило Ширяеву очутиться в Москве, как он тут же был арестован и посажен в тюрьму. Потянулись мучительные годы скитаний по этапу, истязаний и постоянного голода. В 1936 году его сослали в Ставропольский край, где началась относительно спокойная жизнь. В городе Черкесске он устроился учителем в школу, преподавал русский язык и литературу. Его ученик Евграф Лапко вспоминает, как живо, ярко и увлекательно вёл уроки Борис Николаевич, как умело и тонко прививал он любовь к чтению русских классиков. А в частных беседах мог поведать и о своём московском детстве, и о странствиях за границей, и даже о страшной каторге, на которой так много перетерпел. В школе Ширяев, помимо уроков, вёл ещё художественные кружки, занимался с детьми театральными постановками. Такое общение пробудило интерес к учению даже у безнадёжно отстающих лентяев. Устроилась и личная жизнь ссыльного писателя: в Черкесске он женился на студентке учительского института Нине Ивановне Капраловой. Вскоре у них родился сын Лоллий. Неприятности начались, когда Ширяев устроился преподавателем в Учительский институт. Здесь царила атмосфера подозрительности и доносительства, и вскоре Борис Николаевич, преподававший студентам немецкий язык, был предан суду. В вину ему ставили опоздания и срыв занятий. Бывалый каторжник, зная что разбирательство носит гражданский, а не политический характер, решил позлить судей. На вопрос: «Ваше происхождение?» громко и резко отвечал: «Дво-ря-нин!» О своём воинском звании также во всеуслышание заявил: «Штабс-капитан!» Отделался штрафом.