Впервые на русском – знаменитый роман американского классика, мастера психологических нюансов и тонких переживаний, автора таких признанных шедевров, как «Поворот винта», «Бостонцы» и «Женский портрет».
Англия, самое начало ХХ века. Небогатая девушка Кейт Крой, живущая на попечении у вздорной тетушки, хочет вопреки ее воле выйти замуж за бедного журналиста Мертона. Однажды Кейт замечает, что ее знакомая – американка-миллионерша Милли, неизлечимо больная и пытающаяся скрыть свое заболевание, – также всерьез увлечена Мертоном. Кейт совершает «неразумный» поступок – сводит ближе Милли и своего жениха. Кульминацией отношений в любовном треугольнике становится путешествие в Венецию, во время которого Кейт оставляет Милли и Мертона одних…
В 1997 г. вышла одноименная экранизация Иэна Софтли, удостоившаяся четырех номинаций на «Оскар» и двух премий Британской киноакадемии; в фильме снимались Хелена Бонэм Картер, Лайнас Роуч, Алекс Дженнингс, Шарлотта Рэмплинг.
© И. Бессмертная, перевод, примечания, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016 Издательство Иностранка®
Том I
Книга первая
I
Она все ждала, Кейт Крой, чтобы ее отец вошел в комнату, а он бессовестно ее задерживал, и время от времени зеркало над каминной полкой показывало ей ее лицо: оно просто побелело от раздражения, которое в какой-то момент чуть было не заставило ее уйти, так и не повидав отца. Однако именно в этот момент она и осталась, пересев с одного места на другое: сменила потертую софу на кресло, обитое блестящей тканью, оказавшейся одновременно – она потрогала обивку – и скользкой и липкой на ощупь. Кейт уже рассмотрела болезненно желтый узор обоев, взглянула на одинокий журнал – годичной давности, и это, в сочетании с небольшой лампой в цветном стекле и белой вязаной салфеткой посреди главного стола (салфетке недоставало свежести), должно было подчеркивать некогда пурпурный цвет скатерти; более того, Кейт даже время от времени выходила постоять на маленьком балконе, куда открывали доступ два высоких окна-двери. Маленькая вульгарная улочка, видимая с балкона, вряд ли могла облегчить впечатление от маленькой вульгарной комнаты: ее главным назначением было подсказать Кейт, что узкие черные фасады домов, построенные по образцу слишком низкого уровня даже для задних фасадов, придавали всему здесь ту массовость, какую и подразумевала такая уединенность. Вы чувствовали их в этой комнате так же, как чувствовали саму комнату – сотни таких же, или еще того хуже, комнат – на улочке внизу. Каждый раз, как Кейт возвращалась с балкона, каждый раз, в раздражении, она решала бросить отца, но такое решение должно было бы затронуть более глубокие глубины, а сейчас она ощущала вкус слабых, безжизненных эманаций, исходивших от вещей вокруг: неудавшаяся судьба, утрата состояния, утрата чести. Если она и продолжала ждать, то на самом деле потому, что ей, вероятно, не хотелось добавлять стыд из-за боязни собственного, личного провала ко всем, уже существующим, причинам стыдиться. Однако чувствовать эту улицу, чувствовать эту комнату, эту скатерть, салфетку и лампу оказалось для Кейт ощущением почти целительным: по крайней мере, здесь не было ни лжи, ни увиливаний. И все же это зрелище оказалось худшим из всего, что можно было ожидать, включая, в частности, беседу, ради которой она собрала всю свою храбрость; да для чего же она приехала сюда, как не для самого плохого? Чтобы не быть сердитой, она попыталась быть печальной, и ее страшно рассердило то, что печальной быть она не смогла. Но где же страдание, несчастье человека, слишком побитого, чтобы можно было его винить и помечать мелом, как метят «лот» на публичных аукционах, если не в этих беспощадных признаках явно оскудевших и очерствевших чувств?
Жизнь ее отца, сестры, ее собственная, жизнь двух ее потерянных братьев – вся история их дома – походила на цветистую, объемистую фразу, допустим даже музыкальную, которая поначалу уложилась в слова и ноты безо всякого смысла, а потом, зависнув незаконченной, осталась и вовсе без слов и без нот. Для чего надо было привести в движение группу людей, в таком масштабе и в такой атмосфере, что они могли полагать, будто снаряжены для успешного путешествия, лишь затем, чтобы они потерпели крушение без аварии, растянулись в придорожной пыли без всякой причины? Ответа на эти вопросы нельзя было найти на Чёрк-стрит, однако сами вопросы изобиловали на этой улице, и частые остановки девушки перед зеркалом и камином, возможно, свидетельствовали, что она очень близка к тому, чтобы этих вопросов бежать. Не было ли частичным бегством от того «худшего», в котором она погрязла с головой, то, что она нашла в себе силы выбраться оттуда, сохранив приятный вид? Кейт слишком пристально вглядывалась в потускневшее стекло, вряд ли затем, чтобы разглядывать только собственную красоту. Она поправила черную шляпку с плотно прижатыми перышками, прикоснулась к густой, темной челке, падавшей из-под шляпки на лоб; задержала взгляд – искоса – на прелестном овале повернутого чуть в сторону лица, и не более короткий, но прямой – на нем же, прелестном, анфас. Она была одета во все черное, что, по контрасту, придавало ровный тон ее чистому лицу и делало ее темные волосы более гармонично темными. Снаружи, на балконе, ее глаза выглядели синими, внутри, перед зеркалом, они казались почти черными. Она была красива, но красота ее не подчеркивалась ни вещами, ни вспомогательными средствами, и более того, обстоятельства почти всегда играли свою роль в том впечатлении, которое она производила. Впечатление это обычно не менялось, хотя что касается его источников, никакое добавление слагаемых не дало бы возможности получить целое. Она была статной, хотя и невысокой, грациозной, хотя скуповатой в движениях, представительной без массивности. Изящная и простая, часто не произносившая ни звука, она всегда оказывалась на линии глаз – она доставляла исключительное удовольствие взгляду. Более «одетая», чем другие женщины, но с меньшим количеством аксессуаров, или менее одетая, если требовала ситуация, – с бо́льшим, она сама, вероятно, не смогла бы дать ключ к таким счастливым умениям. Это были тайны, существование которых сознавали ее друзья – те, кто обычно объяснял это явление тем, что она умна, независимо от того, воспринимало ли общество эти слова как причину или как следствие ее очарования. Если Кейт видела в тусклом зеркале отцовской квартиры больше, чем собственное прекрасное лицо, она могла бы разглядеть, что она, в конце концов, вовсе не та, кто переживает неожиданный крах. Она была не из тех, кто ни в грош себя не ставит, она не собиралась впасть в нищету. Нет, она сама вовсе не была помечена мелом для аукциона. Она еще не сдалась, и прерванная фраза, если Кейт была в ней последним словом,
Когда наконец ее отец появился, Кейт тотчас же ощутила – как это бывало всегда, – что любые усилия о чем-либо с ним договориться совершенно бессмысленны. Он написал ей, что болен, слишком болен, и не выходит из своей комнаты, но должен незамедлительно ее повидать, и если это было, что вполне вероятно, сознательной уловкой, то отец даже не счел нужным хоть как-то прикрыть обман. Он явно хотел с ней увидеться – из каприза, который именовал «своими резонами», – как раз тогда, когда она сама испытывала острую необходимость поговорить с ним; но теперь она снова почувствовала, из-за его непрестанно вольного с ней обращения, всю старую боль, боль ее несчастной матери, поняла, что отец не мог даже чуть-чуть прикоснуться к вам без того, чтобы вас не спровоцировать или не оскорбить. Не бывало так, чтобы отношения с ним, даже самые краткие или поверхностные, не причинили бы вам вреда или боли; и это, самым странным образом, не потому, что он именно этого желал – часто чувствуя, как и должен был, всю выгоду от того, чтобы такого не случалось, – но потому, что вы всегда безошибочно понимали, что он может уйти непристойно, всегда в вас жило убеждение, что для него невозможно подойти к вам, не «изготовившись». Он мог бы поджидать ее на софе в своей гостиной или же остаться в постели и встретить ее в таком положении. Кейт была благодарна, что ее избавили от лицезрения его внутренних покоев, но тогда ей не напомнили бы о том, что в ее отце никогда не было правдивости. В этом и крылась утомительность каждой новой встречи: он раздавал ложь, как раздавал бы карты из засаленной старой колоды для игры в дипломатию, за которую вам приходилось с ним садиться. Неудобство – как всегда бывало в таких случаях – заключалось не в том, что вы терпеть не могли фальши, а в том, что вы не видели, где правда. Отец мог и в самом деле быть болен, и вас могло бы устроить, что вы в этом убедились, но никакой разговор с ним об этом никогда не был бы достаточно правдивым. Точно так же он мог бы даже умереть, и Кейт справедливо задумывалась над тем, на каком его собственном доказательстве она смогла бы когда-нибудь в будущем основываться, чтобы этому поверить.
Вот и сейчас отец вовсе не спустился в гостиную из своей спальни, которая располагалась, как Кейт было известно, прямо над гостиной, где находились теперь они оба: он выходил из дому, хотя, если бы она потребовала от него объяснений, он либо отрицал бы сей факт, либо представил бы его в подтверждение своего крайне безвыходного положения. Однако к этому времени Кейт совершенно перестала требовать от отца объяснений: она не только, встречаясь с ним лицом к лицу, отбрасывала бесполезное раздражение, но он так замарывал ее ощущение трагического, что буквально через мгновение от ее осознания трагедии не оставалось и следа. Неменьшей трудностью было и то, что он точно таким же образом опошлял и ее осознание комического: ведь Кейт почти верила, что с помощью этого последнего ей удастся найти точку опоры, чтобы остаться верной отцу. Он перестал ее забавлять. Он стал действительно бесчеловечен. Его прекрасная внешность, помогавшая ему так долго оставаться на плаву, практически не изменилась и все еще была прекрасной, но ведь ее уже так долго воспринимали как нечто само собою разумеющееся. Ничто не могло быть более ярким доказательством того, как окружающие были правы. Он выглядел абсолютно как всегда – весь розово-серебряный, если говорить о цвете лица и волос, весь прямой и накрахмаленный, если речь вести о фигуре и одежде: человек из общества, менее всего ассоциирующегося с чем-либо неприятным. Он выглядел истинным английским джентльменом и хорошо обеспеченным нормальным человеком. Сидя за иностранным табльдотом, он вызывал лишь одну мысль: «Какими же совершенными рождает их Англия!» У него был добрый, безопасный взгляд и голос, который, несмотря на свою ясную звучность, рассказывал тихую сказку о том, что никогда, ни разу не пришлось ему повыситься. Жизнь так и встретила его – на полпути – и повернула его вспять, чтобы пойти вместе, взяв его под руку и любовно позволив ему самому задавать темп. Те, кто мало его знал, говорили: «Как он одевается!» Те, кто знал его лучше, говорили: «Как это ему
Однако единственным подлинным выражением раздражения Кейт было:
II
Когда умерла ее мать, Кейт отправилась к миссис Лоудер – принудила себя это сделать с усилием, напряжение и мучительность которого теперь, когда все это припомнилось ей, заставили ее задуматься, какой же долгий путь прошла она с тех пор. Ничего другого делать ей не оставалось: ни гроша в доме, ничего, кроме неоплаченных счетов, скопившихся толстой пачкой за то время, что его хозяйка лежала смертельно больная, а также предостережения, чтобы Кейт не вздумала предпринимать ничего такого, что помогло бы ей получить какие-то деньги, поскольку все здесь – «семейная недвижимость». Каким образом эта недвижимость могла оказаться им полезной, было для Кейт в самом лучшем случае загадкой, таинственной и вызывающей ужас; на самом же деле она оказалась всего лишь остатком, чуть менее скудным, чем они с сестрой опасались в течение нескольких недель; однако Кейт поначалу испытывала довольно острое чувство обиды оттого, что – как она подозревала – за этой недвижимостью ведется наблюдение от имени Мэриан и ее детей. Бог ты мой, что же такое, по их предположениям, могла она захотеть сделать с «семейной недвижимостью»? Она ведь желала лишь все отдать – отказаться от своей доли, как, вне всякого сомнения, и сделала бы, если бы этот пункт ее плана не подвергся резкому вмешательству тетушки Мод. Вмешательство тетушки Мод, и теперь не менее резкое, касалось другого, весьма существенного пункта, и главный смысл вмешательства – в этом свете – заключался в том, что нужно либо принять все целиком, либо от всего отказаться. Однако в конце зимы Кейт вряд ли могла бы сказать, какую из обдуманных ею позиций она принимает. Уже не впервые она видела себя вынужденной принимать, с подавляемым чувством иронии, то, как интерпретируют ее поведение другие люди. Очень часто кончалось тем, что она уступала, принимая удобные им версии: казалось, что это и есть реальный способ существования в обществе.
Высокий и массивный, богатый дом на Ланкастер-Гейт, напротив Гайд-парка и протяженных пространств Южного Кенсингтона, в детстве и в ранние девические годы представлялся ей самым дальним пределом ее не очень ясного юного мира. Этот дом был более далеким и более редким явлением, чем что бы то ни было, еще в том, сравнительно компактном круге, где она вращалась, и казалось – из-за рано замеченной неумолимой строгости, – что добраться до него можно, лишь преодолев длинные, прямые, лишающие храбрости пространства, улицы, врезающиеся одна в другую, наподобие раздвижной зрительной трубы, и становящиеся все прямее и длиннее, в то время как все остальное в жизни располагалось либо – самое худшее – в окрестностях Кромвель-роуд, либо – самое отдаленное – у ближайших участков Кенсингтон-Гарденс. Миссис Лоудер была единственной «настоящей» теткой Кейт – не женой какого-нибудь дяди, и поэтому, как в древние времена или во времена великих бедствий, именно она, из всех на свете людей, должна была подать некий знак; в соответствии с этим чувства нашей молодой женщины основывались на представлении, укрепившимся за многие годы, что знаки, делавшиеся через только что упомянутые интервалы, никогда в реальности не попадали в тон сложившейся ситуации. Своей главной обязанностью по отношению к юным отпрыскам миссис Крой эта родственница почитала – помимо придания им некоторой меры социального величия – необходимость воспитать их в понимании того, чего им не следует ожидать. Когда, несколько более узнав о жизни, Кейт взялась размышлять обо всем этом, ей никак не удавалось понять, что тетушка Мод просто не могла быть иной; ей к тому времени, пожалуй, стало более или менее ясно, почему многое другое могло быть иным; однако она постигла еще и ту истину, что, если все они живут, сознательно принимая необходимость ощущать на себе холодное дыхание
Количество новых предметов, которые наша юная леди могла наблюдать из высоко расположенного южного окна, выходившего на Парк, – это количество было так велико (хотя некоторые из увиденных ею предметов были старыми, только переделанными или просто, как говорится о других вещах, «хорошо отделанными»), что жизнь теперь, от недели к неделе, все более оборачивалась к ней лицом поразительного и аристократически изысканного незнакомца. Она достигла уже значительного возраста – ведь ей представлялось, что в двадцать пять лет поздно менять свои взгляды, и всеохватным чувством ее было не сожаление, а, скорее, тень сожаления о том, чего она не знала прежде. Мир стал другим – на радость или на горе – не таким, каким он представлялся ей из-за ее прежних примитивных восприятий, и это вызывало в ней ощущение зря прожитого прошлого. Если бы только она узнала обо всем этом раньше, она могла бы лучше подготовиться к встрече. Во всяком случае, она совершала открытия буквально каждый день: некоторые были о ней самой, другие – о других людях. Два из них – совершенно разные, каждое под своей рубрикой – поочередно вызывали в ней особое волнение. Она увидела ясно, как не видела никогда раньше, сколь много говорили ей вещи
Второе великое открытие Кейт заключалось в том, что, в отличие от поверхностного сочувствия миссис Лоудер, пришедший в упадок дом на Лексем-Гарденс не оставлял ее мыслей ни ночью, ни днем. Всю зиму Кейт проводила часы за размышлениями, которые были нисколько не менее критическими оттого, что она в это время оставалась совершенно одна: недавние события, объяснявшие ее траур, обеспечивали ей определенную меру изоляции, и в этой изоляции влияние ее соседки оказывалось особенно сильным. Сидя далеко внизу, тетушка Мод тем не менее непрестанно присутствовала здесь же, из-за чего впечатлительная племянница ощущала на себе ее весьма сильное воздействие. Теперь она, эта впечатлительная племянница, знала о себе, что ее давно взяли на заметку. Она знала и понимала больше, чем могла бы рассказать за весь долгий декабрьский день, сидя наверху, у камина. Она знала теперь так много, что именно это знание оказалось тем, что держало ее здесь, порой заставляя ее чаще ходить туда и обратно – от обитого шелком дивана, поставленного для нее так, чтобы на нее падал свет горящих поленьев, к расстилавшейся внизу, прямо под ее наблюдательным пунктом, серой карте Миддлсекса. Спуститься вниз, покинуть свое убежище означало бы встретиться со своими открытиями на полпути, решиться встать с ними лицом к лицу или бежать от них прочь, тогда как они были так высоко, что от них доносилось лишь грохотанье, подобное отзвукам далекой осады хорошо защищенной и снабженной провиантом цитадели. В те недели ей чуть ли не нравилось то, что вызывало ее нерешительность и нервную напряженность: утрата матери, крушение отца, неприятности сестры, подтверждение их истощившихся возможностей и – особо – то, что ей необходимым стало признать: если она поведет себя «порядочно», как она сама это называет, то есть сделает что-то ради других, она сама останется без всяких средств к существованию. Она полагала, что имеет право на печаль и неподвижность: она лелеяла их за их правомочность все отложить. То, что позволялось теперь отложить, было главным образом решение об отказе, хотя о каком именно отказе, она вряд ли могла точно сказать: об отказе от всего, как моментами это ей представлялось, то есть о полной сдаче на милость победителя – тетушки Мод, чья «личность» призрачными очертаниями постоянно присутствовала рядом с ней. Тетушка Мод поражала именно своей пугающе огромной личностью, и эта значительная масса всегда незримо присутствовала, потому что в густом, словно туман, воздухе ее упорядоченного существования обнаруживались стороны, несомненно преувеличенные, и стороны совершенно неясные. И в том и в другом случае они – и неясные стороны, и четкие – равным образом характеризовали ее сильную волю и своевластие. У Кейт не было сомнений, что здесь ее могут съесть, и она сравнивала себя с дрожащей девчушкой, которую оставили ждать день или два, отдельно от всех других детей, пока настанет ее черед, однако надежды нет, и рано или поздно ее введут в клетку львицы.
А клеткой львицы была личная комната тетушки Мод, ее кабинет, ее счетная палата, ее поле битвы,
Книга вторая
I
Мертон Деншер, проводивший лучшую часть ночных часов в редакции своей газеты, порой не мог обойтись без того, чтобы в дневное время не компенсировать это, обретая чувство или, по крайней мере, хотя бы вид человека, которому совершенно нечего делать, в результате чего его можно было повстречать в разных частях Лондона как раз в те моменты, когда деловые люди спрятаны от взоров публики. Чаще всего в конце этой зимы, примерно в три часа или ближе к четырем, он настолько отклонялся в сторону, что оказывался в Кенсингтон-Гарденс, где можно было каждый раз наблюдать, что он ведет себя как заядлый бездельник. В большинстве случаев Деншер, по правде говоря, сначала решительно направлялся в северную часть парка, однако, достигнув сей территории, он менял тактику: его поведение явно оказывалось лишенным цели. Он переходил, как бы бесцельно, из одной аллеи в другую, без видимой причины останавливался и стоял, праздно уставившись в пространство; он усаживался на стул, затем пересаживался на скамью, потом поднимался и снова принимался ходить туда-сюда, повторяя перемежающиеся периоды нерешительности и оживления. Определенно, это был человек, кому либо нечего делать, либо требовалось об очень многом поразмыслить; нельзя отрицать поэтому, что весьма часто впечатление, какое он в результате мог произвести, возлагало на него тяжкое бремя доказательств обратного. Можно сказать, что виной тому в некоторой степени была его внешность, его личные черты, по которым почти невозможно было определить его профессию.
Мертон Деншер был молодой англичанин, длинноватый, худоватый, светловатый и с некоторых сторон вполне поддающийся классификации – как, например, в том, что он – джентльмен, принадлежит к разряду людей хорошо образованных, как правило, здравомыслящих и, как правило, хорошо воспитанных; однако все же не до такой степени, чтобы счесть его неординарным или из ряда вон выходящим: тут он никак не сыграл бы на руку наблюдателю. Слишком молодой для палаты общин, он уже не годился для армии. Можно было бы сказать, что он слишком утончен для Сити, и, несмотря на покрой его костюма, можно было почувствовать, что он слишком скептичен для Церкви. С другой стороны, он выглядел слишком легковерным для дипломатической деятельности, а возможно, и для деятельности научной, но в то же время весьма походил на поэта чистотою своих чувств, хотя эти чувства были бы слишком недостаточны, чтобы он мог стать художником. Вы могли бы очень близко подойти к нему, дав ему понять, что – потенциально – готовы разделить его идеи, но с тем же успехом тотчас же бросились бы прочь, когда речь зашла бы о сути этих идей. Трудность в отношении Деншера заключалась в том, что он казался нерешительным, но вовсе не выглядел слабым, выглядел праздным, но не казался пустым. Вполне вероятно, что виной тому такие случайные черты, как длинные ноги Деншера, имевшие свойство вытягиваться, его прямые светлые волосы и хорошей формы голова, никогда не бывавшая аккуратно приглаженной, которая к тому же способна была, как раз в то время, когда ее призывали к чему-то иному, вдруг откидываться назад и, поддерживаемая поднятыми к затылку руками и сплетенными пальцами, уносить своего владельца на довольно долгий период в общение с потолком, с кронами деревьев, с небесами. Коротко говоря, он был заметно рассеян, не всегда умен, склонен отказываться от синицы в руках и гнаться за журавлем в небе и проявлял себя скорее как прямой критик, чем прямой последователь принятых обычаев. Более того, он заставлял предполагать тем не менее, что в чудесную пору юности все составные части личности, все более или менее драгоценные металлы находятся еще в расплавленном состоянии, они сливаются и ферментируются, так что вопрос об окончательной штамповке, об отпечатке, определяющем истинную ценность, следует отложить, пока расплавленная масса не станет достаточно холодной. И это было знаком существовавшей в нем интереснейшей смеси: если он и бывал раздражителен, то в соответствии с правилами существенной тонкости – правилами, делавшими общение с ним полезным, хотя и вовсе не легким. Одним из свойств такого общения могло быть то, что у Деншера в запасе для вас имелись сюрпризы: не только вспыльчивость, но и терпимость.
Он слонялся без дела в лучшее время не очень суровых дней, в тех нескольких случаях, о которых мы теперь рассказываем, в той части Кенсингтон-Гарденс, что ближе всего к Ланкастер-Гейт, и когда Кейт Крой – всегда в должное время – выходила из дома своей тетушки, пересекала улицу и появлялась в парке через ближайшую калитку, все остальное становилось настолько открытым публичному обозрению, что превращалось чуть ли не в аномалию. Если предполагалось, что их встреча должна быть дерзкой и свободной, они могли бы встречаться где-то в четырех стенах; если эта встреча должна была быть скромной или тайной, они могли бы встретиться где угодно – все было бы лучше, чем под окнами миссис Лоудер. Правда, они и не оставались все время на одном и том же месте, они прогуливались – медленно или быстрым шагом – во время их увлеченных бесед, проходя порой значительное расстояние, а иногда находили себе пару стульев под каким-нибудь из огромных деревьев и усаживались поодаль – настолько поодаль, насколько это было возможно, – от всех и каждого в парке. Однако поначалу у Кейт был такой вид, словно ей хотелось быть вполне видимой преследователям и даже оказаться пойманной на месте преступления, если о таких вещах у кого-то вообще заходила речь. Как она утверждала, суть заключалась в том, что ей столь же несвойственно хитрить и таиться, сколь несвойственно быть вульгарной; что парк Кенсингтон-Гарденс очарователен сам по себе и такое его использование – дело вкуса; а если ее тетушка предпочтет сердито наблюдать за ней из окна гостиной или добьется, чтобы ее выследили и застали с поличным, она – Кейт – может, во всяком случае, сделать так, чтобы им было удобно и легко это совершить. Дело в том, что отношения между этими молодыми людьми изобиловали такими странностями, какие довольно точно символизировались их тайными встречами, которые они устраивали скорее просто для того, чтобы побыть в обществе друг друга, чем из иных побуждений. Что же до силы той связи, что удерживала их вместе, у нас будет достаточно места, чтобы тщательно эту силу измерить; но уже теперь было вполне очевидно, что, если бы перед ними открылись великолепные возможности, это произошло бы лишь по известному закону противоречия, сформулированному еще Аристотелем. Глубокая гармония, какая когда-либо смогла бы руководить ими, стала бы не результатом того, что у них было так много общего – или, по крайней мере, хоть что-то общее, помимо их нежных чувств друг к другу: она могла бы, до некоторой степени, найти себе то объяснение, что каждый из них, со своей стороны, считал себя бедным в том, в чем другой был богат. На самом деле в этом нет ничего нового – великодушные молодые люди часто восхищаются тем, что им самим не дано: из чего, очевидно, следует, что наши молодые друзья были людьми великодушными.
Мертон Деншер неоднократно повторял себе, и с очень юных лет, что будет глупцом, если женится на женщине, чья ценность не будет определяться ее отличием от него самого. Кейт Крой, хотя и не особенно философствовала, сразу же распознала в молодом человеке драгоценную непохожесть. Он представлял собою то, чего ее собственная жизнь никогда ей не давала и, разумеется, без чьего-либо содействия, подобного тому, что оказывал ей Деншер, никогда не могла бы дать: то есть все эти высокие, труднодоступные пониманию вещи, которые она впитывала все сразу, без разбора, как плоды ума. Для Кейт Деншер был богат именно умом, он представлялся ей загадочным и сильным; он оказывал ей особенную, превосходную услугу, превращая этот элемент в нечто реальное. До этих пор все дни своей жизни ей ничего иного не оставалось, как принимать существование этого элемента на веру: ни одно из Божьих созданий, с кем ей когда-либо приходилось встречаться, не было способно непосредственно свидетельствовать о его наличии. Неясные слухи о его существовании уже успели проложить к ней свой рискованный путь, однако ничто вокруг не опровергало ее опасений, что – скорее всего – ей придется жить и умереть, так и не получив возможности эти слухи проверить. Возможность явилась в виде совершенно необычайного шанса – в тот день, когда она впервые встретила Мертона Деншера, и, к непреходящей чести нашей юной леди, надо сказать, что она тут же распознала, в присутствии чего она находится. Это событие и в самом деле достойно особо торжественного упоминания из-за того,
Начало, к которому она часто возвращалась мыслями, явилось для нашей молодой женщины эпизодом величайшей яркости: званый вечер, устроенный в «галерее» некоей дамой, ловившей рыбку большими сетями. Испанская танцовщица – в тот момент она считалась главной усладой Лондона, американский чтец – радость любителей этого жанра, венгерский скрипач – чудо света без определенных занятий… Ради названных и других приманок компания, в которой, по редкостной привилегии, очутилась Кейт, была собрана довольно свободно, без строгого отбора. Кейт жила под крышей материнского дома, как ей представлялось, тихо и незаметно и практически не знала людей, устраивавших приемы такого масштаба, однако у нее были какие-то дела с двумя-тремя знакомыми, которые, как оказалось, были связаны с такими людьми, и через этих двух-трех знакомых поток гостеприимства, просочившись или просто широко разлившись, докатился до отдаленных резервуаров.
II
В этот раз взгляд Деншера следовал за Кейт очень долго, прежде чем сам он ее нагнал, потому что ему хотелось разглядеть гораздо больше в посадке ее головы, в гордости ее поступи – он не знал, как это лучше всего назвать, – чем он видел когда-либо прежде: разглядеть, хотя бы отчасти, то, что видела в ней миссис Лоудер. Он вполне осознанно ежился, представляя себе, что выступает резоном, противоположным резонам тетушки Мод; впрочем, в тот же самый момент, видя перед собой источник вдохновения этой достойной дамы, он был готов согласиться чуть ли не на любую смиренную позицию или на выгодный компромисс, следуя не столь уж строгому приказу своей приятельницы. Он станет действовать так, как пожелает
она
: его собственные желания осыплются легко, как это часто бывало. Он станет помогать Кейт изо всех сил, ибо весь остаток этого дня и весь следующий день ее нестрогий приказ, брошенный через плечо, когда она, уходя, обратила к нему свою красивую спину, казался Деншеру хлопком огромного кнута в прозрачном голубом воздухе – в той стихии, где пребывала миссис Лоудер. Вероятнее всего, пресмыкаться он не станет – на это он как-то не был готов, но он будет терпелив, смешон, разумен, неразумен и, более всего, – предельно дипломатичен. Он поведет себя умно, соберет весь свой ум и как следует его встряхнет (так он сейчас и сделал), как, бывает, сильно встряхивает свои любимые, такие уже старые и потертые часы, чтобы они снова пошли. Дело вовсе не в том, хвала Небесам, что у них двоих недостаточно «факторов» (надо же когда-то использовать «большие» слова из его газеты!), с помощью которых они могли бы пройти это испытание, и было бы вовсе не к чести их звезды, какой бы бледной она ни была, если бы они потерпели поражение и сдались – сдались столь рано, столь незамедлительно. И правда, дело в том, что Деншер вовсе не думал о таком несчастье, как – в наихудшем случае – о необходимости прямо пожертвовать их возможностями; он вообразил себе – и этого ему было достаточно, – что попытка вразумить миссис Лоудер сведется к доказательству их собственного тщеславия, к демонстрации их самонадеянной глупости. Когда вскоре после этого в огромной гостиной сей достопочтенной дамы – помещения в доме на Ланкастер-Гейт с самого начала поразили Деншера своими чудовищными размерами – он ожидал ее по ее приглашению, доставленному ему телеграммой «с оплаченным ответом», его теория заключалась в том, что они по-прежнему держатся за свою идею, хотя и ощущают, что трудность ее воплощения в жизнь возросла до масштабов этой гостиной.
А гостиная находилась в полном его распоряжении довольно долго: ему показалось, что прошло около четверти часа; и пока тетушка Мод медлила, заставляя его ждать и ждать, его одолевали воспоминания и размышления, и Деншер задавал себе вопрос, чего же следует ждать от человека, способного повести себя с другим таким вот образом? И сам визит, и его время были предложены ею самой, так что ее промедление, несомненно, было частью общего плана – создать для него неудобство. Тем не менее, пока он ходил взад и вперед по гостиной, воспринимая то, что говорила ему массивная, с обивкой в цветах мебель этой комнаты – великолепное выражение знаков и символов миссис Лоудер, у него практически не было сомнений по поводу неудобства, которое он готов был испытать. Он даже обнаружил, что с легкостью принимает мысль о том, что ему некуда отступать, не на что опереться и что это и есть то самое большое унижение ради большого дела, какого только и может пожелать гордый человек. Эта его теория еще не вполне четко оформилась, так что он пока ничего не выказывал – буквально ни малейшей демонстрации, ни малейшего ее признака; однако здесь, вокруг него, казалось, совершается такая явная демонстрация, такие окружили его, почти анормально утверждающие, агрессивно прямые, огромные предметы обстановки: они в мельчайших деталях излагали ему историю хозяйки этого дома.
«Знаешь, в конечном счете она величественно вульгарна», – однажды чуть было не бросил он вскользь, говоря с Кейт о ее тетушке, но в последний миг удержался и хранил это мнение про себя, со всеми кроющимися в нем опасностями. Это было важно, так как имело к ней прямое отношение – соответствовало реальности, и Деншер почему-то чувствовал, что Кейт в один прекрасный день заявит ему то же самое. Это имело к тетушке Мод прямое отношение и в данный момент, и даже более того, хотя, как ни странно, ни в коей мере не делало злополучную женщину ни глупой, ни банальной. Она оставалась вульгарной, сохраняя при этом свежесть и даже некую красоту, ибо была красота – особого рода – в игре ее огромного и дерзкого темперамента. Тетушка Мод,
Его медленные шаги взад и вперед по гостиной, казалось, предоставляли ему необходимое измерение: пока он вот так мерил шагами ее пространство, оно превращалось в пустыню – пустыню его бедности, а при взгляде на пространство этой пустыни ему, как и прежде, трудно было убедить даже самого себя, что такая пустыня преодолима. Дом на Ланкастер-Гейт был явно очень богат, и таким оказалось его воздействие, что немыслимо было даже представить себе, что он, Деншер, какого бы положения он ни добился, когда-либо сможет иметь нечто, хотя бы отдаленно похожее. Он теперь прочитывал более наглядно, более критично, как и подразумевалось, то, что видел вокруг, но эта обстановка лишь заставляла его изумляться собственной эстетической реакции. Он раньше не знал – вопреки неоднократным упоминаниям Кейт о возмущениях ее собственного вкуса, – что он будет настолько «против» того, как некая независимая дама умеет обставить и украсить свой дом. С ним говорил сам дом, собственным языком, выкладывая ему как на ладони с поразительной широтой и свободой ассоциации и концепции, идеалы и возможности своей хозяйки. Деншер был уверен, что ему никогда еще не приходилось видеть такого количества предметов столь единодушно уродливых – столь действенно, столь угрожающе жестоких. Он обрадовался, что нашел определение для целостного образа: название «жестокие» вроде бы подходило к сюжету статьи, которую его впечатление просто вложило ему в голову. Он напишет об ужасных, громоздких уродах, которые по-прежнему пользуются успехом, по-прежнему надменно поднимают голову в наш век, так гордящийся тем, что расправляется с ложными кумирами; и как забавно будет, если все, чего он сможет добиться от миссис Лоудер, в конце концов сведется к некоторому количеству экземпляров этой статьи. Однако весьма важным и непонятным оказалось то, что в тот самый момент, как Деншер подумал о фельетоне, который мог быстро написать и опубликовать, он почувствовал, что гораздо труднее не спасовать перед «ужасными громоздкими уродами», чем смеяться над ними. Он не мог описать их – и тут же забыть о них – всех вместе, не был уверен, как назвать их – средне– или ранневикторианскими, не знал, подпадают ли все они под одну рубрику. Очевидно было лишь то, что они великолепны и, более того, что характер у них решительно британский. Они учреждали порядок и изобиловали редкими материалами – драгоценным камнем, деревом, металлом, тканями. Деншеру и не снилось ничего столь бахромчатого и фестончатого, с таким количеством пуговиц и шнуров, повсюду столь плотно обтянутого и повсюду столь туго закрученного. Ему никогда и не снилось такое изобилие атласа и плюша, розового дерева и мрамора и малахита. Но более всего его удручали тяжеловесные формы, излишняя полировка, непомерная цена, общая характеристика моральных качеств и денежных средств, спокойной совести и большого баланса. Все это стало для него зловещим и окончательным свидетельством отрицания его собственного мира – пространства мысли, что, кстати говоря, в присутствии этих вещей он впервые осознал с ощущением безнадежности. «Громоздкие уроды» выявили для него этот факт своей безжалостной непохожестью.
Тем не менее его беседа с тетушкой Мод вовсе не приняла того оборота, какого он ожидал. Хотя она, вне всякого сомнения, была натурой страстной, миссис Лоудер в этот раз не прибегла ни к угрозам, ни к просьбам. Орудия ее агрессивности, оружие ее защиты, скорее всего, находились где-то поблизости, однако она не только не коснулась их, но о них и не упомянула и была так обходительна, что Деншер только потом должным образом понял, как искусно она провела эту беседу. Должным образом он понял и кое-что еще, и это усложнило его задачу: он не знал бы, как это назвать, если бы не назвал это опрометчивым добродушием. Другими словами, обходительность тетушки Мод выглядела не просто политикой: для этого Деншер был недостаточно опасен; она вела себя так потому – он это увидел, – что на самом деле он ей все-таки немножко нравился. С той минуты, как он ей стал нравиться, она сама стала более интересной, и кто знает, что могло бы случиться, если бы она вдруг понравилась ему? Ну что ж, это риск, который ему, естественно, следует встретить лицом к лицу. Она все равно сражалась с ним, но лишь одной рукой и используя лишь несколько крупинок случайно просыпавшегося пороха. Не прошло и десяти минут, как Деншер признал, причем даже без ее объяснений, что, если она и заставила его ждать, ее целью не было ранить его самолюбие: к этому моменту они уже почти нашли общий язык в связи с обозначенным ею намерением. Она хотела, чтобы он сам подумал над тем, что она собиралась ему сказать, но пока еще не сказала, хотела, чтобы он уловил это тут же, на месте, и оправдал ее прозорливые ожидания. Первые вопросы, заданные ею сразу, как только она появилась, практически относились к тому, воспринял ли он ее намек, и такое расспрашивание подразумевало так много всего, что сделало беседу широкой и откровенной. Деншер понял, по тем вопросам, какие она задавала, что намек был именно тот, который он и воспринял, понял, что миссис Лоудер очень быстро заставила его простить ей демонстрацию ее власти; а еще он понял, что, если он не будет осторожен, ему придется гораздо лучше узнать и тетушку Мод, и силу ее стремлений, не говоря уж о силе ее воображения или о глубине ее кошелька. Однако он подбодрил себя мыслью о том, что не побоится понять ее: он поймет ее, но поймет так, чтобы не повредить даже малейшему из его чувств и пристрастий. Игра ума выдает человека в лучшем случае и более всего – в действии, в потребности действовать, а тут важнее всего простота. Но когда человек не может это предотвратить, надо доводить дело до конца. На свете не было бы ошибок, если бы ошибки сами, по природе своей, не были интересны. Ему следует прежде всего использовать свой убийственный интеллект в сопротивлении. А миссис Лоудер тем временем может использовать свой, как ей заблагорассудится.
Книга третья
I
Две дамы, которых до начала сезона в Швейцарии предупреждали, что их план совершенно не продуман, что перевалы не будут проходимы, а погода не будет мягкой, да и гостиницы еще не откроются, – эти две дамы стойко, что для них было весьма характерно, вытерпев все увещевания тех, кто, по-видимому, этим интересовался, обнаружили, что их приключение чудесным образом обернулось в их пользу. Таково было суждение метрдотелей и старших официантов, а также других функционеров на итальянских озерах, которое оказалось суждением людей неравнодушных: они и сами понимали нетерпеливость смелых мечтаний, во всяком случае те, кто помоложе; так что одно из соображений, к которому они пришли вместе – а им приходилось разбираться в бесконечном множестве вариантов, – было то, что в опероподобных дворцах Виллы д’Эсте, Каденаббии, Палланцы и Стрезы одинокие женщины, пусть даже поддержанные целой портативной библиотекой поучительных томов, неминуемо будут обмануты и погибнут. Однако полеты их фантазии были вполне скромными: они, например, ничем жизненно важным не рисковали, надеясь совершить путешествие на пароходе «Брюниг». Они действительно совершили его вполне счастливо, как мы теперь видим, и желали лишь, благодаря чудесной ранней и быстро нарастающей весне, чтобы путешествие длилось подольше, а места стоянок и отдыха попадались почаще.
Во всяком случае, таково было мельком упомянутое мнение миссис Стрингем, старшей из двух путешественниц, у которой имелся свой собственный взгляд на нетерпеливость младшей, кому она тем не менее оппонировала мягко и исключительно обиняками. Она передвигалась, эта восхитительная миссис Стрингем, во внушительном облаке наблюдательности, смешанной с подозрительностью; она была убеждена, что знает о Милли Тил гораздо больше, чем знает сама Милли, и поэтому имеет право скрывать это знание, в то же время активно его используя. Эта женщина, попав в мир, по природе своей вовсе не созданный для двуличности, запутанных ситуаций и интриг – что сама она прекрасно сознавала, – оказалась вынуждена приспосабливать собственную хитрость и коварство к новым обстоятельствам, более всего из-за вновь сложившихся личных отношений; ей пришлось теперь признать, что познания в сфере «оккультного» (она вряд ли знала, как это следует называть) она начала приобретать в тот день, когда покинула Нью-Йорк вместе с Милдред. Она приехала из Бостона ради этой цели и, прежде чем принять предложение Милли, видела девушку мало или, вернее сказать, очень кратко, ибо миссис Стрингем, если она вообще что-нибудь видела, видела много, видела
У Милли Тил в Бостоне были какие-никакие друзья – друзья совсем недавние; и считалось, что ее поездка к ним – поездка, которая не должна была оказаться слишком краткой, – предпринималась, после целой серии неприятностей, с тем, чтобы Милли могла пожить в условиях особого покоя, какого не мог дать Нью-Йорк. Все признавали, довольно либерально, что Нью-Йорк способен дать очень многое, может быть, даже слишком много, но это совершенно ничего не меняло в той важной истине, что прежде всего тебе требуется, как учит нас жизнь – или смерть, – осознать, что твое положение действительно серьезно. Бостон был способен помочь в этом смысле, как ничто другое, и он – в соответствии со всеми предположениями – предоставил Милли некую меру такой помощи. Миссис Стрингем никогда не сможет забыть – ибо ни та минута не потускнела в ее памяти, ни те необычайно прекрасные вибрации, какие та минута в ней возбудила, не угасли – ее собственный первый взгляд на виде́ние, тогда никем не возвещенное и необъяснимое: стройная, неизменно бледная, изможденная, но изящная, аномально, но приятно угловатая юная особа, не старше двадцати двух лет, несмотря на описанные черты, с волосами столь исключительно рыжими, что просто не верилось, чтобы они могли быть натуральными, в чем они наивно признавались, а одежды ее поражали своим примечательно черным цветом, слишком черным даже для траура, знаком чего они и являлись. Это был нью-йоркский траур, это были нью-йоркские волосы, это была нью-йоркская история, пока еще бессвязная, но вовсе не редкая, об утрате родителей, братьев, сестер, практически всех человеческих привязанностей, произошедшей в таком масштабе и с таким размахом, какие требовали гораздо более обширной сцены; это была нью-йоркская легенда о трогательном, романтическом одиночестве и, помимо всего, судя по большинству сообщений, о куче денег, свалившихся на плечи этой девушки и, соответственно, о массе нью-йоркских возможностей. Она осталась одна, она была поражена болезнью, она была богата, и в особенности она была со странностями – комбинация такого рода сама по себе не могла не привлечь внимание миссис Стрингем. Однако именно странности более всего определили симпатию нашей доброжелательной дамы, убежденной, как ей и подобало быть, что эти странности гораздо значительнее, чем предполагал кто бы то ни было другой, то есть кто бы то ни было, кроме Сюзан Стрингем. Сюзан про себя решила, что Бостон вовсе не видит девушку, что он занят лишь тем, чтобы девушка увидела Бостон, и что предполагаемая духовная близость между этими двумя персонажами иллюзорна и тщетна. Она – Сюзан –
Не могло существовать лучшего доказательства (чем этот интеллектуальный раскол) впечатлению, произведенному на нашу приятельницу, которая сама сияла – и понимала это – лишь отраженным светом замечательного города. Она тоже прошла его обучение, однако оно не помогло ей стать человеком поразительным: обучение это оказалось прозаически обыденным, хотя, несомненно, было преподано в значительной дозе, оно лишь сделало ее прозаически обыкновенной, каким было само, то есть обыкновенной по-бостонски. Сначала Сюзан потеряла мужа, а затем – мать, с которой снова стала жить вместе после смерти мужа, так что теперь она чувствовала свое одиночество еще острее, чем прежде. Впрочем, она переносила его с холодным облегчением, поскольку, как она выражалась, ей вполне хватало на жизнь – при условии, что она будет жить на одном хлебе; как мало в действительности она удовлетворялась такой диетой, мы можем судить по прозвищу, которое она себе приобрела, – Сюзан
Для особы, к которой относились эти вопросы, миссис Стрингем подобрала подходящее обозначение – она думала о ней исключительно как о девушке с прошлым. Многозначащая реальность заключалась в том факте, что очень скоро, после всего лишь двух или трех встреч, эта девушка с прошлым, девушка, увенчанная короной волос цвета старого золота, и в трауре, непохожем на бостонский траур – одновременно и более мятежном из-за особой мрачности, и более легкомысленном из-за ненужных оборок, сказала ей, что она – Милли – никогда раньше не встречала никого подобного. Так что они встретились как две любопытные противоположности, и это простое замечание Милли – если его можно назвать простым – стало самым важным из всего, что когда-либо случалось с миссис Стрингем: оно на какое-то время лишило «любовный интерес» актуальности и даже уместности; оно, коротко говоря, сначала подвигло ее в очень большой степени – на благодарность, а затем – на немалое сочувствие. Тем не менее, если говорить о таком ее отношении к Милли, оно действительно могло служить доказательством, что Сюзан владеет ключом к Знанию: именно оно, как ничто другое, высветило для нее историю юной девушки. То, что потенциальная наследница всех веков никогда не видела никого, подобного простому, типичному подписчику, скажем, хотя бы «Транскрипта», было истиной – тем более выраженной со скромностью, со смирением, с сожалением, – которая характеризовала некую ситуацию. Эта ситуация накладывала на старшую из двух женщин, как бы для заполнения вакуума, бремя ответственности и, в частности, привела к тому, что миссис Стрингем спросила, кого бедняжка Милдред успела повидать и какой круг контактов потребовался, чтобы устроить ей столь странные сюрпризы. Такой опрос и правда в конце концов очистил атмосферу: ключ к Знанию щелкнул в замке, как только миссис Стрингем озарила догадка, что ее юная подруга изголодалась по культуре. А культура была как раз тем, что представляла собою для нее миссис Стрингем, и оправдать ожидания Милдред, соответственно этому принципу, должно было стать величайшим из предприятий нашей предприимчивой дамы. Она понимала, наша умнейшая дама, что, в свою очередь, представляет собой этот принцип, сознавала ограниченность собственных запасов, и некоторая тревога стала бы нарастать в ней, если бы еще быстрее не нарастало кое-что другое. А другое было – мы приводим здесь ее собственные слова – страстное воодушевление и мучительное сострадание. Вот что привлекло ее прежде всего, вот что, как ей казалось, открывало для нее двери в новое романтическое пространство, гораздо более широкое, чем все известное ей до сих пор, даже чем еще более опрометчивая связь с газетами, публикующими рассказы в картинках. Ибо, по сути, смысл заключался вот в чем: тема была великолепна, романтична, бездонна – иметь тысячи и тысячи (что вполне очевидно) в год, быть юной и интеллектуальной, и если не такой уж красивой, то, во всяком случае, в равной мере привлекать сильной, сумрачной и непонятной, но очаровательной странностью, что было даже лучше красоты, и, сверх всего этого, наслаждаться безграничной свободой – свободой ветра в пустыне… – это же невыразимо трогательно: быть так прекрасно экипированной и тем не менее оказаться обреченной судьбой на мелкие ошибки робкого ума.
II
Когда Милли возвратилась, она ничего не сказала о словах, нацарапанных на таухницевском томе, но миссис Стрингем заметила, что книги с ней нет. Девушка оставила ее лежать на обломке скалы и может вообще больше никогда не вспомнить о ней. Естественно, ее подруга быстро приняла решение никогда не упоминать о том, что последовала за ней, и через пять минут после ее возвращения чудесным образом озабоченность, вызванная ее забывчивостью, снова заявила о себе.
– Вы не сочтете меня совсем гадкой, если я скажу, что в конце концов…?
Миссис Стрингем сразу же, при первых звуках этого вопроса, подумала обо всем, о чем способна была подумать, и ответила жестом согласия, чем прервала речь Милли и вызвала выражение облегчения на ее лице.
– Вам не нравится, что мы здесь остановились? Тогда мы отправимся в путь с первыми проблесками завтрашней зари или так рано, как вам захочется; просто сейчас уже поздновато отправляться в дорогу. – И Сюзан улыбнулась, показывая этой шуткой свое понимание того, что на самом деле девушка хотела бы отправиться в путь немедленно. – Я тираню вас, заставляя здесь задержаться, так что сама виновата.
Милли обычно прекрасно реагировала на шутки старшей подруги, но на этот раз она восприняла ее чуть рассеянно.
Книга четвертая
I
После этого все пошло с такой быстротой, что Милли не произнесла ничего, кроме правды, лежавшей прямо под рукой, сказав джентльмену, сидевшему справа от нее, который к тому же был джентльменом, сидевшим слева от хозяйки, что она даже сейчас едва понимает, где находится: ее слова обозначили первое полное осознание ею ситуации, оказавшейся поистине романтической. Они уже сидели за обедом – Милли и ее приятельница – в доме на Ланкастер-Гейт, в окружении, как ей казалось, абсолютно английских аксессуаров, хотя ее восприятие существования миссис Лоудер и, еще более, необычайной личности этой женщины возникло так недавно и так неожиданно. Сюзи, как она стала теперь называть, для некоторого разнообразия, свою компаньонку, пришлось всего-навсего взмахнуть разок аккуратной маленькой палочкой, чтобы тотчас же началась волшебная сказка, в результате чего Сюзи теперь ярко заблистала: ведь с только что обретенным чувством своего успеха миссис Стрингем обрела и этот блеск – в роли волшебницы-крестной. Милли чуть ли не настояла на том, чтобы одеть ее – для сегодняшнего визита – именно как волшебницу-крестную; и вовсе не вина девушки, что наша добрая дама явилась на обед не в остроконечной шапочке, коротенькой пышной юбочке и башмачках с алмазными пряжками, размахивая волшебным посохом. По правде говоря, наша добрая дама и так держалась с не меньшим удовлетворением, чем если бы все эти знаки отличия на ней действительно красовались, знаменуя ее работу; и замечание Милли, обращенное к лорду Марку, несомненно, явилось результатом столь легкого обмена взглядами с миссис Стрингем, что они смогли преодолеть даже невероятную длину стола. Между нашими двумя дамами находились еще двадцать человек, но этот взаимно-поддерживающий обмен взглядами стал острейшим продолжением того, другого
сопоставления
взглядов, произошедшего во время остановки на швейцарском перевале. Милли почти готова была решить, что Фортуна слишком для них поторопилась, что они вроде бы отважились на небольшую шутку, а в результате получили на нее непропорционально серьезный ответ. В этот момент, например, она не могла бы сказать – притом что ее восприятия ускорились, – стала ли она теперь более весела или более подавлена; и это могло бы оказаться действительно серьезным осложнением, если бы она, к счастью, не успела принять решение, как только забрезжила впереди эта картина, что в конечном счете более всего ей важно лишь то, что она ничего не ищет и ни от чего не бежит, что ей не следует даже слишком многому удивляться и задавать слишком много вопросов; надо дать событиям идти своим ходом, поскольку сомнений в том, каков будет их ход, действительно мало.
Лорд Марк явился к Милли перед обедом, его привела не миссис Лоудер, а привлекательная девушка, племянница этой дамы; она сидела теперь у другого конца стола, с той же стороны, что и Сюзи; лорд Марк привез Милли на Ланкастер-Гейт, и она собиралась расспросить его о мисс Крой, той самой привлекательной девушке, что была практически прислана ей на показ – впрочем, теперь в совершенно великолепном виде, но уже во второй раз. Первый же раз, всего тремя днями раньше, имел место по случаю ее с тетушкой визита к обеим нашим героиням, и тогда Кейт произвела на них огромное впечатление своей красотой и возвышенностью души. У Милли это впечатление не изменилось и теперь, и, хотя ее внимание в то же время откликалось и на все остальное, глаза ее главным образом были заняты Кейт Крой, если только не были заняты Сюзи. Более того, глаза этого замечательного создания с готовностью отвечали на ее – Милли – взгляд: теперь мисс Крой встала в ряд замечательных созданий, и Милли представлялось, что это – часть молниеносного успеха гостей из Америки, что, вопреки первоначальным расчетам, ей нужно будет проявить готовность осознать – мило, откровенно осознать возможности, даримые им дружбой. Милли, в качестве гостьи, легко и грациозно сделала обобщение: английские девушки обладают особой, строгой красотой, особенно ярко видной в вечернем наряде и особенно – вот ведь что поразительно! – как в случае с этой девушкой, когда вечерний наряд именно таков, каким должен быть. Это замечание она целиком приготовила для лорда Марка, когда, через некоторое время, об этом сможет зайти речь. Казалось, она уже сейчас видела, что у них будет много такого, о чем сможет зайти речь: явно занятая своим другим соседом, хозяйка часто оставляла их двоих без своего внимания. Другим же соседом миссис Лоудер был епископ Маррамский – настоящий епископ, каких Милли никогда в жизни не видела, в ужасно сложном костюме, с голосом, звучавшим как старинный духовой инструмент, и с лицом, словно взятым с портрета какого-нибудь прелата; тогда как джентльмен слева от нашей юной леди, джентльмен грузный, толстошеий и, видимо, полностью лишенный воображения, смотрел прямо перед собой и, словно не желая, чтобы его отвлекали пустыми словесами от намеченной цели, явно рассчитывал, в качестве вознаграждения, завладеть лордом Марком. Разобравшись во всем этом – она даже почувствовала что-то вроде радостного возбуждения оттого, что так быстро «попала в струю», – Милли увидела, как оправданны были и ее мольба о людях, и ее любовь к жизни. В тот момент не казалось затруднительным – хотя виды на будущее, как представлялось, говорили об обратном – прямо войти в поток или, во всяком случае, постоять на берегу. Оказалось совсем легко подойти поближе – если они действительно
Она спрашивала себя, поймет ли ее сосед справа, что́ она хочет сказать таким описанием присутствующих, если бы ей вдруг пришло в голову выпустить свои впечатления на волю; но еще одно соображение, пробудившееся в ней, подсказало, что – нет, решительно нет, не поймет. Тем не менее к этому времени ей уже открылось, что его линией поведения станет стремление быть умным; и действительно, по-видимому, немалый интерес можно будет найти как в новых взглядах и новом влиянии людей умных, так и в человеческом простодушии. Милли трепетала, сознавая, что щеки ее пылают и тут же снова становятся бледными от уверенности, присутствия которой она прежде никогда так четко не ощущала, что она может считать себя полностью вовлеченной, включенной в жизнь: самая атмосфера этого дома, уровень приема вызвали в ней одновременно словно бы ясное звучание колокола и глубокие полутона скрытых смыслов. Малейшие мелочи, лица, руки, драгоценности женщин, звучание слов, особенно – имен, доносившихся с противоположной стороны стола, форма вилок, аранжировка цветов, поведение слуг, стены комнаты – все было штрихами картины и символами играемой пьесы; и более того, они знаменовали для Милли живость ее собственного восприятия. Она прямо-таки уверилась, что никогда прежде не приходилось ей испытывать столь сильные вибрации: ее чувствительность оказалась слишком обострена – это почти лишало ее равновесия, например, ей виделось слишком много такого в манере поведения дружелюбной племянницы, показавшейся ей выдающейся и необычайно интересной девушкой, что она никак не могла свести воедино, но что делало новую знакомую поразительно добросердечной и близкой. Разумеется, у молодых женщин этого типа всегда есть масса других возможностей, однако здесь, движимые собственным вольным стремлением, они уже определили в общих чертах свои отношения. Суждено ли им, мисс Крой и ей, подхватить и продолжить повествование с того места, где их предки когда-то его оборвали? – суждено ли им понять, что они пришлись по душе друг другу, и попытаться выяснить, не сработает ли программа верности в более современных условиях? Когда они приехали в Англию, Милли сомневалась в возможностях Мод Маннингем, полагала, что та – человек ненадежный и, как тростник под ветром, опора сомнительная, считала их зависимость от этой дамы – поскольку это все же
Однако интеллект лорда Марка, как оказалось, вполне соответствовал интеллекту Милли, что дало ему возможность растолковать девушке, как мало он способен прояснить ей сложившуюся ситуацию. Он, кстати говоря, объяснил ей – или, по крайней мере, намекнул, – что теперь в Лондоне просто невозможно сказать, кто где находится. Все и каждый находятся везде – и никого нигде нет. Ему было бы ужасно трудно – да-да, если честно – обозначить каким-либо именем или названием «круг» их хозяйки.
Он бросил Милли этот вопрос, показавшийся ей огромным; она чувствовала, что к концу пятиминутного разговора их было брошено ей великое множество, хотя лорд Марк продвинулся вперед всего лишь на шаг или два; возможно, он все же окажется способен дать ей пищу для размышлений, но пока что он не помог ей ни в чем разобраться: он говорил так, будто, слишком много зная, давно утратил всякую надежду на это общество. Таким образом, он занимал позицию на противоположном краю по сравнению с нею самой, но в результате, как и она, блуждал и терялся, и, более того, вопреки его временной бессвязности, ключ к которой, как она догадывалась, несомненно, отыщется, лорд Марк был столь же твердо сложившейся частицей конкретной субстанции, что миссис Лоудер и Кейт Крой. Единственным пятном света, брошенным на первую из этих двух дам, были его слова, что она – необычайная женщина, совершенно необычайная женщина, и «чем больше ее узнаешь, тем необычайнее она оказывается»; тогда как о второй он в тот момент заметил только, что она ужасно – да-да, совершенно ужасно – хороша собой. Милли подумала, что требуется некоторое время, чтобы разглядеть ум сквозь манеру его речи, и тем не менее с каждой минутой она все более принимала на веру это необъяснимое явление, независимо от того, что говорила ей о нем миссис Лоудер, впервые упомянув его имя. Вероятно, здесь был один из тех случаев, о которых она слышала дома, в Америке, – характерный для Англии случай, когда люди скрывают игру ума гораздо охотнее, чем выставляют ее напоказ. Так, правда довольно редко, поступал и мистер Деншер. Но что же делало лорда Марка таким в любом случае реальным, если это был трюк, которым он явно так искусно владел? Каким-то образом эта личина – по жизни, по необходимости, по собственной целенаправленности – снимала с него самого всякую заботу о яркости: ее одной хватало с избытком. Трудно было определить его возраст: то ли он был молодой человек, но выглядел пожилым, то ли – пожилой, но выглядел молодым; ничего не доказывало и то, что плюс ко всему у него была лысина и он как бы несколько зачерствел или, если выразиться более деликатно, скорее, усох; в нем чувствовалась этакая тонкая, чуть заметная суетливая живость человека занятого, а глаза его моментами (хотя это выражение из них могло неожиданно исчезнуть) бывали так искренни и чисты, как глаза милого мальчика. Очень опрятный, очень легкий, очень светловолосый, настолько, что усы его становились заметны лишь потому, что он то и дело их касался – опять-таки совершенно мальчишеским жестом, – лорд Марк произвел бы на Милли впечатление человека самого интеллектуального, если бы не показался самым несерьезным. Это качество виделось ей скорее в его взгляде, чем в чем-либо ином, хотя он постоянно носил пенсне, что придавало ему задумчиво-бостонский вид.
II
Такое восприятие величин, смешанных или отдельных, и в самом деле поначалу совершенно возобладало над нашей, слегка задохнувшейся от неожиданности американской парочкой. Оно нашло выражение в их частом повторении друг другу слов о том, что им некого благодарить, кроме самих себя. Милли успела уже не раз обронить, что, если бы она заранее знала, как это окажется легко… Впрочем, ее возглас в большинстве случаев замирал без окончания. Как бы то ни было, миссис Стрингем эти слова казались пустяком, ее мало заботило, имела ли Милли в виду, что тогда она отправилась бы сюда раньше. Раньше она не смогла бы отправиться и, наоборот, вполне возможно, – это было бы очень на нее похоже – совсем не поехала бы; почему это оказалось так легко и в чем в любом случае было дело? – миссис Стрингем уже начала быстренько собирать мнения, но пока что держала свои прозрения при себе, поскольку в свободной интерпретации они могли бы показаться довольно тревожными. Вместе с тем величины, о которых мы говорили, то есть величины, наших двух дам окружавшие, во многих случаях были величинами вещными, а во многих других – другими, и обо всех них надо было потолковать. Соответственно, непосредственным выводом наших приятельниц был тот, что они подхвачены волной неизмеримой силы, поднявшей их на огромную высоту, и волна эта, естественно, швырнет их вниз в любом месте, где ей заблагорассудится. Тем временем, поспешим мы добавить, наши две дамы воспользовались своим рискованным положением как можно лучше, и если бы у Милли не было другой поддержки, она могла бы найти ее – и вполне достаточно, – видя, какой статус обрела здесь Сюзан Шеперд. Целых три дня девушка ничего не говорила ей о своем «успехе», о чем известил ее лорд Марк и о чем, кстати сказать, они могли судить и по другим проявлениям: она была слишком захвачена, слишком тронута возвышением и восторгами Сюзан. Сюзи вся светилась в сиянии своей оправдавшейся веры; произошло все то, что она, разумно рассуждая, вообще не считала возможным. Она рассчитывала на возможную деликатность Мод Маннингем – обратилась к деликатности, заметьте, лишь
У Сюзан Шеперд было для Мод одно определение, и это слово она повторяла снова и снова: Мод была «велика»; однако это вроде бы не совсем относилось к ее душе или к гулким комнатам ее дома: ее скорее следовало уподобить объемистому вместилищу, поначалу, вероятно, слишком большому, неплотно заполненному, а теперь натянутому так туго, как только возможно, на накопленное в нем содержимое – представляющее для ее американской обожательницы плотно упакованную массу любопытных деталей. Когда наша добрая приятельница у себя на родине великодушно считала своих друзей «не мелкими» – а такими она считала их в большинстве случаев, – то более или менее подразумевалось, что они достаточно вместительны, ибо пусты. Миссис Лоудер подпадала под иное правило: она оказалась вместительна, так как была полна, так как в ней виделось что-то общее – даже в покое – с огромного размера снарядом, заряженным и готовым к использованию. И именно это, с романтической точки зрения Сюзи, определяло половину очарования возобновленных ими отношений – очарования, подобного тому, как если бы, во время длительного мира, они сидели весною на усеянном маргаритками травянистом берегу, у подножья огромной дремлющей крепости. Верная своему психологическому чутью, миссис Стрингем успела заметить, что «сентиментальное чувство», проявленное ее давней школьной подругой, которое так ее обрадовало, все выражалось в действии, в движении, за исключением тяжеловесно врывавшихся в промежутки слов «дорогая моя», причем более часто, чем сама Сюзи решилась бы их использовать: они были просто частью богатого узора. Она с интересом размышляла об этом новом символе гонок, ощущая в себе самой совершенно иную настроенность. Радостью для нее было бы узнать,
В этом отношении у двух старших дам имелось много такого, что они могли дать друг другу и друг у друга взять, и нашей паломнице из Бостона было еще не вполне ясно, что то, что ей следует главным образом устроить в Лондоне, это вовсе не захватывающие события для себя самой. Ее теперь мучила совесть, чуть ли не сознание собственной аморальности, когда ей пришлось признать, что она увлеклась и позабыла все на свете. Она рассмеялась в лицо Милли, когда та тоже сказала ей, что не представляет, чем все это может закончиться; и главной причиной беспокойства Сюзи было то, что жизнь миссис Лоудер, с ее точки зрения, изобиловала стихиями, на которые ей приходится взирать впервые в жизни. Они представляли, как она полагала, целое общество, тот мир, который был холодно отвергнут отцами-пилигримами и в результате до сих пор так и не осмелился пересечь океан, чтобы посетить Бостон, – ведь это общество наверняка потопило бы самый большой и надежный кьюнардер, а она не могла бы даже притвориться, что спокойно отнесется к подобной перспективе просто потому, что Милли пришел в голову такой каприз. Она сама сейчас находилась под действием собственного каприза, направленного именно в сторону их теперешнего спектакля. Она поддерживала себя лишь мыслью о том, что никогда до сих пор ей в голову не приходил ни один каприз, – или, если так случалось, она никогда раньше им не поддавалась, – что, собственно, сводилось к одному и тому же. А вот поддерживающее значение всего происходящего – тем более в буквально материальном смысле – совершенно исчезало из ее поля зрения. Ей надо подождать; во всяком случае, ей следует приглядеться: этот мир представлялся ей – в той мере, в какой она успела в него проникнуть, – огромным, непонятным, зловещим. Долгими бессонными ночами она размышляла над тем, что, по всей вероятности, готова полюбить его таким, каков он есть, а именно ради него самого и ради Милли. Странным казалось ей то, что она способна думать о любви Милли к этому обществу без ужаса, по крайней мере, она не страшилась мук совести, ее устраивал воцарившийся меж ними мир. Как бы там ни было, на сей час великим благом явилось то, что их душевные устремления слились воедино.
В то время как в первую неделю после званого обеда Сюзи продолжала упиваться успехом на Ланкастер-Гейт, ее спутница, не менее радостно и, казалось, в целом столь же романтично, была обеспечена приятным общением. Привлекательная английская девушка из большого английского дома, словно персонаж картины, по мановению волшебной палочки выступила из своей рамы; это было явление, которому миссис Стрингем тотчас же нашла художественный образ. Она нисколько не утратила хватку, совсем наоборот: она не отказалась от пышной метафоры, в силу которой Милли была для нее странствующей принцессой; тогда что же могло оказаться теперь в большей гармонии с этим, чем то, как у ворот города принцессу встречает и услуживает ей достойнейшая девица, избранная дочь виднейших его граждан? И опять-таки это была реальность, вполне очевидная для принцессы тоже, в самом удовольствии от встречи; ведь принцессы в большинстве своем существуют вполне умиротворенно в условиях одного лишь элегантного представительства. Вот почему у городских ворот они с радостью устремляются к делегированным девицам, устилающим им путь цветами; вот почему, после статуй, портретов, процессий и других королевских забав, принцессам так приятно искреннее человеческое общение. Кейт Крой по-настоящему представила себя Милли – та удостоила миссис Стрингем множеством описаний чудесной лондонской девушки собственной персоной (то есть такой, какой она давно представляла себе лондонскую девушку по рассказам путешественников, по нью-йоркским анекдотам, по давним заглядываниям в «Панч», по обширному чтению беллетристики того времени). Единственным отличием было то, что эта девушка оказалась приятнее, поскольку создание, о котором там шла речь, представлялось нашей юной женщине фигурой, вызывающей ужас. Милли думала о ней в наилучшем случае как о привлекательной девушке, какой Кейт как раз и была, обладающей такой манерой поворачивать голову, таким голосом и тоном, такой прекрасной фигурой и благородной осанкой, так умеющей «делать вид» и, если на то пошло, вовсе не делать вида – то есть особой, обладающей всеми характерными чертами порождения издавна сложившегося общества, которой в то же время предстояло стать героиней весьма выразительной истории. Милли с самого начала поместила эту поразительную особу в историю, разглядев в ней, по настоятельному требованию воображения, героиню; в ней одной почувствовала она характер, на который ей не придется растрачивать себя понапрасну, и это – вопреки приятной резковатости героини, ее сдержанности в выражении чувств, вопреки ее зонтикам и жакетам и туфелькам – какими все эти вещи рисовались в воображении Милли, – но разглядела она и что-то вроде беззаботного мальчишки в ее жестах и в свободном, хоть и нечастом, использовании жаргонных словечек.
Когда Милли пришла к выводу, что ее застенчивость в полной мере зависит от ее доброй воли, она смогла подобрать подходящий к случаю ключ, и две молодые девушки к этому времени установили прекрасные отношения. Это время вполне могло оказаться самым счастливым из всех, что им предстояло пережить вместе: они в дружелюбной независимости атаковали свой большой Лондон – Лондон магазинов и улиц и пригородов, странно интересных для Милли, столь же активно, как и Лондон музеев, памятников, «достопримечательностей», странно незнакомых для Кейт, тогда как их старшие наперсницы следовали своим отдельным курсом. Эти двое не меньше молодых радовались своей интимной отъединенности, причем каждая из них полагала, что молодая напарница другой – великолепное приобретение для ее собственной.
III
Милли, разумеется, тотчас же постаралась загладить свою тайную вину перед Сюзи, опасаясь, что относилась к ней недостаточно тепло, поскольку их долгие поздние разговоры касались не только того, что происходило и предполагалось в те не менее долгие часы, что они проводили друг без друга, но и множества вещей помимо того. Она способна была оставаться независимой, насколько ситуация этого требовала, в четыре часа пополудни, но никогда ни с кем не позволяла себе такой свободы в разговорах о чем бы то ни было, какую обычно допускала, полуночничая с Сюзан Шеперд. Тем не менее нам следовало бы с гораздо меньшим запозданием упомянуть о том, что Милли пока еще – то есть по прошествии шести дней – не сообщила своей подруге ни одной новости, какая могла бы идти в сравнение с той, что объявила ей эта самая подруга в результате ее поездки с миссис Лоудер, совершенной, для разнообразия, в замечательный Баттерси-парк. Две старшие приятельницы катались по парку в открытом экипаже, встречая знакомых, в то время как младшие следовали более дерзким своим фантазиям в предоставленной Милли отелем восхитительной карете – более тяжелой, более изукрашенной и более забавной колеснице, чем она когда-либо в жизни могла взять в прославившихся дурным управлением нью-йоркских «Конюшнях». Вследствие круговой прогулки в экипаже по Парку, притом что объезд этот повторялся несколько раз, выяснилось, как сообщила миссис Стрингем, что парочка с Ланкастер-Гейт – представить только! – знакома с другим английским приятелем Милли – с джентльменом, связанным с английской газетой (тут Сюзи как бы произвела затяжной выстрел – замешкалась с именем джентльмена), который столь недолго побыл у Милли в Нью-Йорке перед их отправкой в это авантюрное путешествие. Его имя, конечно же, прозвучало в Баттерси-парке, иначе как можно было бы узнать, кто он? – и Сюзи, естественно, прежде чем изложить свою долю сведений по этому поводу, сделала нечто вроде признания, произнеся его имя, чтобы стало ясно, что она имеет в виду мистера Мертона Деншера. Она сделала это потому, что у Милли сначала был такой вид, будто она не понимает, кого Сюзи имеет в виду, и, надо сказать, наша юная леди прекрасно держала себя в руках, сказав, что это и правда поразительный случай; такой шанс, если и выпадает, то один на тысячу. Обе приятельницы его знают – и Мод, и мисс Крой, – и, как поняла Сюзи, знают они его довольно хорошо, хотя, когда о нем упомянули, признаков особой близости этого знакомства выказано не было. И вовсе не она – подчеркнула Сюзи – заговорила о нем первой: фактически о нем специально и речи не заходило, его упомянули просто как известного миссис Лоудер молодого журналиста, недавно отправившегося в их чудесную страну – миссис Лоудер всегда называла Америку не иначе как «ваша чудесная страна» – по поручению его газеты. Однако миссис Стрингем сразу же подхватила тему – ведь она была у нее буквально на кончике языка, – в том-то и заключалось признание: не видя в этом ни малейшего вреда, она признала в мистере Деншере знакомого Милли, хотя и заставила себя остановиться прежде, чем зашла слишком далеко. Миссис Лоудер была явно потрясена – тут ничего больше не скажешь; однако потом, как казалось, она тоже взяла себя в руки, и наступила недолго длившаяся пауза, в течение которой каждая из них, наверное, что-то скрывала от другой.
– Только я, к счастью, вовремя вспомнила, – заявила вдруг осведомительница нашей юной леди, – что мне-то ведь таить нечего, а это намного проще и приятнее! Не знаю, что за тайны у Мод, но у нее они есть. Она определенно заинтересовалась тем, что вы его знаете, тем, что он в Америке так быстро – практически не теряя времени – свел с вами знакомство. Однако я решилась сказать ей, что знакомство ваше было недостаточно долгим, чтобы вы сумели стать большими друзьями. Не знаю, была ли я права.
Сколько бы времени ни потребовалось на это объяснение, его оказалось достаточно, – даже прежде того, как совесть старшей из дам оказалась справедливо успокоенной, – чтобы Милли смогла ответить, что хотя факт, о котором шла речь, без сомнения, важен, но она все же думает, что им не следует считать его значение перевешивающим все остальное. Конечно, поразительно, что единственный знакомый им англичанин незамедлительно оказался достойным членом этого круга; но ничего чудесного в этом вовсе нет, ведь всем неоднократно приходилось замечать, как необычайно «тесен» бывает мир. И разумеется, никаких сомнений не может быть, что Сюзи была права, не позволив его имени пройти незамеченным. С какой стати, ради чего было бы делать из этого тайну? – и какой непомерной она представлялась бы, если бы он вернулся и обнаружил, что они утаили знакомство с ним?
– Я не знаю, милая моя Сюзи, – заметила девушка, – что, по вашему мнению, мне следовало бы скрывать.
– В данный момент не имеет значения, – ответствовала миссис Стрингем, – что вы знаете и чего не знаете о моем мнении, ибо вы всегда это выясняете в следующую же минуту, а стоит вам это выяснить, моя дорогая, вы никогда не находите это в самом деле достойным внимания. Но вот что мне хотелось бы знать, – тут же задала она вопрос, – не слышали ли вы о нем от мисс Крой?
Книга пятая
I
Сегодня лорд Марк смотрел на нее как-то по-особому, так, будто хотел вынудить ее признаться, что она с самого начала судила о нем несправедливо, и теперь он имеет право так или иначе использовать ее признание к своей выгоде; его намерение, некоторым образом, принесло свои плоды: оказалось, что он все-таки чем-то интересуется, и достаточно интенсивно, чтобы заставить ее, как это ни абсурдно, почувствовать себя
признающейся
! – хотя за все время их знакомства и речи не заходило о справедливости или несправедливости: такой проблемы между ними просто не возникало. Он поначалу явился в отель, отыскал там Милли и, обнаружив, что Сюзан Шеперд дома, обошелся с ней «корректно» – оттенок был именно таков, – что воображение Сюзан тотчас же с удовлетворением отметило; потом он явился еще раз, но их не застал, затем посетил их снова и нашел на месте; он легко дал им понять, что, пусть даже в это время уже наступает конец всему – это они могли почувствовать и сами по истощившейся атмосфере – атмосфере лондонского сезона, который был уже при последнем издыхании, – им достаточно лишь упомянуть те места, куда им хотелось бы попасть. Настроение обеих дам – или, по крайней мере, их застенчиво высказанное заявление – было таково, что не существует определенного места, куда они хотели бы попасть, что они просто каждый раз обнаруживают, где бы они ни очутились, что им нравится то место, куда их привезли. Именно так, в высокой степени, и обстояло дело с их теперешним сознанием, что вполне могло быть, в столь же значительной степени, делом совершенно естественным: их впечатления к тому дню, благодаря счастливому повороту колеса Фортуны собрались для них в великолепный букет, подобный целой охапкередчайших цветов, принесенных им в дар. Дар этот был перед ними – их подвели прямо к нему; и если у них все еще сохранился обычай смотреть друг на друга с некоторого отдаления, чтобы укрепить единение, рука лорда Марка будет молча признана меж ними именно той рукой, что повернула колесо. Это он совершил касание, что видно при легчайшем рассмотрении, – касание, которое произвело то отличие (как на том же месте и в тот же час выразилась Сюзи и повторяла снова и снова себе и другим, кого это могло касаться), благодаря которому им удалось не упустить столь прекрасный и интересный опыт; благодаря которому не упустила его и миссис Лоудер, хотя на поверхностный взгляд они приехали туда как раз вместе с миссис Лоудер и хотя потом наша юная леди целых полчаса или около того была непосредственно занята с другой дамой, с большой внутренней приятностью воспринимая все окружающее.
Для Милли величественное историческое здание, помимо его террасы и парка – центра прямо-таки экстравагантно-грандиозной композиции Ватто, несло на себе особый оттенок, словно старое золото, блеск которого «приглушен» качеством воздуха, словно самый разгар лета настроили созвучно общему совершенному вкусу. В предыдущий час по ее меркам с нею произошло очень многое, как ей казалось, связанное с ее восприятием, буквально открытием этого места – величины, выраженной в знакомстве с новыми очаровательными людьми, в хождении по залам с доспехами и оружием, с картинами, со шкафами и шкафчиками, с гобеленами, чайными столиками; в настойчивых напоминаниях самой себе, что такое величие стиля есть символ
– Вы должны остаться среди нас, вы просто должны – иное совершенно невозможно, да и смехотворно; вы, несомненно, еще не знаете – не можете знать, но узнаете очень скоро: вы сможете остаться здесь в
Ее слова прозвучали словно тихое посвящение, словно приветствие полушепотом, и даже если они явились всего лишь результатом духовного опьянения самой тетушки Мод, ибо эта милая дама, как можно было видеть, духовно «держала» этот день на своих плечах, для Милли они оказались – и в тот момент, и потом – наивысшим достижением ее воображения. Этому дню суждено было ознаменовать завершение краткого эпизода, начавшегося несколько дней назад на Ланкастер-Гейт сообщением лорда Марка, что Милли «имела успех» – эта нота снова здесь прозвучала; и хотя никаких особых и неисчислимых открытий пока еще не случилось, зато до самого конца событий в ее пространстве и времени было их, как мы могли видеть, великое множество. Их было втрое больше, безвозмездных и добровольных, пусть даже приходивших отдельными частями и пока еще не
В глазах своей новой подруги Кейт обладала, помимо прочих качеств, необычайным свойством появляться в определенный момент так, будто она – прекрасная незнакомка, обрывая связи и утрачивая индивидуальные черты, позволяя воображению некоторое время делать с этими чертами все, что ему заблагорассудится, создавать из них личность, поражающую вас издалека, все более и более приятную, по мере того, как вы за нею наблюдаете, но представляющую прежде всего объект, разжигающий любопытство. Ничто иное не могло бы придать ей, как партнеру в отношениях, бо́льшую свежесть, чем это свойство, проявлявшееся в свой назначенный час, и тут вас охватывало такое любопытство, будто вы до сих пор никогда ее и не знали. Это свойство впервые проявилось, как только Милли встретилась с ней после сообщения миссис Стрингем, что Кейт знакома с мистером Деншером: Кейт
II
Нам следует здесь добавить, что первейшей причиной, почему различные впечатления Милли не сразу сложились в целостную картину, было то, что на этой стадии они отступили, вытесненные воздействием особой четверти часа, единственных «отдельных» минут, проведенных ею с лордом Марком.
– А вы видели в доме картину, замечательный портрет, так похожий на вас? – спросил он, встав перед нею, когда наконец подошел, ненавязчиво давая понять, что, какие бы связи он ни использовал, он не собирается напоминать ей об этом, однако не видит резона отказывать в удовольствии самому себе.
– Я прошла по всему дому и видела картины. Но если я так же «хороша», какими кажутся мне почти все они…!
Коротко говоря, Милли необходимо было доказательство, каковое он только рад был предоставить. Речь шла о замечательном портрете кисти Бронзино, на который она во что бы то ни стало должна взглянуть по тысяче причин. Вот так он отозвал ее и увел от остальных, тем более легко, что дом внутри уже успел втянуть ее в свой мистический круг. Однако их маршрут оказался не из самых прямых; они шли вперед не спеша, с бесчисленными естественными паузами и тихими потрясениями, большею частью определявшимися появлением перед ними дам и джентльменов – в одиночку, парами, группами, – которые останавливали их непременным: «Послушай, Марк!» Что они говорили дальше, Милли не всегда могла разобрать: все настолько по-домашнему его знали, а он знал их, что это ее поражало, ведь все они создавали у нее впечатление просто собратьев-посетителей, еще более неопределенно бродивших вокруг, чем они сами, – статистов сверх комплекта, в большинстве своем несколько потрепанных, были ли это беспечно оживленные мужчины или претендующие на элегантность женщины. Возможно, они были движимы инерцией, приданной им уже давно, но им по-прежнему хватало блеска и отваги, они сохранили представительную внешность как гарантию, что все это продлится не менее долго, и они создавали у Милли ощущение – особенно все вместе – приятных голосов, более приятных, чем голоса актеров, ощущение ничего не значащих дружеских слов и добрых глаз, задерживающих на ней как-то простительно нескромные взгляды. Задерживавшиеся на ней глаза оглядывали ее с головы до ног, задерживавшиеся на ней взгляды непременно сопутствовали, с почти нескрываемым простодушием, бессодержательному «Послушай, Марк!»; и самым вопиющим из всего этого оказывалось, что – в качестве приятной неизбежности, раз уж Милли не возражала, – ее спутник как бы делился
Как ни странно, он заставил и саму Милли поверить смеха ради, что в этом – благо, мерилом чего ему служила лишь ее манера вести себя, и поистине чудесной, если можно так выразиться, была легкость, с какой он особо подчеркивал, что благо это дарует ее всегдашняя доброжелательность. Здесь происходило, как ей легко было увидеть, нешумное всеобщее празднество доброжелательности – с участием множества собравшихся вместе лондонцев самого разного пошиба, но, несомненно, по большей части знакомых меж собой, и каждый из них по-своему открыто признавался в собственном любопытстве. Слух о том, что она здесь, разошелся вокруг; вопросов о ней было не избежать, и проще всего, разумеется, было «пройти сквозь строй»
III
В действительности же в то утро, в тот первый раз, когда Кейт отправилась вместе с Милли, все свелось к тому, что самому великому человеку пришлось немного извиниться перед ними: ему из-за неожиданной и неприятной случайности – вообще-то, он всегда оставляет свои консультационные часы свободными – придется уделить ей всего десять минут; десять минут, какие он тем не менее предоставил в ее распоряжение, были уделены ей так, что ее восхищение возросло больше, чем она могла ожидать, – так кристально чиста была огромная и пустая чаша его внимания, водруженная им на стол между ними. Ему необходимо было немедленно вскочить в карету, но он тут же подчеркнул, что должен встретиться с Милли Тил еще раз, посмотреть ее не позднее чем через день или два, и тотчас же назначил ей другое время, прекрасно сняв ее напряжение и сомнения в том, что она, возможно, даже в тот момент не так уж справедливо судила о своем визите. Эти минуты практически повлияли на нее, ослабив небольшую армию ее вопросов гораздо быстрее, чем эта армия смогла построиться для смотра, и вопросы, скорее всего, сами рассеялись бы, без необходимости для Милли предпринять что-либо еще, кроме как обеспечить себе еще одно прослушивание, если бы не возникшее у нее в последний момент ощущение, что, помимо всего прочего, у нее создалось
выгодное
впечатление. Это впечатление – мгновенно выросшее в несколько последних секунд – было не более и не менее как уверенность, что ей, совершенно неожиданно, по всей вероятности, предстоит новая дружба, с человеком из совершенно иного мира, который станет ей еще одним настоящим другом и, чудесным образом, самым предназначенным, самым во всем подходящим из целого собрания друзей, поскольку он будет, видимо, обладать репутацией человека науки, человека мыслящего, репутацией проверенной, основанной не просто на слухах и светской болтовне. Без всяких преувеличений, дружба с сэром Люком Стреттом ни в коей мере не будет зависеть от самой Милли: похоже, что более всего заикаться и задыхаться ее заставило странно и вдруг охватившее ее чувство, что она вот-вот обнаружит – он заинтересовался ею больше, чем она на то рассчитывала, вот-вот обнаружит, что ее бросили в поток, который теряется в океане науки. Однако, сопротивляясь этому чувству, она в то же время уступала ему: случился момент, когда Милли почти утратила собственную форму изложения, объяснения и, пусть не слишком навязчиво, но с необычайной и бессмысленной внутренней дрожью, в следующую же секунду обратившейся в вопрошающую неподвижность, ухватилась за привычную доброжелательность великого человека. Его большое, спокойное лицо, хотя и твердое, не было, как ей показалось с самого начала, жестким; он самым странным образом походил, как подсказало ей воображение, наполовину на генерала, а наполовину – на епископа, и очень скоро она уверилась, что то, что ей покажут в столь прекрасных пределах, будет хорошо, будет для нее лучше всего. Иначе говоря, значительно сэкономив время, она установила здесь некие отношения, и эти отношения стали ее трофеем, который она в тот час унесла с собой. Они оказались в полном ее владении, стали совершенно новым ресурсом, чем-то выполненным из мягчайшего шелка и упрятанным под мышку памяти. У нее не было этого, когда она вошла, но уже было, когда она выходила; Милли несла трофей под плащом, но скрытно, невидимо, когда, улыбаясь, улыбаясь, снова предстала перед Кейт Крой. Эта юная леди, разумеется, ожидала ее в другой комнате, где, поскольку великий человек должен был отсутствовать, ожидающих больше не было; она поднялась навстречу Милли с таким лицом, что оно сделало бы честь переполненной приемной дантиста. «Ну что, вырвали?» – казалось, спрашивала она, словно речь шла о зубе, и Милли ни на миг не стала длить ее тревожное ожидание.
– Он – прелесть. Мне надо придти к нему опять.
– Но что он говорит?
Последовал почти веселый ответ:
– Мне не следует ни о чем беспокоиться, ни о чем на свете. И если я буду вести себя как хорошая девочка и делать все точно, как он говорит, он возьмет на себя все заботы о моем здоровье – навсегда.
IV
Милли ушла, а его слова все еще звучали у нее в ушах, так что, когда она оказалась уже довольно далеко от его дома – снова на широкой площади, но на этот раз совершенно одна, – у нее возникло такое чувство, будто перед нею открылась возможность немедленно применить их на деле. Именно их эффект, рожденное ими возбуждение несли ее вперед; она вышла в открытое пространство, ощущая, что ей придали побудительный импульс – импульс прямой и непосредственный и к тому же легкоосуществимый. Ее терпели целый час, и теперь она понимала, почему так хотела придти одна. Никто на свете не мог бы с достаточным пониманием войти в ее положение, никакая связь не могла быть достаточно тесной, чтобы ее сопровождающий не испытал рядом с ней чувства какого-то неравенства в их положении. В этом первом озарении она буквально ощутила, что ее единственным компаньоном должно стать все человечество, существующее вокруг нее, но вдохновляюще безличное, и что ее единственным полем деятельности должна быть – здесь и сейчас – только серая беспредельность Лондона. Серая беспредельность стала как-то вдруг ее стихией, серая беспредельность оказалась тем, чем ее выдающийся друг на тот момент заполнил ее мир, а «жизнь», как он обозначил ее для Милли, жизнь как выбор, жизнь как волевой акт, неизбежно обрела лицо этой беспредельности. Милли пошла прямо вперед, куда глаза глядят, не чувствуя слабости, исполненная силы, и, шагая так, все более радовалась, что она одна, ибо никто – ни Кейт Крой, ни Сюзан Шеперд – не захотел бы идти столь стремительно, как шла сейчас она. Под конец беседы она спросила сэра Люка, можно ли ей пойти домой или куда-нибудь еще пешком, и он ответил, как если бы ее экстравагантность его опять позабавила:
– К счастью, вы активны по натуре – это прекрасно: поэтому наслаждайтесь активностью, будьте активны, как можете, как вам хочется, – вы не ошибетесь, вы ведь далеко не глупы.
Это был фактически последний побудительный толчок, как и тот штрих, что, соединившись с ним, составил странную смесь в ее сознании – смесь, вкус которой отдавал одновременно утратой и обретением. Ей представлялось чудесным, пока она шла в неопределенном направлении, что оба этих ощущения воспринимаются как равнозначные: к ней отнеслись так – не правда ли? – будто у нее есть право и силы жить; и все-таки ведь к вам так не отнеслись бы – не правда ли? – если бы не встал вопрос о том, что ровно в той же степени вероятно, что вы можете умереть. Красота цветения исчезла из маленького, старенького чувства безопасности, это было ясно: она оставила его где-то позади – навсегда. Но ей вместо этого была предложена красота мысли о великом приключении, об огромном, пока туманном опыте борьбы, к которому она, с большей ответственностью, чем когда-либо прежде, может приложить руку. Чувство было такое, что ей пришлось сорвать с груди и выбросить прочь какое-то полюбившееся украшение, привычный цветок, небольшую старинную драгоценность, что была частью ее ежедневной одежды, а вместо нее вскинуть на плечо какое-то странное оборонительное оружие, то ли мушкет, то ли копье, то ли алебарду, – возможно, в высокой степени способствующее поразительно интересному внешнему виду, но требующее напряжения всех сил воинственного духа.
Милли, кстати сказать, уже ощущала этот инструмент у себя за спиной, так что шла теперь и впрямь будто солдат на марше, шла вперед, будто бы, в связи с ее посвящением в тайну, прозвучало ее первое задание. Она проходила по незнакомым улицам, по пыльным, замусоренным проходам, мимо длинного строя фасадов, которых никак не мог украсить яркий августовский свет. Она проходила милю за милей, и ее единственным желанием было заблудиться; случались моменты, когда, на углах улиц, она останавливалась и выбирала направление, буквально выполняя указание ее нового друга – наслаждаться своей активностью. Это стало как бы новым удовольствием – обладать таким новым резоном: она без промедления подтвердит свой выбор, свою волю жить; беря в свои руки обладание всем, что ее окружало, она сочла, что для начала это будет справедливым подтверждением этой воли; и ее вовсе не заботило, что такое подтверждение может встревожить Сюзи. Сюзи в должное время задастся вопросом: «Что же такое, – как они говорили в гостинице, – могло с ней статься?», но это все-таки будет ничто по сравнению с удивительными вещами, какие ждут их впереди. Милли чувствовала, что удивительные вещи уже сейчас сопутствуют ее шагам: похоже было, что в глазах встречных она видит отражение своей внешности и походки. Время от времени она обнаруживала, что ходит по местам, где вряд ли можно часто встретить странного вида девушек из Нью-Йорка, изящно задрапированных в темные ткани, в шляпках с отделкой из собольего меха, в обуви, едва ли соответствующей сезону, и к тому же без всякого стеснения оглядывающих все вокруг. Судя по любопытству, какое она явно возбуждала в проходах и проездах, на боковых улочках и в переулках, где бегали чумазые ребятишки и тарахтели тележки уличных торговцев, – Милли надеялась, что именно это и есть
Последние клочки превосходства довольно скоро слетели с нашей юной леди, хотя бы оттого, что не прошло и нескольких минут, как она ощутила, что утомлена гораздо больше, чем предполагала. Этот факт и особое обаяние самой ситуации заставили ее задержаться здесь и отдохнуть; было какое-то колдовское очарование в чувстве, что никто на свете не знает, где она находится. Такое случилось с ней впервые в жизни: кто-нибудь, все вообще, казалось, заранее, в каждый момент ее существования знали,
V
В конце концов выяснилось, что Милли ничего пока сказать не может; так что на некоторое время она просто сумела убедить себя – и убеждение это было так необычно отпраздновано приездом ее гостьи, – что она, на зависть всем, полна сил и энергии. И с этого вечера начиная она так и продолжала вести себя каждый остававшийся ей час с тем большей легкостью, что теперь эти часы были ей точно отмерены. Все, чего она теперь на самом деле ожидала, был обещанный визит сэра Люка Стретта, а что касается дальнейшего, то она уже успела принять решение. Раз он захотел добраться до Сюзи, ему должен быть предоставлен совершенно свободный доступ; и пусть он посмотрит, как это ему понравится. То, что возникнет между
ними
, они смогут уладить меж собою, а любой гнет, какой это снимет с ее собственной души, они вольны использовать на благо себе самим. Если же дорогой доктор захочет воспламенить Сюзан Шеперд еще более высокими идеалами, в конце концов, в самом худшем варианте, у него на руках окажется еще и Сюзан. Одним словом, если все это сведется к тому, что двум заинтересованным лицам нужно будет совместно «организовать» преданность, то сама Милли готова поглощать ее, как хорошо приправленное и красиво поданное кушанье. Он расспрашивал ее об ее «аппетите», о чем ее отчет, как она чувствовала, оказался весьма туманным. Однако ее «аппетит» к преданности, как она теперь понимала, будет одним из самых лучших. Вульгарная, жадная, ненасытная – такие эпитеты, несомненно, стали бы для нее самыми подходящими: во всяком случае, она заранее была согласна на любые интриги и происки сочувствия. Тот день, что последовал за ее одинокой экскурсией по городу, должен был стать одним из двух-трех дней, остававшихся до их отъезда из Лондона, а вечер этого дня, в том, что касалось их отношений с внешним миром, равнялся для них самому последнему. Лондонцы к этому времени уже рассеялись по разным местам, многие из тех, кто прежде щедро демонстрировал свою дружбу частыми визитами, визитными карточками, искренним желанием видеться и дальше, в других частях земли, исчезли из виду, словно звуки музыки, растворившиеся вдали; это равным образом касалось и членов близкого круга миссис Лоудер, и членов окружения лорда Марка: наши милые дамы к этому моменту уже были способны разобраться, кто есть кто. Таким образом, общий подъем решительно снизился, и светские события, которым стоило уделять внимание, были малочисленны и происходили неожиданно. Одним из таких событий и стал уже упоминавшийся визит доктора, о чем Милли теперь получила от него записочку; другим – единственным и тоже важным – назначенный ими прощальный прием (прощались на самое короткое время) для миссис Лоудер и Кейт. Было решено, что тетушка и племянница пообедают с ними одни, в простой и дружеской обстановке, такой простой, какая могла бы облегчить им необходимость затем отправиться на абсурдно позднюю вечеринку, где, как они услышали от тетушки Мод, им было бы хорошо показаться. Сэр Люк должен был явиться утром, на следующий же день; из-за такого осложнения Милли составила некий план.
Вечер, как назло, выдался душный и жаркий, и к тому времени, когда наши четыре дамы собрались в отеле на свою «малую сессию», все двери на высоких балконах были распахнуты, а пламя свечей под розовыми абажурами, расставленных словно специально для бдительных посторонних наблюдателей, даже не колебалось в неподвижном воздухе лежавшего на смертном одре сезона. Все дамы тотчас же договорились, что Милли, на этот раз более определенно, чем обычно, выказавшая свое предпочтение, вовсе не должна считать себя обязанной в такой вечер карабкаться вверх по социальной лестнице, как бы усердно ей эту лестницу ни подставляли, но что миссис Лоудер и миссис Стрингем вдвоем вполне могут выдержать такое испытание, а Кейт Крой следует остаться с Милли и ожидать их возвращения. Для Милли было большим удовольствием – всегда! – высылать вперед Сюзан Шеперд; ей нравилось видеть, как та, с некоторым самодовольством, уходит, нравилось, между прочим благодаря ей, отделываться от других, и теперь она с удовлетворением отметила по узкой благожелательной спине компаньонки, именно так и направившейся к карете, дальнейшее ее саморазоблачение – явную смену настроения. Если это и не вполне соответствовало идеалу тетушки Мод – явиться вместе со странной приятельницей новой американской девушки вместо самой новой американской девушки, ничто не могло бы лучше обозначить беспредельность достоинств этой великолепной дамы, чем одухотворенность, с какой она – как, например, в этот час – использовала себе во благо малейшую возможность. И делала она это с полным и веселым отсутствием иллюзий; она делала это – и даже откровенно признавалась в этом бедняжке Сюзи – потому, что, честно говоря, она была
– Наша милая Сюзан говорит, что вы в Америке виделись с мистером Деншером, о котором, как вы могли заметить, я никогда до сих пор вас не спрашивала. Вы не станете возражать, если я наконец попрошу вас – в связи с ним – кое-что для меня сделать? – Она понизила свой замечательный голос до предела и все же говорила звучно и гладко; Милли же, после мгновенного острого удивления, успела догадаться о смысле ее грядущей просьбы. – Будьте добры, упомяните
Ах, сколько самых разных вещей вдруг выстроилось для Милли в один ряд; просто поразительно, думала она потом, как это она смогла осознать столько всего сразу? Однако, осознав это, она улыбнулась изо всех сил – довольно жестко.
– Но я не уверена, что мне так уж важно это «выяснить». – Ряд самых разных вещей тем не менее разрастался, даже когда она произносила эти слова, поразившие ее тем, что она сказала слишком много. Поэтому она тут же попыталась сказать гораздо меньше: – Если, конечно, вы не имеете в виду, что это важно