Письма Асперна

Джеймс Генри

Виртуозный стилист, недооцененный современниками мастер изображения переменчивых эмоциональных состояний, творец незавершенных и многоплановых драматических ситуаций, тонкий знаток русской словесности, образцовый художник-эстет, не признававший эстетизма, — все это слагаемые блестящей литературной репутации знаменитого американского прозаика Генри Джеймса (1843–1916).

«Письма Асперна» — один из шедевров «малой» прозы писателя, сюжеты которых основаны на столкновении европейского и американского культурного сознания, «точки зрения» отдельного человека и социальных стереотипов, «книжного» восприятия мира и индивидуального опыта. Трагикомические поиски незадачливым биографом утерянных писем великого поэта — такова коллизия этой повести.

Повесть вошла в авторский сборник Генри Джеймса «Осада Лондона», вышедший в серии «Азбука-классика (pocket-book)».

Перевод Евгении Калашниковой.

I

С самого начала я обо всем рассказал миссис Прест; и, по правде сказать, я бы недалеко ушел без ее дружеского участия, ведь счастливая мысль, подвинувшая дело вперед, принадлежала именно ей. Это она усмотрела кратчайший путь и развязала гордиев узел. Говорят, женщины редко способны возвыситься до вольной и непредвзятой оценки положения вещей, если требуется найти из него выход, но женщинам порой приходят в голову смелые решения, до простоты которых никогда не возвысится мужчина. «А вы постарайтесь попасть к ним в дом в качестве жильца», — своим умом я бы ни за что до этого не додумался. Я ломал голову, прикидывал так и этак, измышляя способ познакомиться с барышнями Бордеро, пока миссис Прест не подала мне эту спасительную идею: стать знакомым легче всего сделавшись домочадцем. Сама она едва ли знала о барышнях Бордеро больше меня; напротив, я привез из Англии некоторые достоверные сведения, для нее явившиеся новостью. В незапамятные времена имя Бордеро связывалось с одним из самых прославленных имен нашего века, а теперь носительницы этого имени живут в Венеции уединенной, замкнутой, почти нищенской жизнью, в полуразрушенном старом дворце — вот все, что было известно моей приятельнице. Миссис Прест поселилась в Венеции лет пятнадцать тому назад и с тех пор совершила там немало добрых дел, но ни разу ее благотворительность не коснулась двух тихих, загадочных и словно бы даже не вполне респектабельных американок считалось, во всяком случае, что за долгие годы на чужбине они утратили свои национальные корни, не говоря уже о том, что самый звук их имен указывал на отдаленное французское происхождение, — к тому же они не просили помощи и не искали внимания. Вскоре после приезда в Венецию миссис Прест нанесла было им визит, но увидеть ей удалось только «меньшую», — так она называла племянницу, хотя впоследствии я мог убедиться, что ростом та куда выше тетки. Она услыхала, что мисс Бордеро больна, и заподозрила нужду в доме, а потому немедля отправилась предложить помощь — для успокоения своей совести, чувствительной к чужим бедам вообще, а к бедам американцев в особенности. «Меньшая» приняла ее в большой, холодной, обветшалой венецианской sala, центральном помещении дома, с выложенным мраморными плитами полом и поперечными балками, тускнеющими под высоким сводом, и даже не предложила сесть. Последнее обстоятельство не предвещало ничего хорошего мне, желавшему не просто сесть, а усесться плотно, и я высказал свои опасения миссис Прест. Она, однако же, глубокомысленно возразила: «Так ведь я пришла облагодетельствовать их, а вы будете просить, чтобы они вас облагодетельствовали, это большая разница. Их гордость вам пойдет на пользу». И она предложила тут же показать мне дом, свезя меня туда в своей гондоле. Я сознался, что уже не раз бродил около этого дома, но приглашение принял, для меня отрадно было даже находиться поблизости. Приехав в Венецию, я назавтра же отправился взглянуть на этот дом, — мне подробно описал все тот самый английский собрат, от которого я узнал о существовании писем, — и, штурмуя его взглядом, стал обдумывать план предстоящей кампании. Насколько мне было известно, Джеффри Асперн никогда не бывал в этом доме, но, казалось, неслышный отзвук его речей каким-то образом витает в окружающем воздухе.

Миссис Прест не было дела до писем, но ее занимал мой интерес к ним, как всегда занимали радости и огорчения друзей. И все же, сидя с нею вместе в уютной каютке гондолы и глядя, как скользят мимо прекрасные виды Венеции, оправленные в раму окна, я чувствовал, что кажусь ей немного смешным, и волненье мое при мысли о возможной добыче смахивает в ее глазах на типический случай маниакального помешательства. «Можно подумать, что вы надеетесь найти в этих письмах разгадку тайны бытия», — сказала она, и я лишь возразил, что, если бы мне пришлось выбирать между столь ценным открытием и пачкой листков, исписанных рукой Джеффри Асперна, я без колебаний знал бы, на чем остановить свой выбор. Она было усумнилась вслух, так ли уж велик его гений, но я не стал защищать его. Божество не нуждается в защите, божество само — защита себе. И притом теперь, после долгих лет относительного забвения, Асперн так высоко взошел в небе нашей литературы, что виден всему миру, он — один из тех, кто нам освещает путь. Я только позволил себе заметить, что он никогда не был дамским поэтом, на что она вполне резонно возразила: «А как же мисс Бордеро?» Помню, до чего странно мне было услышать в Англии, что мисс Бордеро еще жива; все равно, как если бы мне сказали, что жива миссис Сиддонс, или королева Каролина, или знаменитая леди Гамильтон — для меня она в той же мере принадлежала к ушедшему поколению. «Сколько же ей должно быть лет — не меньше ста!» воскликнул я тогда, но поздней, сопоставив даты, пришел к выводу, что она вполне могла не переступить еще грань обыкновенного человеческого долголетия. Все же возраст ее был почтенный, а с Джеффри Асперном она встретилась совсем юной. «В этом ее оправдание», — произнесла миссис Прест несколько сентенциозно, но при этом как бы стыдясь своих слов, столь несоответствующих истинному духу Венеции. Будто нуждается в оправданиях женщина, любившая божественного поэта! Того, кто был не только одним из умнейших людей своей эпохи, — а ведь эта эпоха, отроческие годы столетия, славилась блистательными умами, — но и одним из самых жизнерадостных и самых красивых.

Племянница, по словам миссис Прест, была не столь древней, пожалуй, даже следовало предположить, что она лишь внучатая племянница. Возможно, так оно и было; я ведь не имел иных сведений, кроме тех, которые мог почерпнуть из скудного запаса Джона Камнора, английского почитателя моего кумира, а он ни племянницы, ни тетушки в глаза не видывал. Как уже говорилось, Джеффри Асперн заслужил в наши дни всеобщее признание, но никто не пошел в этом признании дальше нас с Камнором. Толпы верующих стекались в храм его славы, мы же смотрели на себя, как на жрецов этого храма. Мы считали, и на мой взгляд справедливо, что сделали больше, чем кто бы то ни было, для возвеличения памяти Асперна, хотя бы одним тем, что нам удалось многое прояснить в его жизни. Это не было для него опасно, так как он мог не опасаться правды, — а чего еще, как не одной лишь правды, искали мы сквозь даль времен? Его ранняя смерть была единственным, что, так сказать, омрачало воспоминания о нем, разве только в бумагах, хранившихся у мисс Бордеро, крылось еще что-то. Ходили слухи, будто около 1825 года он «дурно обошелся с ней», столь же, впрочем, смутные, как и другие слухи, будто она была не единственной, кого он, пользуясь простонародным выражением, «околпачил» в свое время. Но нам с Камнором удалось обстоятельно разобраться в каждой из слышанных историй, и всякий раз мы могли, не греша против своей совести, отвести обвинение. Быть может, из нас двоих я был более снисходительным судьей, по крайней мере, мне всегда казалось, что трудно было вести себя достойнее в подобных обстоятельствах. А обстоятельства нередко бывали и сложными и рискованными. Половина его современниц, мягко говоря, кидалась ему на шею, и пока свирепствовало это поветрие, кстати весьма заразительное, неизбежны были некоторые тяжелые случаи. Я был прав, сказав миссис Прест, что он не дамский поэт. Да, он не таков для его нынешних поклонников, но иное было дело, когда в звуках песни слышался живой голос ее сочинителя. А этот голос, по всем свидетельствам, обладал редким очарованием. «Орфей и менады» — вот мнение, которое сложилось у меня прежде, чем я стал знакомиться с его перепиской. И надо сказать, почти все менады оказались неразумными в своем поведении, а многие просто невыносимыми; не раз мне приходило в голову, что, окажись я на его месте — чего, разумеется, и вообразить нельзя, — у меня никогда не нашлось бы столько доброты и понимания, сколько неизменно выказывал он.

Разумеется, более чем странно, — и я не хочу занимать место попытками это объяснить, — что мы вели свои поиски, сосредоточивали свои усилия там, где приходилось иметь дело лишь с тенью и прахом, с отзвуками отзвуков, тогда как единственный живой источник сведений, не иссякший до наших дней, остался нами незамеченным. Мы были убеждены, что никого из современников Асперна уже нет в живых, нам ни разу но довелось заглянуть в глаза, в которые он смотрел когда-то, коснуться старческой руки, словно бы хранившей тепло его пожатия. И глубже всех других была нами погребена бедная мисс Бордеро, а между тем она-то одна и жила еще. С течением времени мы даже перестали удивляться, как это нам не удалось напасть на ее след раньше, находя объяснение в том, что она так старательно затаилась от света. У бедной женщины были в конце концов на то свои причины. Но поражал самый факт, что во второй половине XIX века, в эпоху газет, телеграмм, фотографов и репортеров кому-то вообще оказалось возможным затеряться в безвестности. Она, кстати, не прилагала к этому особых усилии, не укрылась в какой-нибудь захолустной глуши, а смело выбрала город, где все напоказ. Пожалуй, ее отчасти спасало изобилие в этом городе других, куда более заметных достопримечательностей. Да и случай подчас помогал — взять хотя бы то обстоятельство, что в прошлый мой приезд, пять лет назад, миссис Прест ни разу не упомянула при мне ее имени, а ведь я тогда около трех недель прожил в Венеции, можно сказать, под самым боком у нее. Впрочем, моя приятельница не говорила о ней ни с кем и едва ли не позабыла вообще об ее существовании. Но, разумеется, миссис Прест не обладала темпераментом издателя. Часто старуха все время жила за границей, этим тоже не объяснишь, как ей удалось ускользнуть от нашего внимания, наши розыски бессчетное число раз заставляли нас не только писать, но и лично ездить во Францию, в Германию, в Италию страны, где Асперн провел так много лет своей слишком недолгой жизни, не говорю уже об Англии, пребывание в которой оказалось таким значительным для него. Мы себя утешали мыслью, что в предпринятых нами публикациях — кое-кто, кажется, и сейчас находит, что мы в них переусердствовали, — лишь косвенно, полунамеком затрагивалось то, что было связано с мисс Бордеро. Странно сказать, но даже располагай мы письменными свидетельствами, о судьбе которых нам не раз доводилось задумываться, это был бы самый нелегкий для биографа материал.

Гондола остановилась, старый дворец был перед нами — одно из тех венецианских строений, за которыми это пышное название сохраняется, даже если они вконец обветшали. «Что за прелесть! Он весь серо-розовый!» воскликнула моя спутница, и, пожалуй, точней его нельзя было описать. Дом простоял не так уж долго, два-три столетия, не более, и вид у него был не столько запущенный, сколько присмирело-унылый, точно от сознания, что жизнь не удалась. Но широкий фасад с каменной лоджией во всю длину piano nobile, или парадного этажа, был не лишен архитектурной затейливости, подчеркнутой обилием пилястров и арок, а предзакатное апрельское солнце румянило облупившуюся от времени штукатурку в простенках. Выходил он на чистый, но угрюмый и довольно пустынный канал, по сторонам которого тянулись узкие тротуары.

II

«Главное — это сад, главное — это сад», — твердил я себе несколько минут спустя, дожидаясь один наверху, в длинной, пустой и полутемной sala, выложенный плитками пол которой смутно поблескивал там, где сквозь щели в ставнях пробивалось немного света. Внушительное это помещение было, однако, каким-то холодным и неуютным.

Миссис Прест отплыла в своей гондоле, назначив мне рандеву через полчаса у ближнего причала; я же дернул ржавую проволоку звонка, и мне открыла совсем юная и недурная собой рыжеволосая, белолицая служаночка в деревянных башмаках и в шали, на манер капюшона накинутой на голову. Она не поленилась сбежать вниз, вместо того чтобы с помощью нехитрого механического приспособления отворить дверь сверху, правда, сперва она, как водится, окликнула меня из окошка верхнего этажа — мера предосторожности, обычно принимаемая в Италии прежде чем впустить человека в дом. Меня всегда раздражал этот пережиток средневековых нравов, хоть при моем влечении к старине, — пусть несколько особого рода, — это, казалось бы, должно мне нравиться, но коль скоро уж я решил добиваться в этом доме расположения любой ценой, я вытащил свою фальшивую визитную карточку и с любезной улыбкой помахал ею над головой, точно это был талисман, обладающий магическим действием. И, видимо, она такое действие оказала, ибо, как уже было сказано, девушка тут же самолично спустилась вниз. Я попросил ее передать карточку хозяйке, предварительно написав на обороте по-итальянски: «Не соблаговолите ли вы уделить несколько минут приезжему, путешественнику-американцу?» Служаночка не выказала враждебности — что уже можно было счесть некоторым успехом. Она порозовела, она улыбнулась и поглядела на меня не без страха, но и не без удовольствия. Ясно было, что мой приход явился событием, что гости редкость в этом доме и что она охотно предпочла бы место повеселее. Когда она захлопнула за мной тяжелую дверь, я почувствовал себя как бы ступившим одной ногой в крепость и тут же пообещал себе, что сумею там удержаться. Девушка простучала башмаками по каменному сырому полу к высокой лестнице — на вид еще более каменной, — и я последовал за ней, не дожидаясь приглашения. Она, вероятно, думала что я подожду внизу, но это не входило в мои расчеты. Мы поднялись в sala, она не останавливаясь пробежала в дальний конец и скрылась в каких-то неприступных глубинах дома, а я остался у входа, оглядываясь кругом с бьющимся сердцем, как будто попал в приемную дантиста. Сумрачная величественность sala создавалась главным образом ее благородными пропорциями и великолепными резными дверьми, которые чередовались между собой через равные промежутки и вели, должно быть, во внутренние комнаты. Двери были увенчаны выцветшими от времени орнаментальными щитами, а в простенках висели темные картины — прескверные, насколько я мог заметить, в истресканных потускнелых рамах, представлявших все же большую ценность, чем сами холсты. Вдоль стен жалось несколько стульев с соломенными сиденьями, но кроме них не было ничего, что скрадывало бы пустоту обширного помещения. Судя по всему, оно использовалось лишь как проходной коридор, да и то не часто. Добавлю еще, что к тому времени, как дальняя дверь, за которой исчезла служанка, распахнулась снова, мои глаза успели привыкнуть к полутьме.

Мой мысленный возглас, приведенный выше, не следовало понимать в том смысле, что я рвался собственноручно возделывать огороженный клок земли около дома, хотя женщина, шедшая ко мне по мерцающим плиткам пола, легко могла именно так истолковать ту горячность, с которой я бросился к ней навстречу, восклицая — предусмотрительно по-итальянски: «Сад, сад — умоляю, скажите мне, что это ваш сад!»

Она остановилась в недоумении, потом холодно и печально ответила по-английски:

— Здесь нет ничего моего.