Англичанка Сара Дюнан известна в России как автор детективов из современной британской жизни: среди них вышедшие в «Иностранке» романы «Ножом по сердцу», «Родимые пятна», «На грани». На сей раз она выступает в неожиданном амплуа автора захватывающего исторического романа и погружает читателя в атмосферу политической и религиозной борьбы во Флоренции XV века.
Флорентийское государство охвачено смутой: власть ускользает из рук семьи Медичи, с севера надвигаются войска французского короля, пламенный проповедник Савонарола громит пороки горожан, а тут еще на улицах города снова и снова обнаруживаются трупы, изуродованные загадочным убийцей. Бурные события вовлекли в свой водоворот юную Алессандру Чекки, смысл жизни которой заключался до сих пор лишь в живописи – и одном живописце. Теперь же Алессандре предстоит пережить и разлуку с любимым, и ненавистное замужество, и гибель близких. И раскрыть тайну уличных убийств доведется тоже ей.
Пролог
При жизни никто не видел ее обнаженной. Согласно правилам ордена сестрам не подобало взирать на человеческую плоть – ни на свою собственную, ни на чужую. В уставе подробно оговаривалось, как себя вести, чтобы не нарушить этого запрета. Под колышущимися складками ряс каждая монахиня носила длинную холщовую рубашку, и эта нижняя одежда оставалась на них всегда – даже когда они мылись, – служа, таким образом, ширмой и отчасти полотенцем, а также ночной сорочкой. Эту сорочку монахини меняли раз в месяц (летом, когда в душном тосканском воздухе тела обливаются потом, – чаще), и на сей счет существовали тщательно разработанные предписания: разоблачаясь, они не должны сводить глаз с распятия, висящего над кроватью. Если кто-нибудь, забывшись, позволит взгляду опуститься на собственное тело, то подобный грех становится достоянием исповедальни, но отнюдь не истории. Ходили слухи, что, когда сестра Лукреция только вступила в монастырские стены, она принесла с собой не только благочестие, но и некоторую суетность (среди ее приношений церкви был, поговаривали, пышно изукрашенный свадебный сундук, заполненный книгами и рисунками, достойными внимания Стражи Нравов). Но в ту давнюю пору многие сестры были склонны к излишествам и даже роскоши; это уже после реформирования монастыря правила ужесточились. Ни одна из нынешних насельниц обители уже не помнила тех времен, кроме достопочтенной матушки настоятельницы, которая стала невестой Христовой об ту же пору, что и Лукреция, но давно уже отвратилась от всяких мирских соблазнов. Что до самой сестры Лукреции, то она никогда не говорила о своем прошлом. А в последние годы вообще почти совсем не разговаривала. В ее благочестии сомневаться не приходилось. А когда стан ее согнулся, а суставы одеревенели от старости, то благочестие ее украсилось также скромностью. Что, пожалуй, естественно. Даже прельстись она суетой, где бы ей увидеть свое отражение? В монастырских стенах ныне нет ни единого зеркала, окна лишены стекол, и даже посреди рыбного садка устроен фонтан, который разбрызгивает вокруг себя бесконечный ливень капель, исключая всякую возможность полюбоваться собственным отражением. Разумеется, внутри даже самого праведного ордена неизбежны небольшие прегрешения, и бывало иной раз такое, что кое-кого из послушниц посмекалистее застигали за тем, что они украдкой разглядывали себя в зрачках своих наставниц. Но изображения эти большей частью вскоре тускнели – по мере того, как все ближе и отчетливее представал и тем и другим лик Господень.
Сестра Лукреция, похоже, уже несколько лет ни на кого не подымала взгляда. Напротив, она все больше времени проводила в молитвах в своей келье, и глаза ее затуманивала старость и любовь к Богу. Недуг ее усугублялся, и, освобожденную от тяжких послушаний, ее можно было застать в садах или на огороде, где она выращивала лекарственные травы. За неделю до смерти она была замечена там молодой послушницей, сестрой Кармиллой, которая очень встревожилась, увидев, что престарелая монахиня не сидит на скамье, а лежит, вытянувшись, на голой земле, – опухоль выпирает из-под одеяния, плат сорван с головы, а лицо подставлено лучам предвечернего солнца. Подобное считалось вопиющим нарушением монастырских правил, но в ту пору недуг уже так глубоко укоренился в теле сестры Лукреции и ее страдания стали столь очевидны, что достопочтенная мать настоятельница не нашла в себе сил укорить бедняжку. Позже, когда настоятельница удалилась, а сестру Лукрецию унесли, Кармилла принялась сплетничать громким шепотом, эхом разносившимся по трапезной: мол, непослушные волосы монахини, высвободившись из-под плата, серебряным нимбом сияли вокруг ее головы, а лицо озаряло счастье; вот только улыбка, игравшая у нее на губах, была скорее торжествующей, нежели умиротворенной.
В ее последнюю неделю, когда боль захлестывала сестру все более мощными волнами, стремясь утянуть за собой, в коридоре возле ее кельи запахло смертью, он заполнился зловонием плоти, словно разлагавшейся заживо. Опухоль к тому времени так разрослась, что не давала сестре сидеть. Приводили церковных врачей, приглашали даже одного доктора из Флоренции (обнажать тело дозволялось, если того требовало облегчение страданий), но она отказалась их видеть и никому не позволила облегчить свои муки.
Опухоль по-прежнему была скрыта от глаз. Стояло лето, и в ту пору монастырь будто варился в кипятке днем и изнывал от зноя ночью, но сестра Лукреция по-прежнему лежала под одеялом в полном облачении. Никто не знал, как давно недуг разъедал ее плоть. Монашеские одеяния нарочно кроились так, что под ними совершенно невозможно было угадать изгибы и выпуклости женского тела. Пятью годами раньше, к величайшему поношению, какое только выпадало монастырю со времен прежних беспутных дней, четырнадцатилетняя послушница из Сиены скрыла девять месяцев тягости так успешно, что ее раскусили, лишь когда сестра кухарка наткнулась на остатки последа в углу винного погреба и, испугавшись, уж не внутренности ли это какого-нибудь полусожранного животного, стала обшаривать помещение, пока не обнаружила на дне бочки с вином для причастия крошечное распухшее тельце, придавленное мешком муки. Самой юницы и след простыл.
Месяцем ранее, после своего первого обморока на заутрене, сестра Лукреция призналась, что некоторое время тому назад в ее левой груди поселилась опухоль, которая, словно маленький вулкан, мучит ее тело, отдаваясь в нем злобными толчками. Но с самого начала она твердо заявила, что никакого вмешательства не требуется. После беседы с матушкой настоятельницей, из-за которой та опоздала на вечерню, этой темы более не касались. В конце концов, смерть есть лишь веха на долгом пути, и в доме Божием ее ждут не со страхом, а с надеждой.
Завещание сестры Лукреции
Монастырь Санта Вителла, Лоро-Чуфенна, Август 1528
Часть первая
I
Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что той весной, когда мой отец привез к нам с Севера молодого художника, им двигала скорее гордыня, чем доброта. Часовня в нашем палаццо была достроена, и вот уже несколько месяцев отец искал подходящие руки, дабы украсить фресками алтарную часть. Нельзя сказать, чтобы Флоренция испытывала недостаток в собственных художниках. Город был буквально пропитан запахом краски, всюду слышался скрип перьев, подписывающих договоры. Порой по улицам нельзя было пройти, не рискуя угодить в ров или яму, оставшуюся от нескончаемой стройки. Все и каждый, у кого водились деньги, спешили прославить Бога и Республику, покровительствуя искусствам. То, что уже сейчас называют, как я слышу, Золотым Веком, тогда было просто модой. Но меня, совсем юную в ту пору, как многих других, ослепляло это пиршество.
Особенно хороши были церкви. Бог присутствовал в самой штукатурке, покрывающей стены и с готовностью ожидающей фресок – в них евангельские истории обретали плоть для всякого, имеющего глаза, чтобы видеть. Однако те, кто смотрел, видели там и еще кое-что. Да, наш Господь жил и вершил чудеса в Галилее, но его жизнь и деяния заново воссоздавались в городе Флоренции. Архангел Гавриил приносил благую весть Марии под арками галереи Брунеллески; трое Царей-Волхвов шествовали со своей свитой по тосканским просторам; грешники и больные носили флорентийское платье, а чудеса Христовы разворачивались в наших городских стенах, и в толпах их очевидцев мелькали знакомые лица: целые сонмы знатных горожан с мясистыми подбородками и крупными носами взирали с фресок на своих двойников из плоти и крови, занимавших первые ряды церковных скамей.
Мне было почти десять лет, когда Доменико Гирландайо закончил свои фрески, заказанные семейством Торнабуони, в центральной капелле церкви Санта Мария Новелла. Я прекрасно запомнила это благодаря словам моей матери. «Запомни хорошенько этот миг, Алессандра, – сказала мне она. – Эти росписи принесут великую славу нашему городу». И все, кто их видел, были такого же мнения.
Состояние моего отца поднималось на пару от красильных чанов, что стояли на задворках монастыря Санта Кроче. Запах кошенили до сих пор вызывает у меня воспоминания о том, как он возвращался домой со склада в одежде, впитавшей прах раздавленных насекомых из чужедальных краев. К тому времени, когда у нас поселился художник, к 1492 году (я так хорошо помню дату, потому что в то лето как раз умер Лоренцо Медичи),
Ночь, когда прибыл художник, врезалась в мою память четкой гравюрой. Зима. Каменные балюстрады покрыты тонким слоем изморози. Мы с сестрой, обе в ночных сорочках, сталкиваемся на лестнице и свешиваемся через перила, чтобы посмотреть, как на главный двор въедут отцовские лошади. Поздно; весь дом уже спал, но приезд отца – весомый повод для ликования, и не только по причине его благополучного возвращения, а еще и потому, что среди коробов с образцами всегда припрятаны особые ткани – подарки для всех членов семьи. Плаутилла вне себя от нетерпения: понятно, ведь она обручена и думает теперь только о своем приданом. Что до моих братьев, то приметно как раз их отсутствие. Несмотря на доброе имя и прекрасные ткани нашего семейства, Томмазо и Лука ведут образ жизни, подобающий скорее одичалым котам, нежели горожанам: днем спят, а ночью выходят на охоту. Наша служанка Эрила, разносчица всяческих сплетен, говорит, что это из-за них добропорядочным женщинам не следует показываться на улицах после наступления темноты. Как бы то ни было, когда отец обнаружит, что их нет дома, разразится гроза.
2
Семь, восемь, поворот, шаг, наклон… нет… нет, нет, Алессандра… Нет. Вы не слушаете ритм. Я ненавижу учителя танцев. Это злобный коротышка, сущая крыса, и ходит так, как будто у него что-то зажато между коленями, хотя, сказать по справедливости, в танце он изображает женщину лучше меня: каждый шаг безупречен, а руки выразительны, как бабочки.
Мне и без того стыдно, а тут еще, по случаю скорой свадьбы Плаутиллы, на наших уроках присутствуют Томмазо с Лукой. Нам с сестрой надо разучить много разных танцев, и братья служат нам партнерами, иначе одной из нас пришлось бы изображать мужчину. Я мало того что выше них ростом – еще и нескладная, будто одна нога лишняя, и со мной больше всего возни. По счастью, Лука так же неповоротлив, как и я.
– А вы, Лука, отчего просто стоите на месте? Берите ее за руку и кружите вокруг себя.
– Не могу. У нее все пальцы в чернилах. И вообще, она для меня слишком высокая, – ноет он, как будто это моя вина.
Похоже, я еще немного подросла. Если и не на самом деле, в воображении моего брата. И ему непременно нужно сообщить об этом вслух, чтобы все посмеялись над моей неуклюжестью.
3
Я приготовилась выслушать очередное нравоучение. В который раз? Я уже со счета сбилась. Мы все спорили и спорили, я и мама. Я чуть не умерла при рождении. Она чуть не умерла, давая мне жизнь. Только после двухдневных родовых мук меня наконец вытащили щипцами, и обе мы исходили криком. Ущерб, причиненный ее телу, лишил ее способности впредь рожать детей. А потому она сразу полюбила меня и за мою малость, и за свое утраченное чадородие, так что задолго до того, как она начала узнавать во мне черты сходства с собою, между нами возникли крепкие узы. Как-то раз я спросила ее, почему я не умерла – ведь я слышала, что младенцы часто умирают. И она ответила: «Потому что Бог пожелал сохранить тебе жизнь. И потому что Он наделил тебя любознательностью и решительным духом: они-то и заставили тебя цепляться за жизнь – во что бы то ни стало».
– Алессандра, должна тебе сообщить, что отец начал вести переговоры с твоими возможными женихами.
От этих слов у меня все внутри сжалось.
– Но как же… Ведь у меня даже месячные не начались! Она нахмурилась:
– Ты уверена?
4
Я дулась весь ужин, наказывая Марию молчанием, и рано отправилась к себе в комнату. Там я подперла дверь стулом и принялась рыться в своем сундуке с одеждой. Важно хранить свои сокровища в разных местах. Тогда, если раскопают один клад, то другие могут остаться незамеченными. Где-то на дне, под моими сорочками, таился скатанный большой рисунок тушью на тоновой бумаге.
Мой первый серьезный рисунок, над которым я долго работала. Для него я выбрала сюжет Благовещения. Пресвятая Дева застигнута врасплох Архангелом, и охватившее ее смятение и благоговение я попыталась передать, изобразив, как взлетели руки и как отшатнулось тело, словно и ее, и Гавриила тянут невидимые нити – и в разные стороны, и друг к другу. Этот сюжет любим многими художниками, и не в последнюю очередь оттого, что мощь и сложность этих движений бросает вызов их кисти. Мне же он особенно близок из-за осязаемого беспокойства Девы Марии, хотя мои наставники всегда призывали меня сосредоточиться для духовных упражнений на более поздних эпизодах этой встречи, где преобладают смирение и благодать.
В качестве фона я изобразила наш парадный зал, поместив оконный проем позади фигур, чтобы подчеркнуть перспективу. Мне казалось, это хороший выбор. В определенный час солнечный свет, преломленный стеклом, падал в комнату так красиво, что нетрудно было поверить, будто Бог и впрямь нисходит по этим лучам. Однажды я просидела несколько часов кряду, дожидаясь, когда же Дух Святой явится мне: прикрыв глаза, я купалась душой в этом теплом свете, и солнце лучом святости пронизывало мои опущенные веки. Но вместо божественного откровения я ощутила лишь стук моего собственного сердца и отчаянный зуд от старого комариного укуса. Я упорно – и, как теперь понимаю, восторженно – ждала благословения, но так и не дождалась.
Но моя Мадонна его сподобилась. Она приподнялась в креслах, руки взметнулись, как испуганные птицы, словно для защиты от бурного ветра Божьего явленья: непорочная юная девственница, потревоженная во время молитвы. Я уделила величайшее внимание одежде обоих (пускай многое в мире было покуда закрыто для меня, но уж ткани и фасоны я могла изучать сколько угодно). Гавриила я облачила в длинный хитон из самого дорогого отцовского батиста: тонкая кремовая ткань ниспадала с плеч тысячью мелких складочек, свободно собираясь вокруг пояса, и благодаря своей воздушности поспевала за его стремительной поступью. Пресвятую Деву я нарядила довольно современно – рукава с прорезями на локтях, откуда выглядывала сорочка; высокая талия, перетянутая пояском, и шелковая юбка – целый водопад струящихся складок.
Когда контуры рисунка будут завершены, я возьмусь за работу над тенью и светом, используя различные оттенки чернильных растворов и кисточкой нанося свинцовые белила. На эом этапе исправлять ошибки будет нелегко, и моя рука заранее дрожит от волнения. Приближаясь к этой сложной задаче, я начинала испытывать все больше сочувствия к ученикам Бартоломео. Чтобы оттянуть время, я заполняла фон уходящими вдаль напольными плитками, упражняясь в искусстве перспективы, – как вдруг дверная ручка повернулась и загремел отодвигаемый стул.
5
В нынешнем рабочем состоянии помещение это мало напоминает о Боге. Художник выгородил небольшую часть нефа, куда солнце проникает сквозь боковое окно, бросая внутрь прямую и широкую полосу золотого света. Сам он сидит в тени, за маленьким столом, на котором лежат бумага, перо, чернила и несколько свежезаточенных брусков черного мела.
Я вхожу медленно, за мной по пятам следует старуха Лодовика. Мария, увы, слегла с острым приступом несварения. Мне искренне ее жаль, и хоть я проклинала ее в тот день, я была совершенно непричастна к тому, что бедняжка объелась и теперь хворала. Когда я об этом вспоминаю, то не могу не подивиться неисповедимости путей Господних. Как тут не поверить – как это было с петлей палача, – что тут не обошлось без руки Его!
Когда мы входим, он встает, но смотрит в пол. Из-за старческой подагры Лодовики мы идем очень медленно, и я уже попросила поставить для нее удобный стул поблизости. В это время дня она рано или поздно непременно уснет, а потом конечно же забудет о том, что спала. В таких случаях она делается мне незаменимой помощницей.
Если он и помнит о нашей последней встрече, то никак этого не показывает. Он жестом приглашает меня взойти на залитый светом помост, где деревянный стул с высокой спинкой поставлен под таким углом, что, когда я усядусь на него, наши взгляды не будут пересекаться. Я делаю шаг вверх и сразу же начинаю стесняться своего роста. Похоже, мы с ним оба одинаково волнуемся.
– Мне сесть?