Сократ и афиняне

Джада Джала

Джала Джада — псевдоним трех авторов: Натальи, Елены и Валерия Хазиевых (отца и дочерей). В данной книге собраны как совместные, так и написанные в отдельности работы. Несмотря на то что у каждого из авторов свое перо, они считают, что имеют право публиковаться под единым именем, так как их объединяет одна душа. Но Джала Джада надеется, что самое лучшее произведение еще не написано.

Джала Джада (араб, «искренний подарок») — псевдоним возник случайно. Так уж получилось. Менять теперь нет смысла.

Джала Джада

Сократ и афиняне

Повести

Сократ и афиняне

На агоре стоял невообразимый шум, особый гул: смесь голосов и скрипов. Кричали все: люди, овцы, козы, свиньи, лошади, петухи, гуси, ослы, мулы, коровы и все остальные. Скрипело все: телеги, настилы, дощатые и камышовые перегородки между столами с товарами, сами столы, лавки, двери, сандалии и все остальное. Афиняне и приезжие спешили на рынок. Уже мелькают то тут, то там агораномы, рыночная полиция, ситофилаки, метрономы, прометреты, озабоченные тем, чтобы торговля шла без обмана и с пользой для государства. Мулы, ослы и лошади тащат тележки с амфорами, с бочками, с мешками и с какими-то тюками. Рыбаки несут корзины, доверху наполненные судорожно вздрагивающей рыбой. Рабы несут мешки с хлебом или лениво плетутся за хозяином, неся складной стул для него. Рынок поделен на круги, и в каждом из них — свой товар. Протискиваясь среди шумной толпы, выкриками предлагают свой товар торговцы лепешками и холодной питьевой водой. Между головами людей мелькают шлемы приезжих (афиняне надевают шлемы, только покидая свой город) и изредка — остроконечные шляпки женщин. Торговля обычно идет до полудня. После полудня все убирается до следующего дня.

Сократ любил в это время толкаться на агоре. В Афинах сейчас не так много приезжих, как бывало в прежние годы. Раньше здесь бывали и торговцы, и политики, и те, кто приезжал полюбоваться великими произведениями искусства знаменитого города. Много людей на агоре с утра толпятся около постамента со статуями героев и олимпиоников, где вывешивают извещения о народных собраниях и вопросы, которые на них будут рассматриваться. Здесь можно увидеть проект предлагаемых законов или списки граждан, назначенных для отправки в военный поход. Здесь собираются эфебы, готовящиеся к военной службе. Вот записка, судя по обещанной сумме, богатого гуляки, который назначил гетере Панталии место и время встречи: «Божественная Панталия, выбранная богами для радости, жду тебя с горящим сердцем и с кошельком персидских золотых монет в 20 мин

[1]

у Итонских ворот на закате солнца». В небольшом кружке из пяти-шести человек разгорелся нешуточный спор о готовящейся театральной постановке. Здесь, у этого постамента со статуями героев и олимпиоников, идут самые ожесточенные споры о ведении войны и заключении мира, о постройке новых кораблей и возведении зданий, храмов, святилищ на Акрополе, на Агоре, в Афинах. Многие видные политики — Ксантипп и Мильтиад, Фемистокл и Аристид, Эфиальт и Кимон, Перикл и Фукидид, Никий и Алкивиад — начинали свою карьеру со споров на Агоре. Вот и сейчас кто-то из честолюбцев, готовясь к предстоящим выборам, тоже решил укрепить свою репутацию умного человека, добропорядочного гражданина и опытного политика. Но мысль выбрать для этого кого-либо из известных людей полиса — не совсем удачная, если ты сам не готов для такого уровня споров. Но хуже того, что решил этот безумец, не придумаешь: он осмелился втянуть в беседу Сократа.

— Хайре, мудрейший Сократ! Говорят, что с помощью твоих советов многие в прежние годы сумели стать большими политиками. Не дашь ли и мне несколько таких ценных советов, как управлять государством, чтобы оно процветало и набирало силу?

— Хайре, любезный Лекон! Ты уже мудр, чтобы слушать мои советы, — начал Сократ, ожидая, как и Лекон, чтобы около них собралось побольше народу. Афиняне с первых же слов Сократа притихли, зная, что если уж он начинает хвалить самовлюбленных задир, то едкая ирония не заставит себя долго ждать. Для глупцов с неоправданно высоким самомнением такая встреча может окончиться и позором. Так оно и вышло для Лекона — человека именно такого разряда. — Ты так умен и рассудителен, что решил сначала учиться тому, чем собираешься заниматься. Этим ты на стадию

— Не уходи от разговора, Сократ. Я ведь тоже могу дать полезные советы некоторым мудрецам. Так будем же полезны друг другу, — последнюю фразу Лекон произнес с таким сарказмом, что свидетели этой беседы чуть не попадали со смеху. Полагая, что этот смех — оценка тонкости его юмора, Лекон входил в раж. — Вот ты вроде бы самый известный мудрец среди афинян. Ну и что? Чему ты можешь меня научить, чего я не знаю?

Сын посла

1

Мне это надоело. Целый день вперед-назад. После армии не нашел пока хорошей работы. «Хорошая работа» — значит хорошо платят. Не меньше, чтобы можно было уплатить за квартиру, питаться и одеваться. Про отдых и развлечения — молчу. Если меньше, пусть будет другая польза: например, можно бесплатно получить образование, или набираешься опыта для дальнейшего скачка вверх по жизни, или, на худой конец, просто интересная работа. У меня — ни первое, ни второе, ни третье. Ничего под рукой не было. И чтобы не сидеть на шее матери (я у нее один), устроился на первую, что нашлась, работу: трактористом на раскопках какого-то уфимского городища. Копаются десяток чудаков в грязи, какие-то черепки откапывают, отмывают, описывают, в ящики с ватой бережно укладывают, словно хрусталь нашли. Да на любой помойке таких осколков и черепков — завались. Работку (чтобы черт во сне не принес! Тьфу! Тьфу!) нашел: ни денег, ни опыта, ни интереса! На тракторе-развалюхе «Беларусь», оставшемся еще с советских времен, мотаюсь туда-сюда на маленьком пятачке, разгребая просеянный этими землеройками песок. Ну, работенка! Как только что-нибудь приличнее найду, сбегу тут же. А пока хоть та польза, что трактор гоняю домой, чтобы хулиганы с раскопок не увели. Можно воспользоваться, чтобы во дворе погреб выкопать.

На лесистом берегу Афры спала, обнявшись, под дубом молодая пара: охотник Анмар и его жена Хайрийя. Они еще детьми любили приходить сюда и сидеть под этим деревом, глядя на блики лунного света на водной ряби тихой реки. Обычно сидели молча, иногда Хайрийя тихо пела. У нее был сильный и красивый голос, который с годами становился еще прелестнее. Может, это лишь так казалось влюбленному Анмару, но песни Хайрийи были почему-то всегда грустные. Особенно грустной была песня о лунной ночи, которую больше всего любил слушать Анмар. Сегодня Хайрийя отказалась петь. Ласково ответила, что не хочет пугать тишину. Лето в этом году было удивительно теплое, земля прогрелась, и они, взяв с собой подстилку из шкуры первого убитого Анмаром несколько лет назад медведя, пришли в эту ночь, мечтая о будущем потомстве. Какой-то таинственный голос позвал их сегодня именно сюда. Показалось: сбудется и свершится нечто сокровенное, важное, главное в их жизни. Предчувствие подсказывало, что их ждет нечто неизведанное и необычное…

О, боги, боги! Ваши знамения о будущем так темны и трудны для понимания, и наши предчувствия и толкования их бывают часто такими смутными и ошибочными, а ожидания близкого счастья оборачиваются страшной бедой и мучительной болью! И понимаешь с опозданием, что порой и незнания облегчают людям жизнь, помогая не бояться настоящего!

На расстоянии трех полетов стрелы выступала над лесом тень их городища, стоящего на холме, с тыла окруженного валом, а с трех сторон защищенного оврагом с ручейком.

2

Мне это надоело. Сегодня, когда ушли эти ненормальные — археологи, как себя они по-научному с гордостью именуют, сгребал своим колесным бульдозером последнюю кучу песка в отвал, где загружают самосвалы. По дороге ковырнул ковшом черный с крапинками горшок. Хотел раздавить колесами и сгрести в общую кучу, но что-то удержало. Жалко этих прокаженных. Пусть валяется, завтра найдут и ошалеют, представляю, от радости. Они говорят, что этим черепкам цены нет. Ха! Цены нет! Может, тогда пусть купят у меня, я же нашел. Не-е-е-е… Отберут, да еще и по шее накостыляют. Лучше толкнуть кому-нибудь «налево», слышал, что есть такие коллекционеры, которые готовы вывалить уйму денег за историческую рухлядь. С этими грешными мыслями забрал находку домой, помыл, поставил на тумбочку, рядом с будильником. Пусть полежит у меня, расспрошу поподробней, а потом решу, что делать. Если бесполезная вещь, подброшу обратно в песок, пусть прославится кто-нибудь, словно он первый этот целехонький горшок откопал. С этими мечтами уснул…

Сквозь сон в сознание проник звук, который разбудил Анмара. Это был хруст сломанной сухой ветки. Чуткий слух охотника уловил и тихий досадный вскрик. Так осторожно ходят лишь тогда, когда подкрадываются к зверю. Проснувшаяся Хайрийя, увидев прижатый к губам палец мужа, тоже напряженно стала прислушиваться к звукам ночи, придерживая рукой косу со звенящими на концах подвесками-амулетами, о которых муж в шутку говорил, будто у нее по одной косе снуют соболя, а по другой разлетелись птички.

Лили — сила жизни — живет на кончике косы. После смерти человека она переселяется в новорожденного. Душа самой женщины в ее волосах. Поэтому женщины племени не стригут своих волос: чем длиннее и пышнее косы, тем больше там душ их будущих детей. Потому и носят девушки и женщины всякие накосники и подвески, чтобы оберегать эти души, отпугивая звенящими звуками злые силы.

По вытянутым трубочкой губам мужа Хайрийя прочла то, что уже поняла сама: «Гурты», — то есть не просто чужие люди, а враги. Анмар, стараясь не шуметь, надел широкий расшитый ремень с костяной бляхой, с подвесками и с охотничьим кинжалом с широким лезвием — подарок тестя на свадьбу. Слева на ремне белел зуб того самого первого медведя, на шкуре которого так приятно нежились они сегодня вдвоем. Муж и жена, не сговариваясь, быстро и ловко стали поправлять накосники, ожерелья, пояса, бляшки, накладки на обуви, подвески на шапках — все, что звенит, бряцает, звучит, клацает, скрипит, шуршит, то есть издает звук, отпугивающий всевозможную нечистую силу. Эти обереги могли сейчас своим шумом выдать их.

3

Мне это надоело. Старый будильник противно трещит каждое утро. Открыв глаза, я с недоумением смотрю на комод, где рядом с часами стоит горшок, сделанный как будто из темно-фиолетовой грязи, и непонятно почему утыканный мелкими то ли камешками, то ли горохом. От вечерних мыслей о «бизнесе» уже не осталось и следа. Во мне борются два чувства и два желания. Тоска и стыд — это чувства. Выкинуть на помойку и незаметно подкинуть на раскопках — это желания. Найдут, начнут выяснять, надо будет объясняться, оправдываться. Ладно, пусть постоит.

Днем на работе ничего интересного не произошло. На вопрос, в самом ли деле эти черепки дорого стоят, услышал:

— 

Чудак! Им цены нет.

— 

И все же, сколько примерно?

— 

А-а, ты о деньгах, что ли? Не знаю.

4

Мне это надоело. Так бессмысленно жить нельзя. Что-то надо решать. Вот же люди. У них зарплата тоже мизер. А от своего дела их не оторвешь ни за какие коврижки. Спрашивал, что копаем, что тут было? Один, очень терпеливый, кратко объяснил:

— 

Люди жили.

— 

Давно?

— 

Лет, эдак, тысячу назад будет.

— 

Как узнали?

5

Мне это надоело. Морочат голову. Эти умники говорят, что имя того, кто найдет неразбитый горшок, навечно войдет в историю археологии. Я тоже хочу войти в историю, но лучше бы получить деньгами. И как бы мне со своим горшком не войти в другую историю — уголовную… или в сумасшедший дом. Каждую ночь стало сниться одно и то же, да еще с продолжением. Думаю, что виноват этот проклятый горшок. Почему-то весь дом воняет козой. И сны какие-то непонятные…

«А где же Хайрийя? Почему она нам ничего не сообщила?» Когда до Анмара дошел смысл вопроса, ему стала ясна тревога в глазах вождя. Холод пронзил охотника от макушки до пят.

— Я думал, что вы начали готовиться к защите городища, потому что она вам сообщила о приближении гуртов… — растерянно ответил Анмар.

— Посол пришел с воинами как раз на заходе солнца. Сопровождающие остались за стеной городища. Странно, что он был без толмача, словно знал про купца. Он, — Тармак кивнул в сторону посла, — сказал, что вождь гуртов Азамурт требует беспрекословного подчинения и сдачи на милость без сопротивления. Вот мы и начали готовиться: ведь такое требование означает, что они идут войной и скоро будут здесь. Гурты требуют открыть ворота и всем выйти на берег. Тогда обещают жизнь, если мы будем потом регулярно платить щедрую дань, включая людей: девушек, юношей и детей. Совет решил воевать, хотя шаман Салямсинжэн говорит, что знамения против нас, и бог войны Бурге требует человеческого жертвоприношения. Остальное ты слышал. Но мы не думали, что они уже здесь. А обстреляли тебя, вероятно, воины, которые сопровождали посла и остались за стеной крепости. И повторил свой вопрос:

Рассказы

Единичка

Сколько помню себя, столько помню и единичку, которая играла в моей жизни преогромнейшую роль. Как только мне не доставалось от нее! Чего только не вытерпел из-за нее! Из-за страниц тетрадей, дневников, табелей — отовсюду, где только могла найти себе пристанище, выглядывала наглая, тощая и крючконосая ухмыляющаяся мордочка единицы.

Обсуждали на собрании звездочки, звена, отряда, дружины, на педсовете и в комитете комсомола, на родительском собрании. И наедине с отцом мы тоже не раз говорили на эту тему, правда, говорил, как правило, он, точнее, все вопрошал: «Будешь, негодник, учиться? Будешь?». Я же только молча кивал, боясь раскрыть рот, чтобы не расплакаться. Думаете, не больно было?! А ей, проклятой, хоть бы что! Родители перестали давать деньги на мороженое, отвернулась от меня самая красивая девочка в классе Оля Единичкина, заявив, будто я позорю ее фамилию, даже родной мохнатый песик Антошка и тот перестал вилять хвостом при встрече со мной.

Чтобы не смущать родителей (подумают еще, что они жадные), я стал всем говорить, что совсем не люблю мороженое, что, может быть, у меня даже аллергия, да так здорово это у меня получалось, что даже самые близкие друзья перестали со мной делиться, боясь за мое здоровье. Для Оли, чтобы быть первым и единственным в классе храбрецом, я выпрыгнул из окна третьего этажа в сторону клумб (чтобы мягче было падать), но до клумб не долетел, и Оля не оценила поступка, зато хорошо оценила тетя Клава, на которую я приземлился, точнее, притетяклавился. Кто знал, что она в клумбах сидит. Спала, небось, там в рабочее время, а у меня до сих пор при воспоминании появляется желание писать стоя. А Антошке на деньги, полученные за металлолом, я купил пять кило колбасы «собачья радость». А он, глупый, за раз все и сожрал. Чего хвост-то, интересно, задирал, если сам даже этого не знал, что от обжорства тоже можно умереть, сам он единичник был. Умер Антошка, и не стало друга!

В аттестате сама единичка отсутствовала, но присутствовало ее отсутствие: именно одного балла не хватило, чтобы аттестат был с медалью.

Канули в Лету страхи детства. Где-то незаметно проскочило и «акмэ». В науках я не стал единицей, в жизни и в любви ни для кого не стал единственным. Только верная единица по-прежнему со мной. Но только это уже не тонюсенькая шаловливая единичка, а иссушающее душу — ОДИНОЧЕСТВО.

Саламандра

В институте все звали его Саламандрой — никто не помнил и не знал, почему, впрочем, никто и не придавал этому слову другого значения, чем то, кого оно обозначало. А принадлежала эта кличка невзрачному мужчине неопределенных лет. В том удивительном человеке все было поразительно стандартно: прическа была дозволенная (не знаю, есть ли такая бумага, где устанавливаются формы прически преподавателей вуза. Наверно, нет. Но, глядя на его прическу, почему-то думалось, даже появлялась уверенность, что такая бумага должна быть и там говорится именно о такой прическе), одевался он соответствующе, так что обыкновенный костюм сидел на нем, как хорошо подогнанная униформа, и мог быть признан своей модой любого из последних трех столетий. Выражение лица, глаз, тембр голоса и даже походка — все имело значение и соответствовало требованиям, уставам, нормам, общепринятым представлениям, т. е. было кем-то или чем-то дозволено. И сам он весь казался каким-то удивительно гармонично-стандартным и соответствующим каким-либо инструкциям и правилам. И отношение его к людям, а людей к нему также было в рамках установленных правил. Студенты, не успевшие еще отвыкнуть от школьных привычек, заметив его в конце коридора, бросались в аудитории с криком: «Саламандра шлепает!». Хотя он никогда не шлепал, а шел тихо, аккуратно. Был он, несмотря на всю свою обязательность, каким-то неуютным. Даже его чрезвычайное умение быть незаметной фигурой раздражало. Товарищи по работе (а иных у него, кажется, и не было вовсе) видели его редко, на собраниях и заседаниях кафедры он отмалчивался или говорил то, что полагалось и нужно было. Голосовал «за», когда все голосовали «за», «против» — когда все «против». Работу свою делал так же аккуратно, как и ходил: ровным красивым почерком писал отчеты, протоколы, заполнял журналы, на занятия никогда не опаздывал, срывов не допускал, всегда успевал выполнить программу. Если просили, проводил и дополнительные занятия, подменял заболевшего коллегу, причем о том никогда потом не напоминал. Менял курс своих лекций, если менялась программа. Прежде чем сдать требуемую статью, сравнивал свой текст с чужими: не сказал ли чего-либо своего, от себя, но цитаты и ссылки приводились им в нужном, ограниченном количестве. Он всегда был невозмутим, даже тогда, когда смеялся или огорченно морщил лоб. Мимика его была чисто символической, не выражала никаких настоящих чувств, а представляла собой только лишь положенное общепринятое последовательное чередование моментов сокращения мышц лица. Когда и как он женился, никто не знал. О том, что он женился, товарищи по работе случайно узнали только через год или два. Вероятно, и женился он потому, что так принято. Ну и все остальное… тоже, наверно, произошло по дозволенным правилам. Он все делал точно, пунктуально, аккуратно, четко и до конца. Но результаты его деятельности зачеркивались самой формой достижений этих результатов. Он еще только приступал к работе, а она уже становилась никому не нужной. Одно его прикосновение делало вещь ненужной. Да и сам он никому не был нужен. До некоторых событий, думали, что, кажется, даже самому себе. Все это так обычно и буднично, так скучно и широко распространено еще со времен «Человека в футляре», что не стоило бы об этом и писать, если бы не произошло одно неожиданное событие. Раздался телефонный звонок, и из ректората сообщили, что нам нашли наконец заведующего кафедрой. На эту должность утвердили… Саламандру. Произошел такой диалог:

— Шутить изволите, девушка?

— Приказ подписан и висит на Доске объявлений, посмотрите сами, копию можете получить в отделе кадров.

— ?!

Мы уже давно перестали доверять своему телефону, но так перевирать он еще никогда не осмеливался. Поехали. Прочитали. Ахнули и стали ждать. На другой день вместо обычных тихо-суетливых на лестнице раздались спокойные, уверенные шаги. Дверь отворилась и все открыли рты: Саламандра, чисто выбритый (он и раньше так брился, но это как-то не замечалось), в скромном, но прекрасно сшитом костюме, в ослепительно белой сорочке (раньше его белые рубашки почему-то воспринимались как серые) и в ботинках, на носах которых отражались, как солнышки, электрические лампы и кончик носа их хозяина, — будто выше ростом и шире в плечах, улыбаясь, мушкетерским жестом уступая дорогу, предлагал войти машинистке нашей кафедры Светлане Львовне.

Часы Эйзенхауэра

Городские старики и старушки. Они молча сидят, погруженные то ли в воспоминания, то ли в сон, на скамейках парков и скверов, у подъездов и на балконах, отрешенные и одинокие, — будто чужеродные обломки прошлого на поверхности современной жизни. Грустное зрелище обыденной трагедии бытия.

Копаясь в ветхом домашнем скарбе, случайно натолкнулась на старые наручные часы. То ли довоенные, то ли военных лет. Надпись на чужом языке подсказывает догадку: «Трофейные… деда?».

Через тюль вижу на балконе над спинкой кресла-качалки его облезлый затылок и цыплячью, в пуху, сморщенную гармошкой шею. Никому не мешая, он часами сидит в любимом кресле, взирая с высоты двенадцатого этажа на простертую перед ним Нижегородку, кусочек реки Белой и раскинувшийся за ней до горизонта лесной массив. Жизнь там, внизу, его бодрит, но, утомившись, он засыпает, шумно выпуская воздух пузырями через хлюпающие губы. Иногда он что-то бормочет, видимо, разговаривая с теми, кого уже давно нет в живых, но кто еще продолжает жить в нем, чьи образы продолжают волновать душу ставшего бесполезным обществу старика. Они еще не раз будут посещать этот мир, пока он жив. Может, это и есть тайна личного бессмертия: людей уже нет, а их образы продолжают волновать живых. Ветер откидывает тюлевые занавески, и я вижу, как дед слабой рукой тянет плед на колени.

— Тебе холодно, дедушка?

Ответа нет. Выхожу на балкон. Он медленно поворачивает голову, и я вижу его приветливое лицо.

Армия

В новостях по телевизору показали случай «дедовщины» в армии. Дочь недоверчиво спросила:

— Что, на самом деле такое бывало и бывает? С тобой тоже? Расскажи.

— Неприятно такое вспоминать. Сначала тебя бьют и унижают, потом ты так же. Мало приятного в таких воспоминаниях, — отнекиваюсь я.

— Ну, пап, хотя бы один случай, — канючит дочь.

— Ладно. Слушай. Я был «салагой», т. е. солдатом первого года, еще неопытный, т. е. плохо битый и мало униженный, только-только начинал службу. Не стоило мне с таким веселым и довольным видом проходить мимо «стариков» — солдат третьего года службы. Это, как сам я понял позже, через два года, раздражает.