За мою голову обещано столько денег, сколько я ни разу не держал в руках. Мало того — вы, наверное, тоже не держали. Я живу в маленькой квартире на втором этаже. Напротив, за черной кожаной дверью, живет человек, это вознаграждение назначивший; справа от лестницы имеется большой плакат, убедительно и в подробностях повторяющий то, что и так известно любому мальчишке в нашем городе: человеку, доставившему по нужному адресу мою голову в полиэтиленовом пакете, полагается сумма более чем приличная. Лет эдак на сто безбедной, а временами и богатой жизни. (Кстати, полиэтиленовые сумки с моим портретом одно время были очень популярны; если поискать у меня в кладовке, наверняка отыщется штуки две. Или даже три. Правда, от времени и частого использования краска облупилась, и меня почти невозможно узнать.) Люди, желающие поправить свое финансовое положение за мой счет, до сих пор появляются довольно часто. Правда, раньше их было больше; раньше, признаться, не проходило и дня, чтобы мне не снесли входную дверь, или не разбили окно очередью из автомата, или еще что-нибудь в этом духе. И все мои визитеры при последующем рассмотрении оказывались не такими уж плохими — просто всем очень нужны были деньги, кому на лечение, кому на учебу, кому на мечту. Когда-то в детстве один знакомый рассказывал мне, что водитель, намеренно задавивший курицу, не несет за это никакой ответственности. «Почему?» спрашивал я. «Потому что курицу очень трудно задавить», — отвечал он авторитетно. Тот факт, что меня трудно убить, почему-то заранее лишает людей всяких сомнений относительно их права попытаться. Ценность моей жизни никем не принимается в расчет; не скажу, чтобы это огорчало меня, но как-то, знаете, все-таки… В то утро ко мне ворвались четверо в пятнистых комбинезонах. Одновременно полезли по двое из каждого окна, поливая комнату очередями и что-то свирепо крича — скорее для того, чтобы себя подбодрить, нежели затем, чтобы меня напугать….. Переступая через их пятнистые тела, выбираюсь в коридор и звоню в дверь напротив. Сосед открывает сразу же — разумеется, он слышал стрельбу и заранее поджидал у дверного глазка, воодушевленный, хотя и не слишком обнадеженный. — Доброе утро, — говорю я. Ни слова не говоря, он принимает бумажку — счет — из моих рук. Поправляет на переносице тонкие золотые очки: — Окна? Пустяки… — Они были пуленепробиваемые, — напоминаю я горько. Во дворе уже курлычет «скорая помощь». На станции «скорой» давно знают мой адрес на память. Сосед наклоняет лицо — он ниже меня на голову — и смотрит поверх очков, поверх зеркальных персиковых стекол. Всякий раз от его взгляда мне делается неприятно; глаза у него серые, совершенно спокойные, и на дне их сидит моя смерть. Он желает, чтобы я умер. И знает, что я когда-нибудь все-таки умру. И уверен, что переживет меня. И еще собирается плюнуть на мою могилу. Или, может быть, насчет «плюнуть» я все-таки преувеличиваю?
В три часа пополудни в дверь звонят. Я как раз недавно проснулся и стою в ванной перед треснувшим зеркалом, пытаясь разглядеть изнанку своего правого нижнего века. — Кто там? — спрашиваю я, отпирая дверь. Девушка — еще выходя из ванной, я точно знаю, что это девушка — отпрыгивает, будто наступив на змею. В соседском «глазке» загорается свет и почти сразу гаснет. Девушка преотличная. Не вульгарная. Неглупая с виду. Подтянутая, ясноглазая, короче говоря, очень удачная девушка. — Заходите, — говорю я. — Извините, — бормочет она. — Я, наверное, не вовремя… Я предлагаю средство от тараканов и муравьев. У меня есть пробники. Вы можете попробовать, а потом заказать по почте. Очень дешево. И она протягивает — опасливо, издалека — круглую коробочку с дохлым тараканом на этикетке. При ней нет ни отравленной иглы, ни баллончика с парализующим газом, ни другой подобной пакости. Вероятно, она собирается познакомиться, потом обольстить меня, а еще потом — в интимной обстановке — прикончить… Очень непредусмотрительно, просто глупо. Кто же поверит девочке, явившейся вот так, безо всякой убедительной легенды? Это же надо додуматься — в нашем-то доме продавать средство от тараканов и муравьев… — Заходите, — предлагаю я. — Побеседуем. Покажете мне ваше средство… У меня нет тараканов, но, возможно, отыщутся муравьи, которых следует истребить. Я попробую, а потом закажу по почте… Заходите. Хотите чаю? — Да, — говорит она и отступает еще на шаг. — Спасибо… И, невольно проследив за моим взглядом, оборачивается к плакату на стене напротив. Я улыбаюсь с него, как живой, а поперек моей шеи тянется, будто лезвие, выписанное тушью число с вереницей нолей.
Наверное, я все-таки счастливый человек. Я люблю свою работу. Обычно я работаю по ночам — мне так удобнее, а дневной свет в моем деле ни к чему. В цистернах — внутри — всегда ночь. Опустевшие цистерны из-под реактивов вывозят с химкомбината и ставят на отстой; мало кто из людей согласится на мою работу. Малейшая оплошность там, внутри — и ты труп; впрочем, меня это не касается. Я никогда не погибну в цистерне — если, конечно, не буду забывать об осторожности. Я остерегаюсь оставлять снаружи шланг для воздуха — незачем вводить в искушение малых сих. Я принимаю кое-какие меры, чтобы крышку люка над моей головой нельзя было внезапно захлопнуть. Я надеваю специальный скафандр, на голову — шлем, на спину — плоский баллон со сжатым воздухом; наконец, я спускаюсь в вечную ночь — только фонарик надо лбом и свет единственной звезды, заглядывающей в круглое окошко люка, разгоняют мою темноту. Внутри, в цистерне, по-другому текут мысли. Звук моего дыхания возвращается ко мне, отражаясь от черных стен. Я в другом мире враждебном, но и снисходительном. Чудовищные жидкости, заполнявшие брюхо цистерны еще несколько дней назад, оставили на внутренней ее поверхности следы неизвестных мне химических реакций. Черные сосульки и желтые цветы на маслянистых стенках, едва курящийся дымок испарений, отсветы моего фонаря: цистерна изнутри по-своему красива. Мне достаточно поскользнуться или напороться на какой-нибудь острый выступ, чтобы повредить свой скафандр и оказаться обреченным. Но я никогда не поскользнусь, конечно. Я осторожен. В руках у меня два шланга. Из одного — красного — хлещет моющий раствор. Другой — черный — всасывает пенную жижу помоев, так что я почти никогда не погружаюсь в жидкость глубже чем по колено. Дна не видно. Его приходится нащупывать ногой. Иногда я пою за работой. Без слов, разумеется, потому что во рту у меня загубник. Ни бульканье жидкости, ни моя песня не нарушают черной тишины этого замечательного места, где никакая жизнь невозможна. Иногда я думаю: а за что я люблю свою работу? Не только ведь за риск чего-чего, а этого добра в моей жизни хватает и дома. Может быть, работа укрепляет во мне чувство собственной исключительности? А может быть, мои далекие предки (кто знает?) обитали именно в таких вот черных мирах, куда их выжили более удачливые конкуренты по экологической нише? Цветы-кристаллы медленно тают, смываемые раствором. Сидя в цистерне, как в маленькой модели мира, я помню, что это не навсегда. Может быть, я люблю свою работу за эту вот эфемерность? Не знаю.