Таежный бродяга

Дёмин Михаил

18 июля 1926 года в Финляндии родился Георгий Трифонов, больше известный как Михаил Дёмин. Профессиональный уголовник, вор, убийца и блатной по кличке Чума, он отмотал пару-тройку сроков, выпустил несколько поэтических книг, а потом, выехав к родственникам в Париж, стал невозвращенцем. Широко известна его автобиографическая трилогия «Блатной», «Таежный бродяга», и «Рыжий дьявол».

Часть первая. Вне закона

Глава 1. Воля

Зимой 1952 года окончился мой срок заключения. Я вышел из ворот лагеря на рассвете. Пересылка была расположена на краю Красноярска, вблизи железнодорожного полотна; в ранний этот час предместье выглядело пустынным и малолюдным, оно только еще пробуждалось. На фоне светлеющего неба плоско и четко чернели гребни крыш. Над трубами стлались ватные дымки, по ним шел белесый, ледяной отсвет зари, а внизу и вокруг — в подворотнях и палисадниках — еще гнездились тени. Плотными лиловыми глыбами лежал придорожный снег. Улицы окутывала зеленоватая стеклянная полумгла.

Наконец-то, после пятилетних арестантских мытарств, ступил я в новый, рассветный мир, хлебнул вольного ветра. Он был холоден, этот ветер. Он был хлесток и пронзителен. Он забивал дыхание и обжигал глотку, как спирт. Как девяностоградусный спирт.

— А не принять ли нам, братцы, по баночке? — сказал, словно бы сразу учуяв, угадав мое настроение, низкорослый мордастый парень с широкими скулами и бесстыдно задранными ноздрями (его, кстати, так и звали — Ноздря). — Глотнуть сейчас первачка, али водчонки — ах, хорошо бы! Надо же отметить, отпраздновать… Да и вообще студно. — И он, покосившись на меня, мигнул глазом. — Ась?

Я не один вышел из лагеря; вместе со мной освободились еще трое блатных. Это все была молодежь, зелень, «комса». Комса эта, однако, жила вполне профессионально и знала все, что ей полагается знать. И вот, будучи осведомленными о том, что я уже не прежний, что я недавно завязал, выбыл из закона и более не принадлежу к Бессмертному Племени Жулья, зная все это, они тем не менее доверчиво жались ко мне, взирали на меня с некоторым уважением. Как-никак я ведь оставался в их глазах личностью заслуженной, породистой. Уважение это усугублялось также и тем еще, что они — в данный момент — были нагружены моими вещами.

Вещей имелось много; все то добро, которое собрали для меня блатные на последней, прощальной сходке, оно с трудом уместилось в трех объемистых мешках. Один из них я сразу же, в воротах, дал тащить Ноздре, другой — его партнеру, конопатому и шустрому, как мышь, карманнику Гоге. Третий мешок я держал сам, но уже посматривал — как бы препоручить в другие руки и его… Мешки были набиты туго, под завязку. По идее, этого мне должно было с избытком хватить на первое время. Продавая барахло, я мог спокойно ехать в нужном направлении, мог пересечь без хлопот полстраны. По сравнению с тремя моими попутчиками я выглядел богачом! И теперь они, размечтавшись о выпивке, явно рассчитывали на меня — на это мое богатство.

Глава 2. Вне закона

Я вышел из ворот, остановился, закуривая. И сейчас же ко мне придвинулись Ноздря и Гога.

— Ну что? Как? — заторопились они, перебивая друг друга. — Как приняли?

— Нормально, — усмехнулся я, пожимая плечами. — Как положено…

— А гроши — отвалили?

— Гроши? — Я помедлил несколько. — Конечно… А как же иначе!

Глава 3. В кольце

Итак, я снова очутился на Красноярском вокзале, вернулся, так сказать, к исходной точке. Все это время я как бы двигался по кривой, и вот теперь кривая замкнулась. Я оказался в кольце. Положение мое было самое отчаянное. Я стоял, прислонясь к табачному киоску, хоронясь под его защитой от секущих вихрей поземки. День уже затмевался, сгорал. Ломкие тени тянулись по настилу перрона. Вокруг, топоча, суетились пассажиры. А над людской толчеей, над станционными постройками стлались дымы паровозов, звучали гудки. Поезда закликали на разные голоса; они кричали пронзительно и тревожно. И, отзываясь на них, в душе моей — в глубине ее, в самых потемках — что-то вздрагивало и дребезжало тихонько. Черт возьми, думал я, почему, по какой причине, вся моя жизнь с самых ранних пор неразрывно связана с этими голосами, с дорожной, скитальческой, кочевою тоской? Словно бы какой-то рок вечно гонит меня по дорогам — зачем? И куда, куда? И всякий раз, как только на меня обрушиваются очередные несчастья (а они идут непрерывно, и нет мне от них ни укрыва, ни отдыха), всякий раз я, вольно или невольно, оказываюсь именно здесь. И вновь под моими подошвами — гулкий перрон. А вместо крыши — дымное, потревоженное гудками небо.

Погромыхивая на стыках и шумно дыша, отошел от станции московский экспресс. Я проводил его долгим взглядом. Темно-зеленые, лаковые бока вагонов. Блестящие поручни. Нарядные занавесочки на окнах. Ах, если б все сложилось иначе, — не сглупил бы я, не протратился, — я спокойно, с комфортом мог бы сидеть сейчас в этом самом поезде, мог бы ехать в Москву… Как бы мне хотелось завернуть домой — хотя бы ненадолго, украдкой! И все это было возможно. Но теперь, конечно, путь туда заказан. Сколько времени я уж не был дома? С 1945-го по 1952-й. Стало быть — семь лет. Семь лет разлуки! И опять она продлевается — уже по собственной моей вине.

Экспресс исчез, сгинул за поворотом. Потом один за другим промелькнули, грохоча, восточные поезда, на Иркутск, на Читу, на Владивосток. Потом, спустя недолго, вынырнул из густеющих теней и остановился недлинный состав. И на обшарпанной, заиндевелой стенке одного из вагонов я заметил надпись «Красноярск — Абакан».

Я заметил эту надпись и отвернулся, скрипнув зубами. И невольно подался назад, за угол ларька.

Рассуждая здраво, я должен был бы наконец смириться, позабыть о всех своих бреднях и отправиться по тому маршруту, что был указан в моих документах. Денег на билет в Абакан у меня бы, пожалуй, хватило. В самом крайнем случае я мог бы доехать до места и так — без билета — по справочке… И в сущности, это был сейчас единственный верный способ вырваться из кольца!

Глава 4. Земля легенд и тайн

Экспедиция, в которую я попал, была большой, комплексной; она занималась не только археологическими раскопками, но также и этнографическими исследованиями. В сущности, основной ее задачей было изучение тех путей, по которым шла колонизация русскими полярной этой части материка.

История освоения великих азиатских рек Оби и Енисея любопытна и несколько необычна. Необычна хотя бы уже потому, что по рекам этим землепроходцы двигались не сверху вниз, не по течению (не так, скажем, как Ермак по Иртышу, или Франциско де Орельяно — по Амазонке), а наоборот — снизу вверх, поднимаясь от устья к истокам. Этому есть свои причины. Дело в том, что колонизация здесь шла в основном из Архангельска — вдоль побережий северных морей. Издавна и упорно стремились новгородские поморы на Восток и к началу XVII столетия (в этом именно веке началось широкое освоение всей Центральной и Восточной Сибири) успели уже основательно исследовать обское устье. Место это интересовало их не случайно. Именно там находилось знаменитое Лукоморье, то самое, о котором издревле рассказывались необычные вещи…

«Суть горы зайдуче луку моря» — так, например, начинается одно из сказаний Первоначальной летописи, посвященное тайнам и чудесам Лукоморья…

«Суть горы зайдуче луку моря…» Лука эта образуется в низовьях Оби, в том месте, где желтоватые, медленные воды ее сливаются с бурной и пенистой рекой Таз. Местность эта труднопроходимая, поросшая дикой тайгой. По древним преданиям, некогда здесь обитало таинственное племя мангомзи

[1]

. Мангомзи жили якобы в каких-то тайных пещерах, сплошь осыпанных драгоценными каменьями; в таких пещерах, где стены были алмазными, а своды — из яшмы, рубинов и горного хрусталя. И где-то в самом сердце Лукоморья, в темных недрах его, таилось капище туземцев; они приходили туда поклоняться своему идолу, — откованному из чистого золота (в летописях идол этот называется Золотой Бабой), — и приносили сказочные дары. И это все — Золотая эта Баба и сокровища пещер, — все казалось тогда реальным, истинным; легенды о Лукоморье ходили по Северу с незапамятных времен, достигали даже Европы. Над пустынными скалами Обской губы как бы растекалось, маня, золотое сияние, мерцали и брезжили отблески драгоценных камней. И волновали многих. И упорно влекли к себе…

Первыми достигли желанных мест холмогорские поморы во главе с казаком Левкой Шубиным. Золотую Бабу они не обнаружили, но все же осели здесь, освоились. И вскоре вблизи Лукоморья возник городок Мангазея. Постепенно он разросся и к середине XVII века превратился в крупнейший полярный торгово-промышленный центр. У причалов Мангазейского порта швартовались корабли из Ганзы и Англии, из Голландии и Скандинавских стран. Отсюда в Россию доставлялись европейские ткани, оружие, пряности, а в Европу уходило «мягкое золото» — меха.

Глава 5. Тревожный ночлег

У костра, в заснеженном ельнике, сидел человек; он был жилист, узколиц, темноволос. Из-под шапки, пересекая бровь, спадала путаная прядь, глаза запухли от едкого дыма.

Он сидел, ссутулясь, подтянув колени к подбородку, — думал. Клубилась мгла вокруг; от пламени, от пляшущего света она казалась непроницаемой. Шатались в зарослях тени, подрагивала хвоя, пронизанная ветром, и при каждом шорохе темноволосый оборачивался, пытливо вглядывался в тайгу. «Глухомань, — думал он, — буреломы, темные места. Черт его знает, кто тут может бродить — зверье или люди…»

«Люди! — Эта мысль не утешила его, нет. — Люди, они тоже разные. Узнает кто-нибудь, догадается — и все. Кончики. Тогда не выберешься».

Он помрачнел, отворил меховую тужурку и осторожно потрогал внутренний туго набитый карман; он сделал это невольно — рука сама потянулась к пакету.

Плотный, перевитый шпагатом пакет оттягивал карман и упруго похрустывал в пальцах.

Часть вторая. Вторая попытка

Глава 1. Блудный сын

Я прибыл в Москву с вечерним, десятичасовым; пестрый поток пассажиров закружил меня, вынес с перрона на вокзальную площадь и расплескался по сторонам. И, оставшись на миг один и оглядевшись, я почувствовал себя неуютно, как-то неловко. Мешковатый и неуклюжий, в свитере с обвислым воротом, в потертой тужурке и тяжелых кирзовых сапогах, я выглядел типичным провинциалом. И никак не вписывался в столичный пейзаж.

За годы странствий я отвык от Москвы, и она от меня — тоже.

Что ж, первым делом я — для бодрости — завернул в ближайшую пивную. Здесь все было привычным, простым, таким же, как и всюду; тот же гомон и толчея, те же воспаленные рожи алкоголиков, тот же кислый сивушный дух…

— От хозяина, что ли? — спросил меня тощий, длиннолицый, со скошенным подбородком тип. — Из лагеря, а?

— Нет. — Я сдул с кружки пивную пену. — А разве похоже?

Глава 2. Блудный сын (продолжение)

Мы просидели — за поздним ужином, за разговорами — почти всю ночь. Когда мать простилась и ушла, близилось уже утро. Наконец-то я очутился в старой своей, запущенной комнате; чувствовалось, что здесь давно уже никто не жил и не прибирался. На всем лежал слой пыли, окна были мутны, занавеси в пестрых разводьях плесени.

И вот, удивительное дело, тусклый этот вид запустения никак не расстроил меня, нет, наоборот — он словно бы наполнил мне душу теплом.

Все здесь, в сущности, сохранилось нетронутым — таким, как я оставил, покидая когда-то Москву. Если кто и ждал меня все эти годы, то — не люди, а вещи. Вот этот диван — он помнил мои сны. Вот этот стол — он знал мои привычки; знал, как я сижу, облокачиваюсь, пишу… Вещи остались в неприкосновенности, сохранили мне верность — и дождались меня, дождались! Я долго не мог уснуть; бродил по комнате, разглядывал ее, рылся в шкафу и в ящиках стола — перебирал лежалые бумаги.

В одном из ящиков я обнаружил пожелтевшую, потрепанную фотокарточку отца. Он стоял в заломленной папахе, с полевым биноклем на груди, — держал под уздцы оседланную лошадь и упирался другой рукою в наборную рукоять казачьей шашки. Снимок был давний, времен Гражданской войны.

Отец стоял вполоборота и, казалось, смотрел на меня, и лицо у него было суровое, строгое. И мне почему-то вспомнился случай… Было это давно, в Кратове, в начале тридцатых годов. Тогда ему случайно попались в руки первые, детские мои сочинения. Стишки были вздорные, подражательные; я впервые тогда познакомился с российскими символистами, ничего не понял, естественно, но сразу же заразился демонизмом и многозначительностью. Там были такие, например, строки: «Я шел сюда, чтоб выше быть всех остальных людей. Я никогда не мог забыть тех, славы полных, дней…» Отец отнесся к моим опытам странно. Не восхитился (на что я втайне уповал) и не отругал меня (чего я все же инстинктивно побаивался). Он вообще ничего не сказал — задумался и подошел к окну, и так стоял какое-то время. И выражение его лица было таким же точно, как на этом фото… О чем он думал? Что его так огорчило? Может быть — нелепое, несколько параноическое направление моих мыслей? А может, он просто предвидел, предугадывал мою нынешнюю судьбу. Он ведь был не только старым солдатом, профессиональным военным, он еще был и известным писателем, членом объединения «Кузница», автором нескольких романов, пьес и поэм, опубликованных им под псевдонимом Евгений Бражнев, — и отлично знал, какой ценою дается в литературе успех…

Глава 3. Хочу все — сам!

Немного передохнув и освоившись на новом месте, я начал действовать. И прежде всего, поспешил навестить двоюродного своего брата — Юрия Трифонова — молодого преуспевающего прозаика. Об успехах Юры я узнал еще в Сибири, в экспедиции, из московских газет. Нам доставлял их в тайгу почтовый Ан, — тот самый, в котором я чуть было не загнулся, не кончился в полете. Однажды мне попалась заметка о том, что писатель Ю. В. Трифонов удостоен Государственной премии за роман о студенческой молодежи. И я подумал тогда — со смешанным чувством восхищения и легкой зависти: братишка не теряет времени даром! Он всегда жил правильно. Ему ничто не смогло помешать — ни террор, ни распад семьи, ни гибель наших стариков…

Наши семьи рухнули одновременно, в разгар ежовщины, в 1937 году. Юрин отец Валентин Евгеньевич Трифонов — мой дядя — был расстрелян, мать сослана в Карагандинские женские лагеря, а дети (Юра и сестра его Таня) все последующие годы жили у бабушки, Татьяны Славатинской — старой подпольщицы, революционерки, которую, как это ни удивительно, террор не затронул, а время щадило долго. В предвоенные годы я (тогда уже проживавший у матери) постоянно общался с ними. Но затем дороги наши разошлись. С началом войны семейство Славатинских эвакуировалось — отбыло в Среднюю Азию, — а я оказался в тюрьме.

После этого в судьбе моей было много всякого. Был фронт и последующие сложности, блатная жизнь и новые тюремные кошмары. И голодовки, и цинга, и заполярные этапы. И жесточайшая, затяжная резня, вспыхнувшая среди блатных и охватившая затем все лагеря России; резня, в которой я был вынужден вопреки желанию участвовать долгие годы. И было начало вольной моей жизни, также, в общем-то, не принесшее мне облегчения, исполненное новых горестей и хлопот.

А братишка все это время спокойно учился, постигал премудрости, упорно писал. Не торопясь шел к заветной цели. И вот достиг ее наконец!

Глава 4. Наташа

Мы нередко — и допоздна — бродили с ней по городу. Так повелось почти с первых же дней… Наташа показывала мне старую Москву — запутанные переулки, глухие дворики, обветшалые, расписные особняки и церквушки — и удивлялась: как это я смог так основательно все позабыть? А ведь я, по сути дела, никогда и не знал хорошо Москвы; раннее мое детство прошло в дачном поселке, затем началась война, и стало не до прогулок. Ну а после мне выпали иные пути… И теперь я, бродя по Москве, испытывал двойную радость. Радость узнавания, новизны — и щемящее, странное, какое-то восторженное, почти религиозное чувство близости к этой девочке. Мне было радостно — до дрожи, до головокружения — ощущать ее рядом, слышать запах ее, прикасаться к ней, как бы невзначай… И глядеть на нее, на этот профиль — с черной челочкой, чуть вздернутым носом, и припухшей нижней губою, и ямочкой на щеке, и тугим завитком над ухом.

Как-то раз, утомясь от долгой ходьбы, мы завернули в крошечный, заросший сиренью арбатский скверик. Спугнули в зарослях какую-то парочку. И с ходу заняли освободившуюся скамью. Я закурил, Наташа — с коротким вздохом — прижалась ко мне, прильнула плотно… И вот тут состоялся первый наш поцелуй.

— Ты знаешь, а я ведь — не умею, — прошептала она; нет, скорее дохнула, раскрыв теплые мягкие податливые свои губы. — Не знаю, как надо целоваться по-настоящему.

И я, обнимая ее, почувствовал, что я тоже — не умею. Не знаю, как надо… Я словно бы сразу разучился, забыл. Забыл, несмотря на весь мой опыт и знание женщин… Но, очевидно, здесь, сейчас, происходило нечто совсем другое.

— Тебе, наверное, смешно, — продолжала она прерывистым шепотком, — но я еще ни с кем вот так — всерьез…

Глава 5. Визит

Поэт Василий Казин появился у меня спустя неделю. Это был маленький, плотный, весьма энергичный и подвижный — несмотря на возраст — человек.

Держался он вольно, по-простецки, говорил с добродушным юморком.

— Эге, вот ты стал какой! — заметил он, снимая пальто. — А ведь я тебя помню совсем пустяковым… — И он раздвинул пальцы и показал: — Эдаким вот — с вершок.

Я пригласил долгожданного гостя к столу. К приходу его мы с матерью приготовились загодя; она прибралась в комнате, принесла необходимую посуду, а я — на последние сибирские свои сбережения — купил вина и водки. Мы уселись — и я потянулся к бутылке. Казин сейчас же сказал, подняв предупредительным жестом ладонь:

— Нет-нет! — Широкое крестьянское лицо его сморщилось лукаво. — Нельзя, не потребляю. Я, голубчик, свою норму давно уже выполнил… Выпил свою цистерну… Вот чайку — это да! С превеликим моим удовольствием.