Игорь Ефимов — русский писатель, с 1978 года живущий в США. Прозаик, философ, историк, публицист, он автор множества совершенно разных по жанру книг, получивших признание в России и Америке.
Ефимов интеллектуал, читать которого увлекательно и легко. Иосиф Бродский сказал, что он «продолжает великую традицию русских писателей-философов», и при этом его книги полны жизни, страсти и почти кинематографического действия. Признанные мастера криминального жанра позавидуют детективной интриге романов Ефимова «Суд да дело», «Седьмая жена» и особенно «Архивы Страшного суда». Увлекательность Сидни Шелдона, убедительность Фредерика Форсайта и изобретательность Роберта Ладлема соединились здесь с подлинным мастерством настоящего русского писателя. Нет сомнений, «Архивы Страшного суда» должны по праву войти в число самых блестящих мировых бестселлеров.
Часть первая
Фонд
12 октября, второй год до озарения, Таллин
Свет фар, вползая с мостовой на стену дома, отливался там в крупную, поваленную набок восьмерку. Восьмерка делалась все ярче, потом поползла влево, растягиваясь, ломаясь на окнах, на водосточных трубах, на жестяной осенней листве палисадника, скользнула по дощатому ограждению, по вывеске СМУ-18. Машина осторожно протиснулась мимо деревянного вагончика, брошенного строителями чуть не посреди улицы, проехала вперед, свернула еще раз, стала.
В наступившей тишине главным звуком стало дребезжание разгонявшейся где-то вдали электрички.
Водитель вылез из машины, с вызывающим видом оглядел молчащие окна. Казалось, лицо его в процессе лепки было ухвачено кем-то за щеточку усов, вытянуто вперед, а потом неровно заострено при помощи двух пощечин разной силы. В довершение жестокая рука лепящего прихлопнула еще и сверху, так что рост… рост… Макушка шляпы едва торчала над автомобильной крышей.
Сохраняя застывшее выражение (да-я-таков-именно-таков-но-вы-все-дорого-мне-за-это-заплатите), человек прошел под редкими фонарями назад, процокал каблуками по ступеням, ведущим в деревянный вагончик, толкнул дверь.
13 октября, второй год до озарения, Псковщина
Ключ в ржавом замке повернулся неожиданно легко. Дверь тоже открылась без скрипа, и из сеней пахнуло не плесенью и запустением, а запахом свежей клеенки, краски, керосина. Она подумала, что верткая Борисовна, видимо, не одной ей одалживала ключ от дома соседки, — наверно, и постояльцев пускала, не спрашивая разрешения хозяйки. Упитанная мышь нехотя выбралась из комода и, оставляя белый мучной след, по-хозяйски прошелестела за опрокинутое ведро в углу.
На чердак вела лестница с перильцами, но женщина не стала подниматься по ней, толкнула дверь в горницу. Свет, сжатый снаружи досками ставень, разрезал пространство от окна до пола дымящимися полосами. Она огляделась, задвинула щеколду на дверях, подошла к столу, поставила на него сумку. Фанерная переборка была оклеена новыми газетами, и только в одном месте, пожалуй не без умысла, были оставлены старые, разной степени пожелтелости, выглядывавшие друг из-под друга, так что все вожди на портретах, правившие страной последние пятьдесят лет, забыв свои распри, заговоры, разоблачения, убийства, оказались рядом и дружно слали зрителю свои неумелые деревянные улыбки.
Она открыла сумку. Вынула большую конфетную коробку, извлекла оттуда портативный магнитофон. Опробовала его.
Ноябрь, второй год до озарения, Вена
Так уж бывает от рождения: у одних людей есть чувство пространства, у других — нет. У Аарона Цимкера оно было. И не только в том узком смысле, что он мог с закрытыми глазами извлечь из письменного стола нужную линейку, калькулятор, картотечный ящик, рулон клейкой ленты или что, не поворачивая головы к окну, мог сказать, в какой стороне от его конторы находится Святой Штефан, в какой — Дунай, в какой — Тиргартен, а и в том более широком и важном смысле, который позволял ему ощущать свойства пространства, то есть сгущение опасности в нем или, наоборот, просветы надежды — со всеми возможными здесь оттенками, переливами и разными степенями напряженности.
И как рано, как спасительно рано в нем это проявилось!
Ведь ему и семнадцати еще не было, когда Советы под грохот гусениц вкатили к ним в Кишинев летом сорокового — «броня крепка и танки наши быстры» — веселые толпы на улицах, цветы, и старый дурак, винокур Цимкер, с красным бантом на груди, сияя, выкатывает «освободителям» бочонок молодого вина. Что же заставляло его, мальчишку, в те веселые дни держаться в тени? Не участвовать в семейном ликовании? Вчитываться в еще выходившие газеты, вслушиваться в обрывки радиопередач, вглядываться в хитро сощуренные глаза солдат и командиров, бродивших от лавки к лавке, скупавших на рубли (ничего не стоившие, но кто же это мог знать?) одежду, консервы, мыло, ткани, обувь, ковры, посуду, гвозди, пуговицы, иголки — все.
Кучки любопытных ходили за ними, кто знал по-русски, пытались выспрашивать:
Январь, первый год до озарения, Таллин
Она прикрыла глаза, откинулась на подушке. Гуд в ногах постепенно утихал, замерзшие ступни снова обретали чувствительность. Две операции за ночную смену — это было бы нормально, но грузчик, которому расплющило ступню в порту (видимо, из бичей, неувертливый), очень тяжело перенес наркоз, и ей пришлось дежурить около него до утра. И потом еще в трамвае продремала свою остановку и бежала чуть не лишний километр назад под январским ветром. А теперь еще очередное послание от Эмиля.
Из кухни долетел посвист чайника, звякнула кастрюлька. Она спустила ноги, подцепила носками шлепанцы — один, другой, — затянула халат. По дороге к дверям машинально глянула в зеркало, и то, что там отразилось, привычно скользнуло в сознании на чашку невидимых весов, перевесило, заставило вернуться назад, пустить в дело тон, тени, пудру, помаду. Лицо начало постепенно приобретать живые черты, проступать сквозь утреннюю отупелость все ярче, как фотоотпечаток под рябью проявителя, но в это время глаз, выглянувший из-под кисточки, встретился с глазом в зеркале, и так они глянули друг на друга, что какие-то другие весы, отведенные для самоиронии и стыда, тоже заколебались, пришли в движение («как старая кляча при звуке полковой трубы… привычный галоп кокетства…» — и перед кем!), и все это беспорядочное движение и качание весов закончилось нелепым приговором, по которому одно веко оказалось тут же выкрашено голубым, другое — зеленым, тон положен только на левую щеку, помада — только на нижнюю губу, а ресничный карандаш использован для намалевания вульгарной мушки на подбородке. В таком виде она и вышла на кухню.
Илья уже доедал яичницу, оперев раскрытую географию на обломок батона. Не поднимая глаз, он потерся щекой и губами о легшую ему на плечо руку, оставил на ней полоску теплого желтка.
Февраль, первый год до озарения, Париж
Вот уж чего Джерри Ньюдрайв никогда не стеснялся — это выглядеть в Европе американцем. В самолете он с презрением посматривал на соотечественников, выдававших свое подобострастие перед Старым Светом то английским галстуком, то финскими башмаками (из которых торчали купленные в «Сирсе» носки), то какой-нибудь сумочкой с тисненными по коже французскими лилиями и, наверно, со спрятанным внутри ярлычком: «Made in Taiwan». И хотя не было ничего демонстративного в том, что он вертел перед носом таможенника в Орли свежим номером «Ньюсвика», и в том, что закурил сигару (вместо обычных сигарет), и в том, что в конторе проката машин взял не «рено», не «фиат», не «фольксваген», а нормальный «плимут» с автоматической передачей, но тем не менее все эти заурядные действия наполняли его какой-то патриотической приподнятостью.
Он бывал в Париже не однажды, но в этот раз надо было ехать куда-то в пригород. Пришлось минут пять посидеть над выданной ему еще в Нью-Йорке картой, укладывая в голове все нужные повороты и съезды с шоссе. Он очень гордился тем небольшим компьютером, спрятанным у него (как ему казалось) отдельно от остального мозга, где-то в нижней части затылка, куда любую нужную информацию он мог ввести наподобие перфоленты и больше уже не беспокоиться, — дальше компьютер сам слал команды-импульсы, передававшиеся рукам, ногам, глазам — рулю, педалям, мигалкам, тормозам. Голова оставалась свободной, и можно было еще раз все обдумать, освежить в памяти сведения о человеке, которого ему предстояло — в трудных случаях он называл это «взломать», «расколоть», «вспороть», но вначале предпочитал более мягкое слово — «отпереть».
Русский. Лет под шестьдесят. Попал на Запад совсем юнцом — из немецкого плена в конце Большой войны. Хватило ума не рваться назад, из гитлеровских лагерей в сталинские. Пускался в какой-то полузаконный бизнес, но не попался, сколотил небольшой капиталец, купил участок земли под Парижем — тогда еще задешево. Завел парниковое хозяйство — овощи, ягоды, цветы. То ли после этого, то ли еще до — принял сан православного священника. Но вскоре за еретические проповеди был сана лишен и стал сектантом. Бабушка Джерри была родом из Винницы и накануне поездки внука подсказала ему это трудное слово: «поп-расстрига». Хотя и не советовала использовать его в разговоре. Итак, поп-расстрига выстроил на своем участке часовенку и в свободное от огородничества время продолжал смущать православные души. Женился. Попадья (другое трудное слово) оказалась весьма хваткой хозяйкой, так что отец Аверьян (так звали еретика) получил еще больше досуга для проповедничества. Главная идея: воскрешение по Божьему наказу и с Божьей помощью сынами — умерших отцов. Или предков — потомками. Паства у него была небольшая, но преданная, приезжали и парижане, и русские из других городов.
Потом разразился скандал. Муниципалитет Парижа решил строить больницу. Часовня и дом попадали в черту застройки. Отцу Аверьяну предложили дом и участок в другом пригороде — со значительными улучшениями. Плюс покрытие расходов на переезд. Он отказался. Муниципалитет передал дело в суд, выиграл и прислал полицейских с приказом о выселении. Отец Аверьян забаррикадировал двери и окна, вылез на крышу и стал красить ее в зеленый цвет с такой энергией и размахом, что большая часть краски почему-то не попадала на кровельное железо, а разлеталась на осаждавших. («Но вы не можете запретить человеку красить крышу своего дома, — говорил впоследствии на суде адвокат, — в тот момент и в той манере, какие он сочтет для себя наиболее удобными».) Пятнистые, ставшие похожими на командос полицейские штурмом взяли Аверьянову дом-крепость и в пятнистой, оставлявшей зеленые потеки машине увезли его в тюрьму.
Часть вторая
Архив
Фрагменты из коллекции газетно-журнальных вырезок, собранных Аароном Цимкером за два года жизни в Америке
Они называют себя по-разному. «Спасенными отцами». «Помощниками воскрешения». «Паломниками Страшного суда». «Подзащитными Христовыми». Последнее время чаще всего просто «Подзащитными». Может быть, чтобы не отпугивать людей других вероисповеданий. Потому что в потоке паломников, текущем сейчас в маленький городок на юге Нью-Хэмпшира, можно встретить и мусульман, и буддистов, и иудеев, и язычников всех мастей — от новозеландских огнепоклонников до чукчей и эскимосов. Во что бы вы ни веровали, вас примут тепло, окружат вниманием и заботой, объяснят, что нужно сделать, чтобы попасть в числе первых на Страшный суд и сподобиться воскрешения. Если, конечно, у вас есть три тысячи долларов, чтобы заплатить за двухминутную операцию — взятие капли крови из пальца.
Когда первая группа «Подзащитных» во главе с основателем секты отцом Аверьяном прибыла в Америку из Европы, о них почти ничего не было известно. Но и теперь, два года спустя, после сотни статей, десятков телепередач, после того, как филиалы Архива выросли во многих городах, мы почти ничего не знаем о людях, составляющих ядро секты.
Всю информацию удается почерпнуть только от паломников, прошедших церемонию «сдачи дела жизни» в Архив, из воскресных проповедей отца Аверьяна и из сборников их, публикуемых на разных языках. Сами же служащие Архива принимаются на работу лишь при условии, что они будут хранить в тайне все, что им удастся увидеть внутри, что категорически откажутся вступать в контакты с прессой, что даже знакомым и близким родственникам не будут сообщать о характере своей работы. У них у всех вместо адреса — номер ящика в почтовом отделении, телефон не включен в общие справочники, машины паркуются на отдельной стоянке, закрытой для посторонних.
Официальные публикации Архива объясняют необходимость подобной секретности огромной ответственностью, которую Архив берет на себя, обязуясь сохранять «дела „Подзащитных"» до Судного дня. Пожар, эпидемия, землетрясение, атака террористов, даже термоядерная война — ничто не должно нарушить сохранность крошечных пробирок с кровью и кассет с жизнеописанием — на фотопленке или магнитной ленте, — опущенных в подземные кладовые, вырубленные в твердых скалистых породах под зданием Архива.
Март, третий год после озарения, Нью-Хэмпшир
— Нет, господин Кострянов, не в этом дело. Конечно, вы не обязаны писать подробную историю вашей харбинской возлюбленной. С тех пор прошло сорок лет — память не может удержать всего. Я просто хотела обратить ваше внимание на то, что в этой части рассказа очень много противоречий. Например, на странице тридцать пять вы пишете: «От матери-француженки она унаследовала живость характера». А пятью страницами позже говорите о ее «восточных глазах», «загадочной азиатской душе». Сообщаете, что одолжили ей деньги на открытие ресторана, но тут же упоминаете о каких-то загадочных источниках ее доходов, причем не совсем чистых. И еще через несколько страниц: «За услуги она привыкла платить щедро, кое-что иногда перепадало и мне». Есть и другие неувязки.
Старик за стеклом поднял к глазам тыльную сторону ладони, повертел перстень с камнем, усмехнулся. Нашлепка из искусственных волос на его лысине, видимо, была недавним приобретением: он то и дело двигал кожей лба, словно проверяя, прочно ли сидит.
— Вот уж не думал на старости лет попасть под такой безжалостный допрос. Даже агент налогового управления, с которым я недавно имел беседу, не был столь въедлив, как вы, прелестная невидимка.
— Слово «допрос» и несправедливо, и неуместно. — Лейда старалась сдерживать раздражение, старалась, чтобы интонация оставалась гладкой и ровной, как зеркало перед глазами паломника. — Вы знаете, что на мои вопросы можно не отвечать. Но ведь вы платите Архиву именно за то, чтобы консультант задавал их. Мой долг указать вам на пробелы и несоответствия в рассказе. Если вы хотите представить харбинский период вашей жизни в столь сжатом и скомканном виде, воля ваша. Но тогда, по-моему, не следует обрывать повествование на такой интригующей фразе: «Позже с ее помощью мне удалось отомстить большевикам за гибель моих родителей». Это — для детективного романа, а не для исповеди, отправляемой на Страшный суд.
Июнь, третий год после озарения, Кемь
Цепи натянулись, лебедка крана надсадно заревела. Пушечный ствол со всхлипом вырвался из своего гнезда, поплыл вверх, сверкая некрашеными частями, повис под потолком ангара. Илья забрался на лафет,
отер тавот, выискал нужную гайку, приладил к ней разводной ключ. Металл еще был налит густым ночным холодом, пальцы быстро немели. Напарник, матерясь, отвинчивал с другой стороны. Вдвоем они извлекли поврежденный накатник, переложили на тележку, отвезли к открытым воротам, поставили в середине солнечного ромба.
Капитан еще не появлялся с утра — можно было покурить и погреться.
Напарник, Коля Чешихин, постучал себя по карману гимнастерки черным пальцем:
Сентябрь, третий год после озарения, Бостон
Картинка на обложке меню изображала мечтательную девицу у окна старинной башни, которой конный рыцарь протягивал снизу на копье поднос с дымящимся ланчем. То ли безвестный художник правильно уловил атмосферу кафе, то ли, наоборот, его картинка (она же была в красках повторена на рекламном щите снаружи) так избирательно завлекала посетителей, но зал второго этажа действительно был заполнен в основном одинокими дамами, и они действительно время от времени отрывались от своих тарелок, чтобы бросить мечтательный взгляд на речную даль, блестевшую в просвете между домами. Поймав себя на том же самом, Лейда подхватила свой кофе и рюмку с коньяком, пересела подальше от окна.
Сильвана явилась оживленная, похудевшая, загоревшая за лето. Чмокнула ее в щеку, плюхнулась рядом.
— Ну что? Как прошла встреча дочери с отцом? Сколько они не виделись? Почти три года? Объятия, слезы, поцелуи?
— Все было лучше, чем я ожидала. По-людски. Эмиль не пыжился, не поучал, пришел в штатском. И Оля так кинулась к нему, так целовала. Хотя утром, когда я забирала ее из школы, шепнула, чтобы я не проговорилась, кто у нее отец. Она там, кажется, наврала, что он у нее заправляет международной флотилией, плавающей во всех океанах. Или что-то в этом роде.
Октябрь, третий год после озарения, Нью-Хэмпшир
Умберто позвонил перед самым концом рабочего дня:
— Лейда, что вы наделали? Зачем?! Старец рвет и мечет. Требует уволить вас в двадцать четыре часа. Не знаю, смогу ли я вас отбить. Приходите сейчас же.
Она не стала спрашивать, в чем дело, догадалась сразу. В сущности, она предчувствовала беду с самого начала, когда согласилась взять телефон мистера Джэксона. Он знал, что делал, принося с собой снимки. Снимки ее доконали.
На первый взгляд он казался самым обыкновенным паломником. Слегка нервничал. Всматривался в зеркало перед собой, поправлял галстук. Перекладывал с места на место принесенные папки. Из бумаг следовало, что мистер Джэксон оплатил пока только первый разговор с консультантом, хочет расспросить, как нужно составлять жизнеописание. Чиновник, аккуратист, привык любое дело начинать с просмотра инструкций — все сходилось с внешним обликом. Единственная странность: он требовал, чтобы его направили к консультанту с русским языком, но, когда Лейда заговорила с ним по-русски, показал, что не понимает.