В центре широко популярного романа одного из крупнейших американских писателей Джеймса Джонса — трагическая судьба солдата, вступившего в конфликт с бездушной военной машиной США.В романе дана широкая панорама действительности США 40-х годов. Роман глубоко психологичен и пронизан антимилитаристским пафосом.
ПРЕДИСЛОВИЕ
1
В годы второй мировой войны и в последующие полтора-два десятилетия тема войны и солдатской судьбы стала одной из самых значительных в литературе многих стран Европы и Америки. Она властно приковывала к себе внимание литераторов Советского Союза, Англии, Франции, США и побуждала их вновь и вновь возвращаться к событиям тогда еще недавнего прошлого. Наиболее близкие нам примеры такого постоянства — творчество Симонова, Казакевича, Бондарева, Бакланова. Почти все, кто писал о войне в эти годы, были свидетелями и непосредственными участниками боев. Война в их сознании существовала не только как историческое событие огромной важности, но и как часть личного жизненного опыта. Все сказанное может быть целиком и полностью отнесено к творчеству Джеймса Джойса — одного из крупнейших писателей современной Америки.
Джеймс Джонс родился в 1921 году на Среднем Западе (Робинсон, штат Иллинойс) в семье зубного врача. Мы ничего не знаем о детстве и юности Джонса, но можем предполагать, что они не были счастливой порой его жизни. Мать его была женщиной властолюбивой, жестокой, скрытной и религиозной до фанатизма; отец — посредственный зубной врач — был неудачник и алкоголик, хоть и добрый человек. Бедственное материальное положение семьи не позволило Джонсу продолжить образование, и в 1939 году он, по совету отца, завербовался в авиацию. Военная служба Джонса началась на Гавайях, сначала в авиационных соединениях, а затем в пехоте, куда Джонс перевелся по собственному желанию, поддавшись ходульным романтическим представлениям о том, что только пехотинцы — истинные солдаты, воины, герои.
В силу строптивости характера Джонс не преуспел, да и не мог преуспеть, на военной службе. В мае 1942 года он дослужился до капрала, но был затем разжалован в рядовые; спустя два года ему было присвоено звание сержанта, и вновь последовало разжалование.
В годы войны Джонс участвовал в боевых операциях на тихоокеанском театре военных действий, был ранен в голову, лечился в госпиталях. По излечении он был признан «ограниченно годным» и отправлен охранять склады горючего на военной базе в Кентукки. 6 июля 1944 года его демобилизовали.
Джонс не любил рассказывать о собственной военной службе, и потому биографам до сих пор не удается прояснить ряд моментов, имеющих, по-видимому, существенное значение. Так, например, известно, что он дважды отбывал срок в военной тюрьме, но неизвестно, где именно и за что. Не вполне ясны также обстоятельства и причины его демобилизации.
2
«Отныне и вовек» — первый опубликованный и, как теперь уже очевидно, самый сильный роман Джеймса Джонса. При выходе в свет книга произвела своего рода сенсацию. Критики встретили ее в штыки, обвинили автора во всевозможных литературных и нелитературных грехах и объявили роман «бездарным» и «грязным». Лишь немногие представители великой армии газетных и журнальных рецензентов пытались серьезно разобраться в достоинствах и недостатках книги молодого автора.
Реакция читающей публики была прямо противоположной. Роман читали взахлеб. Издатели печатали тираж за тиражом, не в силах насытить книжный рынок. Иными словами, читатели приняли книгу, а критики — нет.
Природу парадоксального расхождения в оценках попытался объяснить в свое время старейшина американских критиков, один из наиболее вдумчивых и серьезных представителей этой профессии — Максуэл Гайсмар: «Конечно, — писал он, — респектабельные критики были шокированы его (романа —
Ю. К.)
откровенностью и тоном. Критики авангардистские, по-своему не менее респектабельные, сочли роман отвратительной смесью ненавистного им реализма и натурализма». Гайсмар отмечал глубокую жизненность и правдивость книги Джонса, рядом с которой «военные романы таких писателей, как Норман Мейлер или Ирвин Шоу, кажутся «литературными», несамостоятельными или просто недостаточно насыщенными той жизнью, которую Джеймс Джонс впитал всей своей мятежной плотью и кровью»
[4]
.
3
«Отныне и вовек» — произведение, в основе которого лежит, можно сказать, формула классического романа. Здесь есть все, что предполагает такая формула, — универсальные темы любви, ненависти, страдания и смерти, параллельные и разветвленные сюжетные линии, сложная система образов, опирающаяся на не менее сложную систему иерархических категорий и понятий (социальных, нравственных, философско-эстетических, чисто армейских и т. п.). Но есть в романе и многое такое, чего классическая схема вовсе не предусматривает: устрашающе-откровенное изображение армейских порядков и быта, описание того, что традиционно попадает под категорию «табу» (публичные дома, проституция, повальное пьянство, драки и поножовщина среди солдат), широкое использование в речи персонажей грубого солдатского жаргона.
Бесспорным и главным достоинством Джонса-художника явилась его способность создавать яркие, сочные, жизненно достоверные характеры, обладающие значительной обобщающей силой. Все, что происходит в произведении, вытекает не из случайного стечения обстоятельств и не под воздействием внешних факторов, а неизбежно возникает как следствие взаимодействия характеров.
«Отныне и вовек» — сочинение, густо населенное действующими лицами. Можно даже сказать — перенаселенное. И у каждого из них свой характер, свой темперамент, свои убеждения. Их ни в коем случае не спутаешь друг с другом, и все они важны для повествования. Но есть среди них ключевые фигуры; через их поступки и взаимоотношения, через их жизненную философию раскрывается главный идейный смысл произведения. Они заслуживают наипервейшего и пристального внимания со стороны читателя. Это рядовые Пруит, Анджело, Мэллой, сержант Старк, старшина Тербер, капитан Хомс и генерал Слейтер. Среди них центральное место, бесспорно, занимает Пруит. История, рассказанная в книге, — это прежде всего его история. В общей структуре романа характер Пруита имеет первостепенное значение, ибо он функционирует как пружина, обеспечивающая развертывание сюжета. Именно поэтому Джонс постарался раскрыть его с максимальной полнотой, выписать резкими и четкими мазками, используя все доступные ему традиционные и нетрадиционные средства.
Разбираться в том, кто такой Пруит, что это за характер, следует, начиная с его имени. В Америке издавна существует обычай давать новорожденному в качестве имени фамилию какого-нибудь исторического деятеля. Вспомним
Само собой понятно, что хрестоматийный глянец прикрывает не слишком привлекательный объективно-исторический смысл деятельности генерала Ли, поборника рабовладения и защитника реакционной политической программы южных сецессионистов.
4
«Отныне и вовек» напоминает нам в некотором смысле старинный повествовательный жанр — роман-путешествие. Он был особенно популярен в европейской и американской литературах XVIII–XIX веков. Его герои совершали далекие или не очень далекие путешествия, знакомились с новыми местами, встречали на своем пути разных людей, оказывались свидетелями разных событий, наблюдали различные порядки, обычаи, нравы. Из опыта и наблюдений героя складывалась определенная
картина мира,
и в этом заключался главный смысл творческих усилий автора.
Герои Джонса тоже «путешествуют», хотя рамки их перемещений ограничены военной службой и солдатским бытом. Они ведут за собой читателя в казарму, в каптерку, на кухню, на плац, в батальонный и полковой штаб, на полевые учения, в гарнизонную тюрьму, в офицерский клуб, а за пределами воинской части — в бары, пивные, рестораны, публичные дома, богатые и бедные кварталы Гонолулу и Ваикики, то есть опять-таки в места, посещаемые солдатами, находящимися в увольнении или в самовольной отлучке. Повсеместно герои встречают людей разных профессий, различного социального положения, убеждений и жизненных принципов. Их много, этих людей, — солдаты и сержанты, офицеры, генералы, проститутки и гомосексуалисты, «интеллектуалы» и «гориллы», бедные ремесленники и богатые прожигатели жизни. На своем пути герои становятся свидетелями и участниками разнообразных событий: от ритуальной «вакханалии», сопутствующей дню получки, до спортивных состязаний, драк в казарме, драк на плацу, пьяных баталий в борделе, заседаний военного трибунала и смертоубийства. И смысл всего этого не только в том, чтобы рассказать историю героя, но прежде всего в том, чтобы написать Широкую
картину мира.
Разумеется, речь идет не о мире вообще, а о той части национальной действительности, которую называют
жизнью армии,
однако обобщения, содержащиеся в романе, выходят далеко за пределы армейской жизни. Отчасти это связано с тем, что каждый солдат (или офицер) в прошлом и настоящем так или иначе связан с «внешним» миром, но более всего с тем, что сама армейская действительность у Джонса выступает как концентрированное отражение определенных тенденций действительности общенациональной.
Картина мира, созданная писателем, потрясает своей беспросветностью и беспощадной правдивостью. Джонс предпослал роману небольшое уведомление, где настаивал на том, что хотя роман его — продукт творческого воображения, но самые жестокие «эпизоды в книге «Тюрьма» вполне достоверны, и, хотя события происходили не в тюрьме гарнизона Скофилд на Гавайских островах, а в одном из военных городков на территории США, где автор служил в армии, эти события действительно имели место — автор своими глазами видел описанные им сцены и на собственном опыте познал многое из того, о чем пишет». Сцены, о которых упоминает Джонс, проникнуты неслыханной, почти неправдоподобной жестокостью, ничуть не уступающей практике нацистских концлагерей, целью которой было, как известно, сломить человека, подавить его волю и в конечном счете физически уничтожить. Но и все остальное, описанное в книге, тоже было известно автору не понаслышке и не является плодом художественного вымысла. Книга Джонса в большой степени автобиографична, и материал для нее писатель черпал из собственного жизненного опыта. Это, конечно, не означает, что каждый эпизод в романе есть описание конкретного события, имевшего место в реальной действительности. Джонс писал роман, а не документальную хронику. Но нечто похожее случалось или могло случиться в предлагаемых обстоятельствах, и задача Джонса сводилась в общем к тому, чтобы при изображении таких событий не нарушить жизненной правды и художественной логики.
Американская армейская жизнь в изображении Джонса держится на жестоком произволе, бесчеловечности, мелкокорыстном эгоизме. Человеческое достоинство, талант, честное отношение к делу, добросовестность не только не берутся в расчет, но как бы и не существуют. Они вызывают лишь недоумение и подозрение. Здесь каждый за себя и все друг другу враги. Система мелких привилегий и поблажек разрушает связи между людьми. В солдатской среде царит тупое невежество и почти отсутствует всякая духовная деятельность, если, конечно, не считать доморощенных «теорий», оправдывающих подобный образ жизни. Их сочиняют все: от полуграмотного сержанта Галовича и начальника кухни Старка до генерала Слейтера. Единственная отдушина в этом беспросветном существовании — игра в карты, пьянство и посещение публичных домов, причем почти каждое из этих «мероприятий» неизменно сопровождается жестокими драками, все равно с кем — друг с другом, с патрулями, с полицией. И заметим, что все это не отклонение от нормы, а сама норма. Не напрасно старшина Тербер объясняет Пруиту, что добросовестная служба не имеет отношения к армейским порядкам и что хороший солдат никогда не заработает сержантских нашивок, а лейтенант Колпеппер советует Пруиту перед трибуналом сослаться на то, что он был пьян. Суду, в общем-то, наплевать, виноват солдат или нет, а «пить и дебоширить — это у каждого солдата не только в крови, а, можно сказать, его священный долг».
5
Общее знакомство с творчеством Джонса убеждает нас в том, что писатель был наделен высоко развитой социально-исторической интуицией. Ему было дано почувствовать в отдельных событиях, в конкретных фактах общее направление развития страны. Именно отсюда вырастала проблематика его романов; отсюда же возникали общие и частные вопросы, ответы на которые он искал на путях художественного исследования действительности.
Напомним, что Джонс писал свой роман в конце 40-х годов. Позади была вторая мировая война, бои на европейском и тихоокеанском театрах военных действий, атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. Начиналась эпоха антикоммунистического психоза, «железного занавеса», «охоты на ведьм» и иных способов запугивания населения страшной опасностью, якобы грозившей Америке изнутри и извне. Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности, возглавляемая сенатором Маккарти, работала полным ходом, «неблагонадежных» изгоняли с государственной службы, ФБР распространяло черные списки, лишавшие работы художников, писателей, ученых, артистов, музыкантов. Дж. Ф. Даллес выдвинул концепцию роли Америки как мирового жандарма, призванного уберечь человечество от коммунизма. Впереди Америку ждали Корея и Вьетнам. Если оценивать жизнь американцев этой поры по шкале эмоций, то легко увидеть, что доминирующим эмоциональным состоянием нации был страх, страх перед ФБР, страх перед маккартизмом, страх остаться без работы, страх перед завтрашним днем, перед доносчиками и просто перед соседями.
Одновременно происходили и другие перемены. Война вывела Америку из затяжной экономической депрессии. Военная промышленность заработала в нарастающем темпе. Армии требовалось все больше и больше танков, самолетов, военных кораблей, артиллерийских орудий, автомобилей, бомб, снарядов, мин, патронов. Пентагон заказывал, частные корпорации поставляли, правительство платило. Генералы постепенно привыкали диктовать свою волю промышленности. Они обеспечивали сбыт продукции и тем самым высокие прибыли корпораций.
После войны производство было переведено на мирные рельсы лишь частично. Американская промышленность продолжала производить оружие. Более того, в широких масштабах началась разработка и производство новых сверхмощных видов вооружения: атомные, водородные, нейтронные бомбы, баллистические и крылатые ракеты, атомные подводные лодки и авианосцы, химическое оружие, бактериологическое оружие… Пентагон и военная промышленность обеспечили себе прочные позиции в правительстве. Теперь правительство разрабатывало политику, которая требовала военного превосходства Америки над любой другой страной мира и военного присутствия во всех частях света, армия и флот обеспечивали такое присутствие, а промышленность поставляла вооружение. Началась серия локальных вооруженных конфликтов и необъявленных войн. Термин «военно-промышленный комплекс» не был еще в ходу в конце сороковых годов, но практически само явление уже существовало, пусть и не в окончательно сформировавшемся виде.
Джонс, как и многие другие его современники, не был осведомлен обо всех подробностях процесса, совершавшегося в стране, но общее направление не вызывало у него сомнений, и характер перелома в национальной жизни Америки был для него очевиден. Он замыслил создать эпическое полотно, где предполагал подвергнуть означенный процесс тщательному художественному исследованию на материале жизни американской армии. Замысел — вполне реальный, поскольку в армейской жизни перелом обнаруживался с не меньшей, а может быть, и с большей отчетливостью, чем в других областях американской действительности. Джонс полагал, что сумеет развернуть весь материал в одном романе, где будет показана армейская жизнь в предвоенные годы, солдаты на войне и тыловая Америка, увиденная глазами раненых, вернувшихся на родину. Дописав свой роман почти до середины, Джонс понял, что ему не справиться с грандиозным замыслом в рамках одного произведения, хотя бы и объемистого, что понадобится по меньшей мере еще два романа, два больших полотна, чтобы завершить начатое. Тогда он решился ограничить тему и материал книги и завершил действие романа «Отныне и вовек» нападением японцев на Перл Харбор.
Отныне и вовек
Редьярд Киплинг. «Бравые
солдатики». Из цикла
«Казарменные баллады»
Книга первая
ПЕРЕВОД
Глава 1
Когда вещи были сложены, он распрямился и, отряхивая руки, вышел на галерею четвертого этажа — аккуратный, подтянутый, на первый взгляд щупловатый парень в еще хранящей утреннюю свежесть летней форме хаки.
Он облокотился о перила и замер, глядя сквозь проволочную сетку на знакомую картину: распростершийся внизу казарменный двор замыкали в квадрат четырехэтажные бетонные корпуса с темными ярусами галерей. Ему было немного стыдно своей привязанности к завидному местечку, с которым он сегодня расставался.
Под натиском знойного гавайского солнца двор обессиленно задыхался, как вымотанный боксер. Сквозь марево февральской жары и тонкую утреннюю дымку горячей красноватой пыли неслось приглушенное многоголосье звуков: лязгали по булыжнику стальные ободья, хлопали промасленные кожаные ремни, ритмично шаркали покоробившиеся подошвы солдатских ботинок, хрипло выкрикивали ругательства сержанты.
Когда-то, в какой-то миг, все это входит в твою плоть и кровь, думал он. Ты — это каждый из множества звуков, которые ты слышишь. И отречься от них нельзя, это все равно что отречься от того, ради чего живешь. И все же ты отрекаешься, говорил он себе, ты отказываешься от места, отведенного тебе в этом привычно звучащем мире.
На утрамбованном земляном плацу в центре двора солдаты пулеметной роты вяло проделывали стандартный набор упражнений, заряжая и разряжая пулеметы.
Глава 2
Роберт Э. Ли Пруит научился играть на гитаре задолго до того, как впервые поднес к губам горн и узнал, что такое бокс. Он научился играть на гитаре еще мальчишкой и тогда же выучил множество песен — блюзов и «плачей». Жизнь в горах Кентукки, близ Западно-Виргинской железной дороги, приохотила его к такой музыке. И все это было задолго до того, как он впервые задумался, не податься ли в армию.
В горах Кентукки, близ Западно-Виргинской железной дороги, игрой на гитаре никого не удивишь — не то что в других местах. Здесь любой мальчишка из мало-мальски приличной семьи выучивает простые аккорды, еще когда держит гитару как контрабас. И с самого детства Пруит полюбил не гитару, а песни, потому что они несли в себе что-то близкое ему, подводили к первой робкой догадке, что и страдание может обрести смысл, если найдешь способ его выразить. Песни западали ему в душу, а на гитаре он просто бренчал. Гитара его не трогала. Он не чувствовал к ней призвания.
К боксу он тоже не чувствовал призвания, но он был очень подвижный, а за те годы, что бродяжил, до того как завербовался, волей-неволей накачал себе железные кулаки. Такие качества не скроешь. Рано или поздно их замечают. И особенно в армии, где спорт — отрада жизни, а уж бокс самый что ни на есть мужской вид спорта. Услада жизни в армии — пиво.
Честно говоря, он не чувствовал призвания и к военной службе. По крайней мере в то время. Сын шахтера из округа Харлан, он не хотел идти в шахтеры, и нет ничего удивительного, что его поманила армия — ремесло солдата было единственной доступной ему профессией.
Он вообще не чувствовал ни к чему призвания, пока не прикоснулся к горну.
Глава 3
В восемь утра, когда Пруит еще укладывал вещи, старшина Милтон Энтони Тербер вышел из канцелярии седьмой роты. Натертый паркет коридора тянулся от выходившей на казарменный двор галереи до комнаты отдыха, окна которой были обращены на улицу. Тербер остановился у двери на галерею, прислонился к косяку, закурил и, сунув руки в карманы, смотрел, как на дворе строятся на занятия солдаты с винтовками. Он стоял, подставив лицо падающим с востока косым лучам и впитывая свежую утреннюю прохладу, уже отступавшую перед зноем очередного жаркого дня. До весеннего сезона дождей оставалось совсем немного, но весь февраль будет жарко и сухо, как в декабре. А потом зарядят дожди, все пропитается сыростью, ночи станут холодными, кожаные ремни и седла придется без конца покрывать смазкой, безнадежно борясь с плесенью. Он только что заполнил ротную суточную ведомость, отправил ее в штаб полка и теперь лениво потягивал сигарету, глядя, как рота строем отправляется на занятия. Было приятно, что он не шагает вместе с ротой, а может спокойно покурить и лишь после этого пойдет на склад, где его снова ждет уйма работы, на этот раз вовсе не входящей в его обязанности.
Он бросил окурок в плоскую железную урну, покрашенную красной и черной краской — цвета полка, — и проводил взглядом роту. Когда хвост колонны скрылся за воротами, Тербер шагнул с невысокого порога на гладкий бетонный пол и прошел по галерее до склада.
Милтону Энтони Терберу было тридцать четыре года. За восемь месяцев службы в седьмой роте старшина Тербер скрутил роту в бараний рог и стал там хозяином. Он любил напоминать себе об этом достойном восхищения подвиге. Работать он умел и вкалывал за десятерых — об этом он тоже любил себе напоминать. Помимо всего прочего, ему удалось навести дисциплину, и он вытащил роту разгильдяев из трясины, куда ее завела мягкотелость начальства. Честно говоря, если поразмыслить — а он размышлял об этом довольно часто, — не было на свете человека, который так отлично справлялся бы с любой работой, как Милтон Энтони Тербер.
— Монах уже в келье, — ядовито усмехнулся он, входя в приоткрытую двустворчатую дверь. Секунду ему пришлось постоять, чтобы после яркого солнечного света глаза привыкли к темноте склада, где не было окон, а две лампочки, повисшие на концах проводов двумя пылающими слезами, лишь подчеркивали унылый мрак. Высокие, под самый потолок, шкафы, бесчисленные полки и горы ящиков плотно обступали самодельный письменный стол, за которым сидел Никколо Лива, рядовой первого класса, специалист четвертого разряда. Его тонкий нос жирно поблескивал в лужице света от настольной лампы. Хилый и такой бледный, словно вместо крови ему в вены вкачали тусклый сумрак его владений, Лива старательно тюкал двумя пальцами на пишущей машинке.
— Тебе бы, Никколо, власяницу и бадью с пеплом, хоть завтра причислили бы к лику святых, — сказал Тербер, которого любящая мать назвала в честь святого Антония.
Глава 4
Милт Тербер из канцелярии услышал, как Пруит вошел на галерею первого этажа. Разговор с недовольным поваром начался поздно и был еще в самом разгаре, но Тербер сквозь голоса все равно расслышал шаги новенького по бетонному полу — радар, постоянно включенный в мозгу Тербера и работавший независимо от него, тотчас запеленговал шаги и определил, кому они принадлежат. А что, если один-единственный раз сосредоточиться на чем-то одном? — мысленно спросил себя Тербер, прислушиваясь к голосу Хомса. Настроиться только на одну волну и не пытаться на всякий случай ловить другие сигналы — как бы это было? Глупый вопрос. Было бы здорово. Разговор, начавшийся с жалоб повара, перешел теперь во вторую стадию — сейчас встречные претензии предъявлял капитан Хомс. Все это закончится привычной бодрой демагогией, но говорить они будут еще долго. Завзятый жалобщик Уиллард выворачивался наизнанку, чтобы оттяпать у Прима сержантскую ставку и должность начальника столовой. Мастерски обвинив Прима в пьянстве и безалаберности, он взывал к справедливости: ведь это же он, Уиллард, делает за Прима всю сержантскую работу, а получает лишь как первый повар. Уиллард жаловался блистательно и своей сегодняшней жалобой затмил все предыдущие, но Хомс, памятуя, что Прим служил под его началом еще в Блиссе, тоже превзошел самого себя: стойко выдержав натиск повара, он перешел в наступление и выставил Уилларду собственные претензии — по мнению Хомса, Уиллард настолько плохо выполнял за Прима его обязанности; что не заслуживал даже своей ставки первого повара. Терберу было на все это наплевать, но он несколько раз влезал в разговор и успел нажаловаться как на Прима, которого мечтал выгнать, так и на Уилларда, которого не хотел сажать на место сержанта, и поэтому сейчас внимательно слушал препирательства повара с капитаном, выжидая возможности вмешаться — он заставит их закруглиться, быстро оформит новенького и вернется на склад помогать Ливе, пожалуй единственному здесь стоящему работнику: переведись он — и ротное начальство никогда не оправится от такой потери.
Пруит услышал на галерее монотонное жужжание голосов, сел на табуретку, прислонился спиной к стене и, понимая, что придется ждать, сунул руку в карман и нащупал мундштук от горна. Мундштук был не казенный, а его собственный, и он носил его с собой всегда. Он купил его еще в Майере, когда однажды повезло в карты, и именно в этот мундштук он дул, играя «зорю» в Арлингтоне. Вынув его из кармана, он вгляделся в маленькую рубиново-красную воронку и, как сквозь магический кристалл, снова увидел тот день. Приехал даже сам президент — окруженный многочисленными адъютантами и телохранителями, он стоял, опираясь на чье-то плечо. Горну Пруита эхом вторил с холма горн трубача-негра. Вообще-то негр играл лучше, но на трибуну надо было непременно поставить белого горниста, и негра отправили на холм. А если честно, то играть «эхо» должен был бы не негр, а Пруит. Вспоминая все это, он положил свое сокровище обратно в карман, скрестил руки на груди и снова замер в ожидании.
На складе седьмой роты, заикаясь, стучала пишущая машинка, а перед дверью кухни сидел на солнце солдат и чистил картошку, то и дело отмахиваясь от вьющихся над головой мух. Пруит смотрел на него и ощущал ту разлитую вокруг, звенящую от солнца и тишины истому, которая накатывает на солдата, когда у него наряд на кухне, а время — полдесятого утра.
— Шикарный денек, а? — окликнул его солдат, маленький курчавый итальянец с торчавшими из майки узкими худыми плечами. Нахмурившись, солдатик кровожадно вонзил нож в очередную картофелину, торжествующе извлек ее из бака с грязной водой и поднял высоко в воздух, будто нанизанную на острогу рыбину.
— Угу, — отозвался Пруит.
Глава 5
Капитан Хомс вышел из канцелярии в приподнятом настроении. Он был доволен тем, как провел разговор с Уиллардом и особенно с этим новеньким, Пруитом, боксером из 27-го. Он, конечно, и раньше знал, почему Пруит бросил бокс, но теперь, встретившись с ним, был уверен, что Пруит одумается и изменит свое решение еще весной, до начала ротных товарищеских.
Капитан Хомс любил подниматься по лестнице штаба. Ему казалось, что она сделана не из бетона, а из старого мрамора в серых и черных прожилках. Время отшлифовало пористый бетон, ливни и сотни ног сгладили острые края плит, покрыли их ровным тусклым глянцем. В дождь мокрые ступеньки радужно поблескивали, вселяя оптимизм. Армия была, есть и будет всегда, говорили они Хомсу.
Тяжелый бетон лестницы и кирпичная кладка стен прочной цитаделью оберегали то, во что Хомс верил, облекали эту веру в реальность. Каждый день денщик старательно смазывал и начищал до блеска кавалерийские сапоги капитана — это тоже было оплотом реальности. Ноги Хомса шагали со ступеньки на ступеньку, и мягкая, эластичная кожа голенища заминалась длинными плавными складками — ни намека на «гусиные лапки», уродующие сапоги, когда за ними не следят. Нет, нет, их чистят каждый день, каждый божий день.
Он был доволен собой сегодня, но прекрасное настроение слегка омрачал предстоящий разговор с подполковником Делбертом. Нельзя сказать, чтобы он недолюбливал Старика. Просто, когда человек выше тебя по званию и от него зависит, дадут ли тебе майора, нужно, разумеется, следить за каждым своим словом.
Наверху на галерее коренастый солдат в рабочей форме ловко возил шваброй по влажно поблескивающему бетону. Швабра, ни на секунду не отрываясь от пола, размашисто скользила от стены к стене. Хомс машинально остановился, чтобы солдат дал ему пройти, но тот был так увлечен работой, что даже не заметил его. Продолжая думать о надвигающемся разговоре с подполковником, Хомс дождался, когда швабра отползет в сторону, и шагнул на мокрый пол. Швабра, вернувшись, хлестнула его по каблуку — солдат от неожиданности поднял голову, виновато вытаращил глаза, вытянулся по стойке «смирно», и швабра закачалась у него в руке. Он нерешительно глянул вниз, потом резко прижал швабру к правому боку, как древко флага, и посмотрел на Хомса. Капитана всегда злил глупый панический страх солдат перед офицерами — он смерил солдата коротким презрительным взглядом и прошел мимо.
Книга вторая
РОТА
Глава 9
Из всех времен года только сезон дождей мало-мальски напоминал на Гавайях зиму. В месяцы, считавшиеся тут зимними, небо было, может быть, не такое яркое, не такое ясное и синее, а солнце не так слепило, но все равно зима на Гавайях отличалась от лета не больше, чем конец сентября у нас на континенте. Было так же тепло, и на огромном красноземном плато, где неподалеку от ананасных плантаций стоял Скофилдский гарнизон, зима одинаково отсутствовала и летом, и зимой.
Да, зимой на Гавайях никто не страдал от холода. Зато осенью воздух никогда не бывал здесь напоен октябрьским ароматом хурмы, а весной природа не пробуждалась внезапно навстречу теплу и торопливым шагам юного апреля. Единственную резкую перемену нес с собой сезон дождей, и потому все, кто еще помнил зиму, радовались дождям. Все, кроме туристов, конечно.
А он наступал не сразу, этот сезон дождей. Февраль выдавал на исходе одну-две бессильные грозы — так человек бессильно корчится и бьется перед тем, как умереть, — но в них таилось обещание, и прохладный ветер нашептывал: «Скоро, скоро пойдет большая вода, потерпите еще немного». Ранние грозы затихали, едва земля выпивала их влагу, и тучи отступали под натиском солнца, а оно снова превращало мокрую грязь в сухую пыль и оставляло от первых дождей лишь потрескавшиеся, запекшиеся лепешками воспоминания, которые рассыпались под тупоносой нахрапистостью солдатских ботинок.
Но в начале марта перерывы между дождями становились короче, а сами дожди лили дольше, и наконец перерывы прекращались вовсе, оставался только дождь: земля жадно напивалась им досыта, а потом, как человек, который нашел в пустыне колодец и пил, не зная удержу, исторгала обратно то, что не могла в себя принять, — вода затопляла улицы, подножия холмов, мелкие расщелины; оросительные каналы, нитями паутины расползшиеся по пунцово-красной поверхности плато, бурлили, как горные реки. И так продолжалось до тех пор, пока вся земля и все сущее на ней не начинали, как невеста в медовый месяц, умолять о передышке.
В такую пору жизнь Скофилда замыкалась в казармах. Строевые занятия заменялись лекциями в комнатах отдыха о разных видах оружия, муштра в сомкнутом и расчлененном строю уступала место тренировкам на галереях в наведении оружия на цель и почитаемым издавна упражнениям в плавном нажатии курка. Но всей этой тягомотине было не перешибить бодрящую радость от мысли, что ты сидишь под крышей, а за окнами тем временем хлещет дождь.
Глава 10
Повышение Блума в рядовые первого класса никого в седьмой роте не удивило. Еще с конца декабря стало ясно, что первая же свободная ставка РПК достанется ему, хотя до того, как Блум неожиданно выступил в прошлом году на ротном, а потом на полковом первенстве и наконец выиграл четыре боя на дивизионном чемпионате, он был для всех просто одним из множества солдат, чьи бесцветные физиономии потерянно улыбаются с ежегодных групповых фотографий. Спортивные интересы роты боксеров, как надежный шест, помогли бездарности взлететь высоко вверх, и Блум вдруг оказался единственным из рядовых — и единственным из рядовых первого класса, — кого Старый Айк вызывал на занятиях командовать и кого откровенно готовили в капралы. Антиспортивная фракция роты, расколотой непрекращающейся враждой на два лагеря, яростно негодовала, наблюдая такой неприкрытый фаворитизм. Узнай Хомс, как большинство его солдат отнеслось к выдвижению Блума, он, наверно, сначала был бы ошарашен, потом обиделся бы, а потом — возмутился, но до него донеслись лишь приглушенные отголоски этого ропота, да и то лишь когда ропот уже улегся настолько, что приближенные капитана сочли возможным кое-что довести до его сведения.
Спортсмены же, хотя никто из них не водил с Блумом тесной дружбы, встретили его переход в свой лагерь с братским теплом и сплоченно защищали Блума от нападок. Они защищали его по необходимости, во имя торжества доктрины, гласящей, что из спортсменов выходят хорошие командиры. Эта аксиома была самым веским их аргументом против возмущения солдат-строевиков, которые никак не могли выбиться из рядовых.
Больше всех возмущался и злился малыш Маджио, заядлый картежник, на гражданке работавший приемщиком на складе «Гимбела».
— Не знал, — говорил он Пруиту, чья койка стояла через две от его собственной, — не знал я, что у вас в армии такие порядки! Чтобы из всех наших ребят РПК дали Блуму! И только потому, что он, видите ли, боксер!
— А чего ты ждал, Анджело? — усмехнулся Пруит.
Глава 11
Маджио ждал его на галерее, стоял в майке, зябко сгорбив костлявые плечи, и глядел на потоки воды за москитной сеткой. Дождь громко барабанил по асфальту дорожки, и шум воды, заполняя все пространство галереи, растворял в себе сонные шорохи, доносившиеся из спальни отделения.
— Если выиграю, хочешь поехать со мной в город? — повернувшись, спросил он.
Пруит сердито хмыкнул.
— Что, вдруг стало меня жалко?
— Ха! Размечтался! Просто не хочу ехать один. Я там никого не знаю.
Глава 12
Март еще не успел перевалить за середину, как уже было получено согласие на перевод повара из форта Камехамеха, хотя Хомс заставил Тербера отослать официальный запрос всего полторы недели назад. Обычно оформление перевода, тем более из одного рода войск в другой, тянется долго, но на этот раз все решилось с неслыханной быстротой.
Когда Маззиоли принес из штаба полка письмо о переводе, Милт Тербер сидел в канцелярии и озадаченно рассматривал фотографию, лежавшую перед ним на столе поверх деловых бумаг. Фотографию ему подарила Карен Хомс, и Тербер, подперев щеку здоровенным кулаком, разглядывал снимок с недоумением мальчишки, который попал на фильм для взрослых и мало что понимает.
Она дала ему эту фотографию перед их «лунным купанием», как он теперь иронически называл про себя тот вечер на пляже. Он не просил, она сама протянула ему фотографию, едва он сел к ней в машину. Как будто считала, что так положено, подумал он.
Она выбрала хороший снимок. Белый купальный костюм резко контрастировал с ее загорелым телом; она что-то читала в темных очках, полулежа на солдатском одеяле, расстеленном перед домом Хомса под одной из пальм, похожей на огромный ананас — он узнал это дерево. Одну ногу она чуть согнула, и на фотографии было видно, как длинные четкие линии бедра и икры плавно сходятся под узкой перемычкой колена. Женственность, которой дышал снимок, во весь голос требовала к себе мужского внимания — так спешащие по шумной улице длинноногие, загорелые, полногрудые женщины притягивают твой взгляд и заставляют невольно повернуть голову, посмотреть вслед. Если бы все сводилось только к этому, подумал он снова, уже в пятнадцатый раз за день, если бы все объяснялось только властным зовом женского тела, ожившего на снимке, тогда было бы просто. Но ведь на фотографии далеко не все. Да и сам он не мальчик, который впервые познал женское тело и настолько ослеплен экстатическим восторгом, что не видит в этом теле саму женщину и даже не понимает, не желает понять, что эта женщина вообще существует. Будь ты неопытным мальчиком, все было бы прекрасно, думал он, но ты же не мальчишка, давно не мальчишка и никогда им больше не будешь. Ты не можешь взять себе только ее тело, а саму ее отбросить прочь, не можешь даже в первые две недели вашего романа, хотя так, наверное, было бы лучше всего.
Она заехала за ним в центр города — снова вспоминал он все по порядку, — к кинотеатру на Кау-Кау Корнер, куда съезжаются туристы на взятых напрокат машинах и где, как они решили, им безопаснее всего встретиться. Она не знала дороги, и он хотел сам повести машину к Тоннелю, к маленькому потайному пляжу, который он так часто видел из грузовика, проезжая мимо, и думал, вот куда хорошо бы привести женщину, а один раз не выдержал и спустился по скалам вниз. Но она побоялась доверить ему машину мужа. Он подсказывал ей, как ехать, но она все равно дважды не туда повернула и очень нервничала, пока они выбирались через Каймуки на авеню Вайалайе, которое затем переходило в шоссе Каланианаоле, ведущее к Тоннелю. Может быть, именно поэтому все с самого начала пошло кувырком и получилось совсем не так, как он себе представлял. Тогда, у нее дома, он видел ее в двух совершенно разных ипостасях, а сейчас перед ним была третья, нисколько не похожая на прежние. Они оставили машину возле Тоннеля на маленькой площадке у бетонного столбика с табличкой, на которой было написано, что в ясную погоду отсюда можно увидеть Молокаи, и начали спускаться вниз. Явно делая над собой усилие, она торопливо сказала: «Я так довольна, так счастлива!» Все было на месте: полная луна, невысокие мягкие волны прибоя в белых барашках, мерцающий в лунном свете бледный песок крохотного пляжа среди скал, тихий ветер, проскальзывающий сквозь ветви киав на шоссе, была бутылка, которую он прихватил с собой, были бутерброды и термос с кофе, были даже одеяла. Да, все было на месте и как надо, думал он, все, как он себе представлял. Когда они спускались со скал, она поскользнулась и ободрала руку, а потом, уже внизу, зацепилась за сук и порвала платье, одно из ее лучших, сказала она. Они взялись за руки и голышом побежали в воду — в лунном свете отличная была картинка, вспоминал он, — волны, откатываясь от берега, словно ползли в гору и тяжелым дыханием обдавали им колени. Она скоро замерзла, вернулась на песок и закуталась в одеяло. Тогда-то он и поставил крест на всей этой затее, решив, что с самого начала это была великая глупость, и прежде всего с его стороны. Но он вместе с ней вылез из воды, и, хотя было до смерти обидно, что он такой дурак, желание у него не прошло, он сгорал от этого желания и совсем не чувствовал холода, до того хотел ее, но какое тут, к черту, удовольствие, если все время следишь, чтобы не сползло одеяло, потому что иначе она снова замерзнет. И вот тогда он стал уговаривать ее выпить, до этого он не настаивал, хотя не понимал, почему она не пьет. Но она отказалась наотрез, улыбаясь скорбной улыбкой христианской мученицы, великодушно прощающей римлян, она сказала, что во всем виновата сама, что с ней всегда так, вечно она все портит, она, наверное, просто «комнатная женщина», хотя в тот первый день, в спальне в Скофилде, когда они говорили об этой поездке, ей действительно казалось, что будет чудесно. А сейчас она ему искренне советует найти себе для таких вылазок другую женщину, она ничуть не обидится. Когда они уже возвращались в город, она сказала, что надо быть честными до конца, и спросила, не хочет ли он вернуть ей фотографию, она действительно не обидится. Он почувствовал себя виноватым, потому что не просил у нее эту фотографию и потому что видел теперь, что с самого начала вся затея была глупостью, и сказал, что очень хочет оставить фотографию себе, а сказав так, неожиданно понял, что это правда. И тогда же, непонятно зачем, сам того не ожидая, он договорился с ней о следующем свидании, после его получки, потому что она сказала, что Хомс дает ей мало денег, да и те приходится из него вытягивать со скандалом. И он тогда снова нерешительно попытался уговорить ее выпить хоть глоток, виновато надеясь, что, если он напоит ее, дело можно будет исправить, они снимут номер в мотеле или найдут другое место, еще не все потеряно. Но она пить отказалась и сказала, что не может остаться с ним на всю ночь, так как не позаботилась заранее о надежном алиби, а заниматься любовью в машине не будет ни за что, это унизительно.
Глава 13
На следующее утро Старк составлял заявку на продукты, когда из кухни к нему в кладовую вошел Прим.
Прим вскоре уезжал и сейчас обходил знакомых, прощался. Все, включая солдат кухонного наряда, испытывали в его присутствии неловкость, сродни той, которую ощущает человек, когда, неуклюже теребя в руках шляпу, стоит перед гробом бывшего друга. Я ни в чем не виноват, хочется громко сказать ему всем. Едва Прим к кому-нибудь подходил, как тому вдруг срочно требовалось сосредоточиться на работе. Но Прим, казалось, ничего не замечал. Он прощался не столько с людьми, сколько с кухней.
Сквозь открытую дверь Старку было видно, как Прим идет через посудомоечную, приближаясь к кладовой. Он продолжал работать, но, когда Прим вошел, отложил бланки в сторону и, не меняя навсегда застывшего на лице выражения — то ли заплачет, то ли засмеется, то ли злобно оскалится, — внимательно посмотрел на высокого изможденного экс-сержанта. Старк понимал, что не может позволить себе небрежно отмахнуться от разговора, как делали другие.
— Я на минуту, попрощаться зашел, — неловко сказал Прим. — Не возражаешь?
— Я? Да ты что! Чувствуй себя как дома.
Книга третья
ЖЕНЩИНЫ
Глава 16
Они поднимались по лестнице отеля «Нью-Конгресс», с осторожностью пьяных нащупывая ступеньки в темноте, особенно густой после ярко освещенной и почти безлюдной Хоутел-стрит. Они только что вышли из маленького бара на первом этаже разукрашенного с тропической пышностью ресторана «У-Фа» и сейчас тащили на себе всю ту внезапно навалившуюся тяжесть, о которой не принято говорить вслух и которую ощущает мужчина, когда он готов взять женщину: сердце унизительно замирало от слабости, горло сводило, дыхание перехватывало.
В радостном предвкушении того главного, что приближалось, они отлично провели вечер: разнузданно и задиристо валяли дурака, орали, пили, размахивая бутылками — словом, отлично погуляли, и даже не влезли пока ни в одну драку, даже ни с кем толком не полаялись, потому что перебранка с таксистом не в счет — бывшие солдаты, женатые теперь на местных бабах, таксисты завидовали их свободе и вопили из-за любой ерунды. Едва такси остановилось перед несуразным, замаскированным пальмами зданием армейско-флотского филиала АМХ
[27]
, они, ни на секунду не забывая о главном, перешли через улицу и поднялись на длинную открытую веранду «Черного кота» не спеша выпить свой первый стакан — самая приятная поддача за весь вечер. «Черный кот» был весьма преуспевающим кафе, потому что находился прямо напротив АМХ и стоянки, куда прибывали такси из Скофилда и Перл-Харбора. Приезжая в город, все солдаты тотчас шли сюда шарахнуть первый, самый приятный стакан, а перед отъездом заглядывали снова, принять последнюю, самую отвратительную порцию «на посошок», так что «Черный кот» всегда был переполнен. И именно потому, что кафе так процветало и там всегда было столько народу, оба не любили его, сознавая, что «Черный кот» жиреет, наживаясь на их крови, на их голоде, поэтому позже, как раз перед заходом в «У-Фа», они вернулись туда, велели глупому буфетчику-китайцу поджарить два сэндвича с сыром, пообещали через минуту зайти за ними, а сами ушли и не торопясь сделали большой круг по кварталу, а когда снова оказались у кафе, «Черный кот» уже не был переполнен и даже не очень-то процветал: вход на террасу перегородили на ночь решетчатым барьером, и в кафе, как, впрочем, повсюду на этой стороне улицы, не было ни души. Они, довольные, пожали друг другу руки и, помня, что главное еще впереди, двинули в ближайший бар праздновать победу.
А сначала, после первого стакана в «Черном коте», они пошли бродить по изогнутой под углом Хоутел-стрит, заходили выпить в нравившиеся им бары и разглядывали официанток с кукольными восточными личиками: зная, что главное никуда теперь от них не уйдет, они глазели на женщин почти спокойно. Китаянки, в профиль совсем плоские, но, если смотреть спереди, с удивлением видишь, что у них все на месте; японки, у этих груди попышнее и потяжелее, ноги покороче, бедра позазывнее; но лучше всех португальские мулатки с их жаркой томной сексуальностью выпустивших коготки кошек. Женщины, женщины, всюду женщины! Они самодовольно ощущали обременявший их груз (скоро они его скинут, главное еще впереди), алкоголь подогревал кровь, и она громче и громче стучала в ушах. Тогда, в первый раз, они даже не остановились у дверей «У-Фа», а пробили дальше и, заскакивая по дороге в маленькие уличные бары, спустились к реке, туда, где Хоутел-стрит, резко сворачивая, переходит в Кинг-стрит и за мостом таинственно темнеет Аала-парк. Радостно окинув взглядом разбросанные по Кингу кинотеатры, откуда уже валил народ с ночного сеанса, они пробрались по грязной Ривер-стрит на Беретаниа-сквер и снова взяли курс на АМХ. В голове у них зрел заговор против наглого «Черного кота», и они бодро лавировали между компаниями пьяно бредущих враскачку обнявшихся матросов, между семенящими группками одетых в модные мешковатые костюмы филиппинцев, которые двигались мягкими шуршащими шагами, всегда по двое, по трое, но никогда в одиночку. Главное приближалось, и их захлестывала безграничная любовь ко всему сущему. Одно и двухэтажные каркасные дома толпились вдоль тротуара, навязчиво предлагая свои соблазны: бары, винные магазины, рестораны, тиры, фотоателье, и через каждые две-три витрины темные лестницы вели наверх, к женщинам (то главное, что ждало впереди, лишь подчеркивало убогость этих заведений), и всюду, нависая над всем, как судьба, непреходящее, неистребимое зловоние протухшего мяса и гнилых овощей на открытых прилавках, загороженных до утра раздвижными плоскими решетками (их вытягивают, как когда-то вытягивали трубку старомодного телефона), которые не дают никому войти в лавчонки, но свободно пропускают наружу запахи, те запахи, что каждый раз с пронзительной тоской напоминали нам о муках похмелья, ждущего нас завтра, послезавтра и так далее, вплоть до самого последнего похмелья, самого мучительного и вечного; запах гниющего на полках мяса, запах разложенных на столах волосатых и дряблых трупов моркови — эти запахи навсегда останутся в нашей памяти ароматом Гавайских островов, до конца наших дней будут прочно связаны для нас с Гавайями, Гавайями нашей упрямой, так и не раскаявшейся молодости.
А после славной победы над «Черным котом» снова вниз по Хоутел-стрит, на этот раз в «У-Фа» поесть на втором этаже супа с китайскими пельменями, а потом на первый этаж, в бар, где худощавый, весь затянутый хмырь, говоривший с лондонским акцентом, чуть заискивая, пожелал узнать, они случаем не с торгового ли флота, и, дескать, матросы вдали от родного дома любят развлечься, так, может, выпьем вместе, он угощает, но Старк посоветовал ему приберечь свои предложения для тех, у кого нет денег на баб, такие поймут его лучше, и, когда этот тип кокетливым женским движением замахнулся на Старка, тот с удовольствием двинул ему в морду, и бармен вывел обалдевшего хмыря за дверь, потому что Старк тратил больше и был клиент повыгоднее, а потом вернулся к стойке, пожал им руки и сказал, что он и сам голубых не любит, но ведь барменам тоже жить надо, и в конце концов они засели пить всерьез, чтоб уж зарядиться, и Старк накачивался на глазах, опрокидывал стакан за стаканом, пил жадно, как с цепи сорвался, чего Пруит никак не ожидал, зная его всегдашнюю немногословную холодную невозмутимость, но Старк в порыве безудержной пьяной откровенности признался, что, если сначала крепко не надерется, у него ни в одном борделе ничего не выходит, и он сам не понимает, почему так, но иначе ни черта не получается, и это единственный способ, но он не расстраивается, потому что ему так даже больше нравится, честно (в предвкушении главного им казалось, все вокруг переливается и сияет божественным блеском, излучает ту недосягаемую божественную благодать, которая в конечном счете есть чистая любовь ко всему живому, но обрести ее возможно только одним, уже намеченным ими путем), и пусть говорят что угодно, но, если от этого прямо расцеловать всех хочется, значит, ничего такого тут нет, и пусть болтают, что хотят, а никакой это, к черту, не разврат, и нечего тут стыдиться, да пошли они все подальше, и никогда он не поверит, что это нехорошо, пусть эти гады не свистят.
Требующая выхода великая любовь ко всему на свете и неутоленная жажда любви были настолько сильны, что они чуть не задохнулись, пока подымались по лестнице, которая, как кончающийся тупиком тоннель, уперлась на верхней площадке в массивную стальную дверь с маленьким квадратным окошком.
Глава 17
Они прошли по длинному коридору, куда выходили двери многочисленных крохотных спален, мимо маленьких боковых холлов, где не было ничего, кроме таких же дверей, потом круто повернули налево и, оставив позади еще несколько спален, оказались наконец у гостиной.
— Большой дом, — заметил Маджио.
— Так ведь и фирма солидная, — откликнулся Старк.
Пруит не сказал ничего.
Увидев, что Лорен никуда не ушла и у нее все такое же ясное, спокойное лицо, он с облегчением вздохнул. Но рядом с ней теперь сидел какой-то солдат, которого Пруит раньше здесь не видел, и говорил, говорил не закрывая рта, а она слушала, спокойно, но внимательно. Пропустив Маджио и Старка вперед, Пруит в нерешительности остановился на пороге, плотный комок опять подкатил к горлу и душил его, в ногах над коленями разливалась ватная дрожащая слабость.
Глава 18
И он не забыл. Он был очень пьян и очень плохо соображал сквозь сон, но он не забыл. И все то время, пока они, три солдата, зеленые с тяжкого похмелья, но с разгладившимися, облегченными лицами, смиренно поглощали в высшей степени питательный и вкусный завтрак в роскошном зеркальном зале отеля «Александр Янг» в самом центре Гонолулу, а потом, после вафель, яичницы с ветчиной, бекона и многих чашек кофе, шли пешком по дышащим утренней свежестью улицам к зданию АМХ садиться на такси, которое привезет их в гарнизон, когда утренняя поверка уже кончится, — все это время он вспоминал.
И пока они тряслись тридцать пять миль до Скофилда, он тоже вспоминал.
Голова с перепоя превратилась в большой мягкий шар, и отделить вчерашний сон от реальности было трудно. Но он ясно помнил, что она поцеловала его. В губы. Проститутки не целуют солдат в губы и историю своей жизни им не рассказывают. Но он помнил ее рассказ во всех подробностях и помнил, что, когда она разволновалась, ее очень правильное, интеллигентное произношение и отстраненная невозмутимость, выработанные, должно быть, мучительным трудом, вмиг куда-то пропали и перед ним осталась Лорен настоящая, без прикрас. Твердая как алмаз, такая же холодная и сверкающая, но зато настоящая, настоящая и живая. Это все и решило. Он сумел заглянуть ей в душу, а мужчине очень редко удается заглянуть в душу женщины, солдату же заглянуть в душу проститутки не дано никогда, и пусть даже придется эти пятнадцать долларов украсть, в день получки он все равно опять поедет к ней, потому что в нашем мире, в наше проклятое время, думал он, самое трудное — отличить реальность от иллюзии, встретить человека и услышать его, преодолеть обязательные патентованные звуконепроницаемые заслоны современной гигиены и знать, что перед тобой действительно этот человек какой он есть, а не маска выбранной им в эту минуту роли; в нашем мире это самое трудное, думал он, потому что в нашем мире каждая пчела выделяет из брюшка воск, чтобы построить свою, личную ячейку, чтобы отгородить от других свой, личный запас меда, но я все-таки пробился сквозь стену, один-единственный раз, но пробился. Или хотя бы верю, что пробился.
И перебирая в памяти вчерашнюю ночь, он, пожалуй, не мог вспомнить только одно — знакомое пьяное озарение, миг, когда он вдруг до конца постиг всеобъемлющую истину и спрессовал ее в одну фразу, в емкую, компактную капсулу с лекарством от всех напастей, которая глотается легко и без усилий. Он помнил только, что ему это удалось. Но саму фразу вспомнить не мог. Да ты ведь и не ждешь, что вспомнишь, подумал он, ты ведь каждый раз забываешь, всю жизнь, пора бы привыкнуть.
На тот случай, если Хомс или Цербер их подкарауливают, они, осторожности ради, последние два квартала до гарнизона шли пешком и попали в казарму, когда рота уже позавтракала и солдаты поднимались в комнаты отделений. Входя в полузабытые за ночь стены, Пруит немного нервничал, а Анджело и вовсе был как на иголках, зато освобожденный от утренней поверки Старк не волновался нисколько и даже подтрунивал над ними.
Глава 19
Все утро ротой командовали сержанты, никто из офицеров не удосужился хотя бы заглянуть и посмотреть, как дела. Занятия, казалось, шли под лозунгом «Все на Пруита!», с таким пылом накидывались на него сержанты один за другим. Поиздевались над ним славно. Раньше он бы не поверил, что можно заставить человека так страдать, не причиняя ему физической боли. Оказывается, боль бывает разная, в последнее время он об этом узнавал все больше и больше.
В первый час занятий Доум, руководивший физподготовкой (он был тренер боксерской команды, ему и карты в руки), отчитал его за небрежное исполнение прыжков в сторону — ноги врозь, тридцать шесть прыжков в сторону, считать про себя — и заставил повторить их в одиночку (стандартное наказание неопытному новобранцу), пока остальные отдыхали. Пруит, никогда не сбивавшийся в этом упражнении еще со времен курса начальной подготовки, безукоризненно отпрыгал заново все тридцать шесть раз, и Доум приказал повторить сначала,
но без ошибок,
и предупредил (стандартное предупреждение неопытному новобранцу), что если он будет ползать как сонная муха, то получит наряд вне очереди.
Пруит знал Доума и всегда его недолюбливал. Как-то раз на вечерней поверке Доум, точно шар, сбивающий кегли, стремительно протаранил шеренгу и заехал в зубы молодому новобранцу, который разговаривал в строю; за такое могли и разжаловать, но Доума, конечно, никто бы не тронул, так что он не очень рисковал. С другой стороны, тот же Доум прошлой осенью во время ежегодного тридцатимильного марша последние десять миль тащил на себе четыре лишних винтовки и еще махину АВБ, чтобы седьмая рота пришла к финишу в полном составе, и она оказалась единственной в полку, кому это удалось. И наконец, все тот же Доум был в роте предметом неизменных шуточек, потому что все знали, как его пилит жена, неряшливая толстуха-филиппинка.
Когда Пруит утром разговаривал с Вождем, он и в мыслях не допускал, что будет страдать. Если парень родился в округе Харлан, да еще и выжил, он с пеленок умеет терпеть физическую боль, и Пруит гордился этим своим испытанным качеством, он был твердо уверен, что, гоняй они его хоть всю жизнь, хоть до потери пульса, им не сломить его стойкости, единственного капитала, завещанного ему отцом. Во всем этом он видел лишь простую борьбу характеров на уровне физической выносливости, и в какой-то мере так оно и было. Но к этому примешивалось что-то большее, а что, он пока не разгадал. Он не понимал, что эти люди ему небезразличны. Еще давно, в Майере, когда он бросил бокс, чтобы пойти в горнисты, и это истолковали как трусость, он почти перестал надеяться, что его когда-нибудь поймут. Ему, конечно, было довольно одиноко, но он с этим смирился, потому что, как он объяснял себе, его и к горну-то потянуло прежде всего от одиночества. А потом, позже, когда за историю с триппером его выгнали из горнистов и никто из многочисленных друзей не вступился, не попытался помочь ему вернуть прежнее место, чувство одиночества усилилось, зато душа его огрубела и ранить ее стало труднее.
И теперь, когда у него отняли все, а потому не могли больше заставить страдать, он считал себя неуязвимым и был совершенно уверен, что эти люди ему безразличны. Но он, конечно же, забыл, что они прежде всего люди и, значит, не могут быть ему безразличны, потому что сам он тоже человек. А он забыл, что он человек, и забыл, что они, в сущности, те самые люди, которые вчера вечером — господи, это же было только вчера! — тихо стояли на галереях и слушали его «вечернюю зорю». И неизвестный голос, долетевший от дверей Цоя, голос, гордо заявивший: «Я же говорил, это Пруит», был, в сущности, общим голосом этих людей, полномочно представлял их всех. Как такое могло быть, он не понимал. И чувствовал, что понять это ему будет трудно. Он проиграл в битве за веру в их дружбу и понимание, это он помнил, но начисто забыл, что по-прежнему верит в живое присутствие людей рядом с собой. На этой забывчивости они и могли его подловить. И боль не заставила ждать себя долго.
Глава 20
В день получки строевую закругляют в десять утра. Ты моешься, бреешься, снова чистишь зубы, аккуратно надеваешь свою парадную, самую свежую форму и тщательно завязываешь бежевый галстук, следя, чтобы узел не перекосился ни на миллиметр. Кропотливо приводишь в порядок ногти и только потом, наконец, выходишь на солнце во двор, стоишь и ждешь, когда начнут выдавать деньги, но при этом все время поправляешь галстук и помнишь, что под ногтями должно быть чисто, потому что в каждой роте у офицеров свои придури, и неважно, что день получки не всегда совпадает с днем осмотра внешнего вида. Некоторые офицеры прежде всего глядят на ботинки, другие смотрят, отутюжены ли брюки, третьи придираются к прическе. А у капитана Хомса пунктик — галстук и ногти. Если ему не понравится, как ты завязал галстук или как вычистил ногти, это, конечно, не значит, что он вычеркнет тебя из ведомости, но тебе не миновать сурового разноса и ты снова переходишь в конец очереди.
В день получки все толкутся во дворе небольшими группами и возбужденно переговариваются об одном и том же: как кто потратит деньги и куда податься в этот полувыходной день. Группки то и дело распадаются, возникают новые, смешиваются с остатками прежних, никому не стоится на месте, кроме «акул»-двадцатипроцентовиков: эти, как стервятники, уже поджидают у дверей кухни, откуда ты будешь выходить с деньгами, И вот ты видишь, как дежурный горнист подходит к мегафону в углу залитого ярким утренним солнцем двора (в это утро солнце почему-то сияет, как никогда) и трубит «деньги получать».
«День-ги, —
говорит тебе горнист, —
день-ги. Как-на-пье-тся-сол-дат-что-с-ним-де-латъ? Ска-жи-ка-по-луч-ка».
«День-ги, — отвечает горн, —
день-ги. А-дер-жать-на-гу-бе-чтоб-не-бе-гал. Ой-штуч-ка-по-лу-у-чка».
Возбуждение во дворе растет (да, да, горнист играет в этом немалую роль, традиционную, важную, волнующую роль, освященную веками, тысячелетиями солдатской службы), и ты видишь, как Цербер выносит из канцелярии тонкое солдатское одеяло и идет в столовую, следом за ним шагает с ведомостью Маззиоли, словно лорд-канцлер с большой государственной печатью, и последним появляется Динамит — сияя сапогами и милостивой улыбкой благодетеля, он несет черный кожаный ранец. Они долго возятся, сдвигают столы, расстилают одеяло, пересчитывают мелочь, выкладывают стопками зелененькие, Цербер достает и кладет перед собой список тех, кто брал кредитные карточки гарнизонного магазина и кино, а тем временем во дворе образуется очередь, встают по старшинству, сначала все сержанты, потом рядовые первого класса, просто рядовые, и обе группы выстраиваются на удивление мирно, без споров и толкотни, строго по алфавиту.
Книга четвертая
ТЮРЬМА
Анджело Маджио три дня продержали в Шафтерской части военной полиции. Затем перевезли под конвоем в Скофилд. Прямо в гарнизонную тюрьму. Мимо корпуса своей роты он проехал в закрытом полицейском фургоне. В ожидании суда он находился в тюрьме вместе с другими заключенными. И так же, как они, дробил камни шестнадцатифунтовой кувалдой в каменоломне у перевала Колеколе. До суда он пробыл в тюрьме полтора месяца.
Первый сержант Милтон Э. Тербер составил необходимые документы. Рота была готова применить к Анджело Маджио все дисциплинарные меры в полном объеме. Начальник управления военной полиции тем не менее предпочел отдать его под трибунал.
Анджело Маджио обвиняли в пьянстве и нарушении общественного порядка, в оказании сопротивления при аресте, в неповиновении властям, в уклонении от выполнения прямого приказа старшего по званию и в нанесении побоев военнослужащему сержантского состава при исполнении последним служебных обязанностей. Кроме того, было выдвинуто обвинение по пункту «поведение, недостойное военнослужащего». Начальник управления ВП рекомендовал предать Анджело Маджио специальному военному суду низшей инстанции. Максимальное наказание, накладываемое таким трибуналом, составляет шесть месяцев тюремного заключения и каторжных работ при полном лишении денежного содержания на этот же срок.
Ходили слухи, будто начальник полковой канцелярии главный сержант Фенис Т. О'Бэннон по секрету сказал первому сержанту Терберу, что, если бы управление ВП сумело доказать, что Анджело Маджио нанес кому-либо серьезные увечья или при задержании находился в самовольной отлучке, начальник управления ВП рекомендовал бы отдать его под трибунал высшей инстанции. Этот трибунал — единственный в армии суд, разбирающий серьезные нарушения. Максимальное наказание, к которому он правомочен приговорить обвиняемого, — пожизненное заключение или смертная казнь. Подобные приговоры выносятся не часто. Максимальное наказание, которое вправе наложить дисциплинарный трибунал (военный суд, разбирающий мелкие нарушения), — один месяц тюремного заключения с лишением двух третей денежного содержания на этот же срок. Предложение о передаче дела рядового Анджело Маджио в дисциплинарный трибунал не выдвигалось.
По истечении полутора месяцев, ушедших на подготовку многочисленной документации, необходимой для защиты обвиняемого, Анджело Маджио под конвоем доставили в здание штаба полка на суд. В состав суда входили три офицера, один из которых имел специальное юридическое образование и занимал должность военного юрисконсульта. Адвокат, защищавший интересы Анджело Маджио, также присутствовал на процессе и перед началом судебного заседания представился своему подзащитному. Начальник управления военной полиции, по званию полковник, на заседании отсутствовал, но вместо него выступал обвинителем его представитель, майор. На суд были вызваны три свидетеля: сержант (ранее капрал) Джон К. Арчер и рядовой первого класса Томас Д. Джеймс — патрульные роты ВП Форта Шафтер, а также рядовой первого класса Джордж Б. Стюарт, делопроизводитель роты ВП Форта Шафтер.
Глава 28
После попытки Анджело в одиночку перевернуть мир что-то в Пруите дрогнуло. Этого не удалось добиться даже профилактике со всеми ее ухищрениями. Но теперь что-то ушло из его души. Профилактика никогда не смогла бы так его изменить. И ощущение было такое, будто внутри у него, где-то очень глубоко, одна кость уныло трется о другую, как шестеренка о шестеренку в коробке передач. Со скрежетом, точно напильник о камень.
Первого апреля, на следующее утро после злосчастного дня получки, рядовой первого класса Блум, потенциальный чемпион в среднем весе, рядовой первого класса Малло, новый человек в роте и потенциальный чемпион в полулегком весе, и несколько других рядовых первого класса, также потенциальных чемпионов в том или другом весе, собирались на первое занятие вновь сформированного первого курса полковой школы сержантского состава. Занятия проводились на одной из старых бетонированных лагерных площадок в горах возле стрельбища, в больших палатках, где обычно жили солдаты во время стрелковых учений. Будущие сержанты должны были пройти двухмесячный курс подготовки.
Пруит, потенциальный чемпион во втором полусреднем весе, смотрел, как они складывают вещмешки и уходят, и почему-то ему ни к селу ни к городу вспомнилось, что некогда он верил легендам великого американского эпоса, утверждающим, что все итальянцы либо отъявленные трусы, либо наемные убийцы на службе у мафии. И еще ему вспомнилось житье в лагерях, куда сейчас уходили эти ребята. Он побывал там на учебных стрельбах в прошлом году с 27-м полком. Ему вспомнились палатки на бетоне, вспомнилось, как длинная очередь с котелками тянулась через грязь к полевой кухне, как в подбитых овчиной стрелковых куртках, перешитых из старых гимнастерок, они ждали выхода на линию огня, как пахло жженым порохом и звенело в ушах, как клубы дыма смазывали все перед глазами, как два-три их лучших снайпера пользовались купленными на свои кровные оптическими прицелами — он помнил все: глухое клацанье в руке тускло поблескивающих неизрасходованных патронов, вытянутую закругленную тень, скользко исчезающую в патроннике, куда при стрельбе одиночными ты досылаешь патрон большим пальцем, колыханье белого пятна, отмечающего промахи, красный флажок, который в трехстах ярдах от тебя поднимают из блиндажа указчики. В прошлом году он получил значок «Отличный стрелок» за стрельбу из «03», и жизнь в лагерях ему нравилась. Она нравилась ему даже сейчас.
Сорок долларов Хэла были по-прежнему при нем. Он решил, что с их помощью хладнокровно и расчетливо влюбит в себя Лорен. Действовать с ней другим способом, видимо, не имеет смысла, а про сорок долларов все равно никто не знает, и с Терпом Торнхилом ему расплачиваться только в следующую получку, да и Анджело наверняка не обидится, если он потратит их на себя. На этот раз все будет точно по смете. У него был выработан план: сделать из сорока долларов шестьдесят и растянуть их на пять недель. Если все пойдет, как он рассчитывает, этот план его вывезет, и можно будет ничего не занимать под получку, тем более что он и так должен целиком отдать ее Терну..
Выжидая, пока солдаты все просадят и наплыв к миссис Кипфер схлынет, он без лишнего шума пристроил десять долларов из сорока — не двадцать и не пятнадцать, а только десять — в ссудную кассу, которую банкометы О'Хэйера держали для игроков в «очко», и должен был получить двадцатку прибыли. «Очко» не такая азартная игра, как покер, поэтому и капитал в нее вкладывать надежнее. Итого, получится шестьдесят долларов. Сорок пять уйдут на три похода к Лорен на всю ночь, по пятнадцать зеленых за раз. Еще пятнадцать — три бутылки по три пятьдесят каждая. Остающаяся мелочь — на такси. Когда он разузнает, где она живет, и добьется, чтобы она его к себе пустила, о деньгах можно будет не думать. У нее денег полно. Она будет с удовольствием тратить их на него, ему только надо правильно себя повести. Задуманная авантюра обещала быть интересной. Ему будет чем занять себя, пока Анджело дожидается суда. Он продумал все в мелочах. Это было отличной, увлекательной гимнастикой для ума. План захватил его целиком.
Глава 29
Он еще не успел целиком потратить сорок пять долларов, предназначенные на три ночных вылазки по пятнадцать долларов каждая, а уже знал, что никакая она не Лорен и ее настоящее имя — Альма.
Жизнь и без того отняла у него очень многое, но, по-видимому, он не имел права даже на такой пустяк. Это приводило в отчаяние. От полной капитуляции его удерживало только то, что новое разочарование слишком хорошо вписывалось в общую картину бед, обрушившихся на него за последние три месяца, с тех пор, как он ушел из команды горнистов.
А имя Лорен ей, судя по всему, придумала миссис Кипфер, вдохновленная рекламой каких-нибудь духов. Миссис Кипфер, наверно, сочла, что имени Альма недостает французского шика, оно звучит чересчур просто для звезды ее заведения. Но на самом деле ее звали. Альма Шмидт, да-да, Альма Шмидт. Даже в толстом телефонном справочнике он при всем старании не сумел бы отыскать более неподходящее имя для проститутки. И жила она не где-нибудь, а в Мауналани. При всем старании он не нашел бы на карте Гонолулу более неподходящий для проститутки район.
Мауналани был цитаделью и монопольным владением верхушки среднего класса Гонолулу, то есть наиболее обеспеченных людей, которых не следует, однако, путать с людьми богатыми. По-настоящему богатые люди, как Дорис Дюк, владели прибрежной полосой, тянувшейся от мыса Блэк-пойнт через Кахала-бич до Каалауай, между подножьем горы Даймонд-Хед и океаном. По-настоящему богатые люди, такие как Дорис Дюк, только владели этими землями, но сами не жили там. А люди обеспеченные владели районом Мауналани и жили там же — холмы Мауналани громоздились над Каймуки, ползли все выше и выше, так высоко, что обеспеченные люди могли пробежать глазами поверх древнего щербатого кратера Дайамонд-Хед, входившего в ведомственную территорию армейской зоны США, и скользнуть взглядом еще дальше, туда, где океанская гладь округло изгибалась вместе с земным шаром, а иногда с высоты своих холмов они видели, как южный ветер несет с Молокаи дождь, и водяная завеса накрывает сначала Дайамонд-Хед, потом Каймуки, а потом и их самих. Обеспеченным людям прекрасно жилось в Мауналани, но оттуда было далеко до океана.
Район, называвшийся Каймуки, лежал в седловине между Мауналани и Дайамонд-Хед. За исключением принадлежавшего государству большого квадрата на склоне Дайамонд-Хед между 13-й и 18-й авеню — этот участок назывался Форт-Рюгер, — район Каймуки густо населяли зажиточные японцы. Было что-то почти символическое в том, как высоко вознеслись холмы Мауналани над зажиточными японцами Каймуки.
Глава 30
На Хикемских учениях они и сочинили свой блюз «Солдатская судьба».
Эта песня будет не похожа ни на одну другую, решили они, это будет единственный в своем роде, настоящий солдатский блюз. Написать его они задумали давно, только все как-то было недосуг. Но в Хикеме, пока Блум учился в сержантской школе, а Маджио сидел в тюрьме и пока Пруит не мог ездить в Мауналани, их прежняя компания — Пруит, Эндерсон и Пятница Кларк — снова ненадолго объединилась, а делать им в свободное время было нечего. Так и родилась «Солдатская судьба».
Лагерь разбили у заброшенной железнодорожной насыпи, которая торчала голым песчаным мысом из чащи лиан и низкорослых киав и ярдов на двести выдавалась в обнесенную оградой территорию аэродрома. Заслоненные аэродромом от шоссе Перл-Харбор — Хикем, палатки столпились посреди густой невысокой рощи на пыльной и голой, как после выпаса скота, поляне, в тени тесно переплетенных, узловатых ветвей, под которыми не рос подлесок, зато можно было укрыться от солнца. Натянули в два ряда триста ярдов проволоки, выставили сторожевые посты, ломаной цепочкой идущие на север от главных ворот аэродрома, и рота начала обживать свой новый дом. Место было хорошее, только москитов много. Жизнь потекла в заданном, неменяющемся ритме: два часа в карауле, четыре часа отдыха, и так круглые сутки, день за днем.
Здесь было лишь две трети роты. Они охраняли от диверсий аэродром. А еще треть встала биваком в пяти милях отсюда, у шоссе Камехамеха, охранять от диверсий электрическую подстанцию. Учения были посвящены исключительно борьбе с диверсиями. Подстанцию даже опоясали настоящим спиральным ограждением, а не просто двумя рядами проволоки, как лагерь у аэродрома. Команда боксеров осталась в Скофилде готовиться к ротным товарищеским.
Капитан Хомс разместил свой командный пункт у подстанции, там москитов было поменьше. А Старк обосновался в Хикеме, потому что здесь жила основная часть роты. Поставив условие, что капитан сам будет обеспечивать себя кухонными нарядами, Старк согласился выделить ему двух поваров и одну полевую кухню, но больше ни в чем уступать не желал. В Хикеме ребятам жилось отлично. Москиты не такое уж большое горе, зато Старк каждую ночь назначал на кухню дежурного из поваров или из наряда, и солдаты всегда могли выпить горячего кофе с поджаренными сэндвичами. Энди как ротному горнисту полагалось находиться при командном Пункте, но он каждый вечер прихватывал гитару и приезжал в Хикем на грузовичке, который возил лейтенанта Колпеппера проверять посты. Лейтенант первым делом наведывался на кухню. И вот тогда-то Энди отъедался за весь день. Повара всегда кормили его, если он заходил к ним вместе с лейтенантом. Старк вообще кормил всех и в любое время. А потом, пока лейтенант со Старым Айком и дежурным капралом обходили посты, они забирались с гитарами на самый верх насыпи, куда долетал, отгоняя москитов, прохладный ветерок с канала Перл, и часок бренчали втроем, а если Пруиту или Пятнице выпадало в это время стоять в карауле, то и вдвоем — вокруг никого, только они и гитары.
Глава 31
Милт Тербер и сам толком не знал, зачем его сюда принесло. С КП он уехал по пьянке — сел на первую подвернувшуюся машину и уехал, потому что на КП ему не нравилось и надоело видеть перед собой морду капитана Хомса, которая день ото дня круглела и теряла аристократичность. И, не успев еще протрезветь, он очутился в этой богом забытой, кишащей москитами дыре, да еще в компании с молодым Колпеппером. И теперь Тербер не мог решить, чья морда ему противнее — Хомса или Колпеппера.
У него давно возникло ощущение, что капитан Хомс тайком над ним подсмеивается, будто знает про него какую-то смешную и не очень приличную историю. Милт Тербер вовсе не хотел влюбляться в жену капитана Хомса, он хотел только свести с Хомсом счеты за то, что тот, видите ли, офицер. А что влюбился — это как снег на голову, хотя, если разобраться, Хомс сам виноват, в последнее время Милт все больше укреплялся в этой нелепой теории. Обращался бы, сволочь, с женой по-человечески, ничего бы и не случилось. И Милт Тербер не влюбился бы по уши, жил бы себе припеваючи и горя не знал.
После дня получки он встречался с Карен дважды. Один раз они снова провели ночь в «Моане». А в следующую встречу сняли номер в отеле «Александр Янг», решив, что менять гостиницы безопаснее. И оба раза все кончалось запальчивым спором о том, что же им делать дальше. Продолжаться так не может, и он, и она с этим согласны. Это любовь, и им от нее никуда не уйти, с этим они тоже были согласны. Карен наконец нашла выход: Милт должен записаться на какие-нибудь курсы, которых после объявления призыва развелось множество, кончить их и стать офицером.
Если он станет офицером, сказала она, его автоматически откомандируют назад в Штаты и переведут в новую часть, где никто его не знает. И тогда она поедет вместе с ним. Если он станет офицером, она разведется и выйдет за него замуж, а Хомсу оставит его наследника. Но обо всем этом нечего и думать, пока он лишь сержант и к тому же служит под началом Хомса. Она считает, что из Милта выйдет замечательный, прекрасный офицер.
Милт Тербер был не просто ошарашен, он был оскорблен. Не в том дело, что он не хочет пойти ей навстречу. Он готов на любые разумные уступки, но то, что она придумала, было уж слишком. И потому он в десятый раз дал себе слово больше с ней не встречаться. Отчасти из-за этого он так и напился.