Книга писателя мировой величины о России, изданная на Западе в разные годы двух последних столетий. К переводу принят текст, который сам Александр Дюма-отец отправлял в типографию. Это крупные путевые очерки с глубокими экскурсами в историю нашей страны. В них свои портретные рамы покидают государи и вельможи, реформаторы и полководцы, поэты и декабристы, становясь героями увлекательных и познавательных новелл, непрерывная цепь которых тянется через события веков от русских княжеств к империи Александра II, современной писателю. Воссозданы картины великих побед над «непобедимыми» армиями Карла XII и Наполеона. Оставлено клеймо гнусного рабства на крепостном строе, высмеяны царящие в стране злоупотребления и коррупция.
Книга складывалась во время путешествия Александра Дюма по России в 1858―1859 годах. Основные замечания и выводы писателя не утратили своего значения. Россия еще долго будет узнавать себя в зеркале этих очерков.
Перевод, вступительная статья и примечания: Владимир Ишечкин
От автора перевода.
Реабилитация Дюма
Летом 1858 года началось новое французское вторжение в Россию.
Реализуя стратегический замысел, неприятель воспользовался современным транспортом. По железным дорогам Франции, Бельгии и Пруссии совершил бросок из Парижа в Штеттин. Под парами пересек Балтику, высадился 10 июня в Кронштадте и беспрепятственно вошел в Санкт-Петербург. Предпринял экспедицию на Ладогу, до самых карьеров, где брали мрамор для Исаакиевского собора. По железной дороге между двумя столицами достиг Москвы, повернул на Троице-Сергиеву Лавру, как гость камергера Дмитрия Нарышкина на неделю стал лагерем в его имении Елпатьево, между Переславлем-Залесским и Калязином. Дальнейших намерений не скрывал: Волга, от Калязина до Астрахани, с непременным десантом на Нижегородскую ярмарку, и Кавказ, где в горах блокирован Шамиль.
Противник оказался похитрей Наполеона. Явился по приглашению, под благовидным предлогом и без армии. Все его силы ― он сам да художник Муане
[1]
. Всюду, однако, восторг и капитуляция, если не брать в расчет сопротивления отдельных патриотов, таких как надежда русской поэзии Лев Мей, литератор Николай Павлов и эмигрант Александр Герцен. Нового претендента на мировое признание звали Александр Дюма-отец. Его привезла из Парижа молодая графская чета Кyшелевых-Безбородко. Привезла в довольно любопытной компании, вместе с модным в Америке и Европе экстрасенсом Хоумом и итальянским маэстро Миллелотти, которого величала знаменитейшим. Писателю отводилась смиренная роль шафера на свадьбе Хоума и свояченицы графа. Он же, путешествуя, писал историю человеческой цивилизации и не мыслил ее без истории России.
Официальный Санкт-Петербург не сомневался, что в результате появится что-нибудь вроде резкой книги маркиза де Кюстина (которого здесь так тепло принимали!) ― «Россия в 1839 году». Написал ведь Дюма уже по мотивам декабрьского восстания 1825 года роман «Учитель фехтования», запрещенный в России. В стремлении оградить себя от нежелательных последствий система напрягла высшие интеллектуальные силы. Оборону и контрудар возглавила госбезопасность. Князь Долгоруков, начальник Третьего отделения, 18 июля распорядился установить тайный полицейский надзор за иностранным писателем. Агентурные донесения показывали государю. По объявленному маршруту понеслись корреспонденты, заранее рассыпая проклятия отвратительным дорогам, трактирам и гостиницам. В воздухе витала идея противовеса Александру Дюма, и в октябре того же года в Санкт-Петербург прибыл другой, благонамеренный французский писатель, «не шарлатан и болтун, а истинный поэт и художник» Теофиль Готье.
Корабли и форты Кронштадта уступили столичной прессе честь открыть огонь по неприятелю. Она дружно отреагировала на сигнал, поданный шефом жандармов. В дыму этой нескончаемой артподготовки гордо воспарил миф о легкомысленном борзописце, неспособном понять Россию. Дюма и во Франции не обращал внимания на газетную трескотню. Издатель, главный редактор, единственный сотрудник и специальный корреспондент своего парижского журнала «Монте-Кристо», он отправлял в редакцию с дороги толстые пакеты, и свежие материалы вскоре попадали к читателям. Так сложились две книги: путевые очерки «Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию» и «Кавказ». Русский перевод «Кавказа» увидел свет в Тифлисе в 1861-м и переиздан в Тбилиси в 1988 году. А все очерки «Санкт-Петербург», «Ладога», «Москва», «Волга» и «Степи», изданные в книжном варианте при жизни писателя в Брюсселе (1858―1862) и Париже (1859, 1862, 1865), появились на русском языке через 130 лет. Их печатали несколько журналов и газет.
Александр Дюма
Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию
Вступительное слово
Не знаю, дорогие читатели, помните ли, что однажды ― скоро этому 24 года ― я сказал: «Совершу турне по Средиземному морю; вкруговую; напишу историю древнего мира, которая не что иное, как история цивилизации».
Много смеялись, крепко насмехались надо мной. Один человек, которого я заверил, что заработаю миллион, отомстил мне роскошной издевкой. Он сказал:
― Вы не знаете, Дюма открыл Средиземное море!
И с этого дня он решил, что отделался от меня.
Слово имеет свою цену, но стоит ли оно миллион? Стоят ли столько пьесы «Кристина», «Ричард Дарлингтон», «Карл VII», «Нельская башня», «Анжела», что я ему передал, сомневаюсь.
Пролог
Прежде чем отправиться в путь, следовало бы познакомить вас с нашими компаньонами по путешествию.
Если в течение последних двух месяцев вы проходили случайно между полуночью и четырьмя часами утра по площади Пале-Руаяль, то вы должны были видеть нечто такое, что повергало в изумление кучеров фиакров и подметал, единственных человеческих существ, которые имели право бодрствовать в такие часы. Это ― весь второй этаж отеля «Трех Императоров» с балконом сплошь в розовых кустах, камелиях, рододендронах и азалиях, освещенных a giorno
(итал.)
― как днем и оставляющих незагороженными для притока воздуха и ночной прохлады четыре настежь распахнутые окна, словно Сивори
[15]
не играл свои очаровательные этюды на скрипке или Ашер ― дивные мелодии на пиано. В этом салоне, а сквозь открытые окна и распустившиеся цветы с улицы видна дюжина мужчин, которые беседуют, прохаживаются и жестикулируют, говорят об искусстве, литературе, политике, о том ― о сем, обо всем за исключением кошелька и биржевой игры; говорун, заметим, ― явление более редкое, чем принято считать, его нигде не встретишь кроме как во Франции, и даже во Франции, чего я очень боюсь, он начинает исчезать из-за сигары и ухода от дружеских ужинов.
Время от времени молодая женщина 23-24 лет, стройная, как англичанка, грациозная как парижанка, ленивая как азиатка поднимается с софы, где она возлежит, нехотя берет за руку того, кто ближе, и равнодушно тянет его к балкону, где и появляется, утопая по пояс в цветах. Там она дышит, рассеянно созерцает небо, роняет несколько слов, которые кажутся словами эльфов и виллисов, говорит, будто из другого, не нашего мира и вскоре возвращается в салон, чтобы снова принять свою полувосточную-полуевропейскую позу. Правда, если раздается звонкая полька, мазурка, небрежное дитя Севера выпрямляется, оживает и, скачущая проворно и легко как дочь Севильи или Кадиса, останавливается тогда лишь, когда музыка обрывается, когда оркестр замолкает. В эти возвышенные минуты, которые, видимо, вовсе не являются составной частью ее обычной жизни, ее лицо преображается, как меняются и ее повадки: бархатный глаз, обыкновенно скорее томный, чем живой, обведенный коричневой краской, что можно принять за след самой тонкой арабской кисточки, излучает огонь черного диаманта; его цвет, ровный как лепесток камелии, обнаруживает карминный блеск, отчего бледнеют розы, аромат которых она вдыхает; ее нос, предельно изящный, расширяется; ее губа приподнимается и открывает маленькие белые зубки, что кажутся предназначенными больше для угрозы, чем для поцелуя.
Почти всегда в лозах, что она обесценивает с момента, когда встает со своей оттоманки, она находит способ пройти очень близко к молодому человеку 25-26 лет, обычного роста, крайне худого, с бледным лицом и глазами со странным блеском, которые, если останавливаются на чем-то, то чаруют как глаза Манфреда
Молодая женщина ― графиня; молодой человек ― граф Кушелев-Безбородко
В Россию
Одиннадцать с половиной вечера, и я беседую с тобой, находясь в ванной. Ты думаешь, что я в воде: нет, на матрасе; ты думаешь, что я принимаю ванну: нет, просто лежу и неплохо отдыхаю, ей-богу! Лучше, чем заведено в Германии.
Ты видишь, что почти в 250 лье от Парижа привычки уже иные; что же будет со мной в 1000 лье от него? Но, спросишь даже ты, такой невеликий охотник до расспросов, каким являешься, почему это я, отец, в столице Пруссии улегся в ванной, а не лег в кровать. И не проси рассказать про исход дела, пока не узнаешь его сути. Дочитай это письмо до конца и увидишь, что самые простые и естественные причины могут быть чреваты весьма сложными последствиями.
Ты знаешь, что мы уезжали во вторник вечером, после того, как ты прибыл нас проводить в путешествие по железной дороге, и после того, как мы обнялись, прежде чем я поднялся в вагон, одним из тех крепких объятий, какие бывали у нас время от времени, даже когда никто из нас никуда не уезжал, затем, несмотря на предостережения начальника вокзала и новые стенания Делаажа, ты проехал примерно 30 шагов на подножке нашего купе и, спрыгивая на ходу, рисковал свернуть себе шею; только потом, наконец, когда ты увидел, что едешь, рискуя остаться с нами не до Санкт-Петербурга, но, по меньшей мере, до станции Понтуаз, ты решился спрыгнуть. В последний раз я крикнул тебе: «Береги себя и думай обо мне!» Ты услышал меня? Сомневаюсь.
Санкт-Петербург
I
Когда я ходил вокруг памятника Суворову, кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся и вскрикнул от радости. Это был Бланшар. Вы слышали о Бланшаре или знаете его работы, не так ли? Он неутомимый путешественник, неутомимый рисовальщик, который с успехом наводнил своими рисунками все четыре стороны света. Мы расстались с ним на другом краю Европы ― в Мадриде в 1846 году. Почти 12 лет назад. За это время он посетил Северную Америку, Мексику и частью Южную Америку. Теперь он возвращался из краев, куда направляюсь я, то есть ― с Каспийского моря, из Тифлиса, с Кавказа. Он узнал о моем приезде и примчался сказать мне от имени д’Оссуны ― нашего давнего друга из Испании, тоже узнавшего обо мне, что тот ждал меня в ту же минуту у себя, в противном случае мною займутся.
Сопротивляясь, я сослался на свою белую бархатную куртку и клеенчатую шляпу. Возражение никакого успеха не имело. Тогда я выдвинул условие: мы заедем в мастерскую Бланшара, и я посмотрю рисунки. Все складывалось прекрасно, его мастерская была по дороге. Мы поднялись на мои дрожки и отправились на Малую Морскую улицу, где жил Бланшар. Там он выложил мне целую сотню мексиканских, испанских, кавказских, турецких, русских набросков. Он только что закончил работу над русским альбомом для императрицы России. К несчастью, с нами не было Муане; нерасторопность таможни вылилась в неприятные последствия в большей степени для него, чем для меня.
После того, как все картонки ― от первого до последнего рисунка ― были перелистаны, Бланшар напомнил мне о моем визите его превосходительству чрезвычайному посланнику ее величества Изабеллы Второй ― герцогу Оссунскому. Мы снова сели на дрожки и назвали адрес: дворец герцога Оссунского в доме Лярского на Английской набережной. Через 10 минут привратник препроводил нас в прихожую, где почести нам воздавал великолепный медведь. Он был трофеем его величества императора Александра II ― очень отважного и ловкого охотника по этой части. Табличка удостоверяла, что гигантское четвероногое имело честь пасть от императорской руки. Медведь стоял, опираясь на ствол дерева с развилкой, и был в высоту, пожалуй, не менее семи футов. Он принадлежал к сибирской породе ― страшной силы, и, несмотря на кажущуюся неповоротливость, большого проворства.
Д’Оссуна совсем недавно ушел; он ожидал меня до двух часов. Я вложил свою визитную карточку в лапу медведя и отбыл.
Медвежья охота ― настоящая страсть русских; те из них, у кого она вошла в привычку, уже не могут от нее отказаться. Она ― первое, что предлагает русский зарубежному охотнику, приезжающему в Россию. А в полках это называется ― прощупать человека. В общем, иностранец, если он француз, соглашается. Так случилось ― с графом де Воге, который два года назад успешно поддержал честь своей страны и оставил в России воспоминание о мужестве, что будет передаваться из поколения в поколение охотников. Эта охота была устроена у графа Алексея Толстого, в Новгородской губернии. Актерами сцены, о которой мы сейчас расскажем, были граф Мельшиор де Воге, граф Биландт ― поверенный в делах Голландии и граф Сештелен ― шталмейстер русского двора. У них состоялось знакомство с матерью, имеющей маленьких; это было крупное и очень высокое животное. Медведь, известное дело, как и все животные, становится свирепым, когда защищает не только свою жизнь, но и свое потомство.
II
Не думайте, что мы покончили с медведями. Мне остается рассказать вам о роковом медведе, о том единственном, который по-настоящему страшен для охотника, каким бы мужественным и искусным он ни был. Мне остается поведать вам о сороковом медведе.
Можно убить 39 медведей, не получив ни царапины, но сороковой отомстит за 39 предыдущих. Это поверье настолько распространено в России, что самый отважный, самый опытный, самый ловкий охотник, не дрогнувший против тех 39-ти, только дрожа, пойдет на сорокового. Ну и вот, нападая на сорокового с дрожью в коленках, он его не возьмет, а сороковой медведь не упустит охотника. Верно, и вправду в этом что-то есть, поскольку в России 20, 30 и, может быть, сотня охотников были убиты их сороковыми медведями. А случись, что и сороковой взят, тогда русский охотник, если он имел обыкновение ходить на медведя с ножом, пойдет на зверя уже с ножом перочинным, если ― карабином, то пойдет с карманным пистолетом.
Если он привык охотиться с ножом… мы говорим так, потому что казак в Сибири, как наш горец в Пиренеях, ходит на медведя с ножом.
Вот он обнаружил пристанище медведя; он надевает медный шлем, предохраняющий от когтей, берет ragatina ―
рогатину [62]
в левую руку и обращается к жене, если женат, к любовнице, если холост, чтобы она привязала нож к его правой руке. Нож привязан; он уходит прямо туда, где медведь, и бросается на него ― грудь на грудь, поймав в рогатину, что в левой руке, голову зверя, а правой вспарывая ему брюхо, от пуповины до грудной кости, строго по центру, насколько это удается, так как убить зверя еще не все, главное ― не испортить шкуру. На этот счет есть прелестная басня Крыловa; к несчастью, у меня нет под рукой произведений этого знаменитого писателя, без чего я не сумею ее вам пересказать. Но, вместо басни, расскажу вам сейчас одну историю.
Пятидесятилетний сибирский казак, на счету которого уже 39 медведей, вооруженный карабином вместо своего ножа, отправляется на охоту ― на сорокового, взяв с собой сына ― молодого человека 20 лет. Взять сына в помощь и применить карабин, вместо ножа, он решил в целях предосторожности, ввиду серьезности предстоящего дела. Мы же сказали, что казак искал своего сорокового медведя. Его сын был вооружен рогатиной и ножом.
III
Возвращаемся к истории; к несчастью, то, что сейчас вам расскажем, уже не легенда.
Знаете ли вы, что возвещала пушка, сопровождающая грохотом гулы Невы в ее смертоносном движении вспять? Она возвещала рождение du czarevitch ― царевича Александра. Его царствование было воплощением кротости и благодушия, царствованием того самого великодушного победителя, который заступился за Париж перед союзными суверенами, желавшими с ним расправиться так же, как Сципион с Карфагеном. Но, как по Библии, семь тучных коров шли впереди семи тощих коров, то есть изобилие ― впереди голода, так и это царствование философии и мягкосердечности подготовило господство притеснений и жестокости. Не спешите с выводами, однако, что, видя государя втиснутым между Титом и Марком Аврелием, я окажусь несправедлив к несгибаемому поборнику справедливости, который недавно умер и который в 12 лет записал следующее суждение об Иване Грозном, одном из самых интересных и с наиболее черной душой тиранов, какие когда-либо появлялись на земле.