Рассказы и повести Бориса Екимова – о малой родине, о людях, рядом с которыми прожил, о придонской земле и родной природе. Удивительно добрые, пронзительно нежные и в то же время – грустные, произведения Бориса Екимова никого не оставят равнодушными. Россия, которая была... которой уже нет... а придет ли что взамен? Построим ли? Родим и вырастим ли?
Память лета
Степная балка
Начну с читательского письма: «В свое время, в очень давние уже годы, пришлось мне ехать машиной в ваших краях, от Калача к Суровикину. Решили отдохнуть, отъехали от дороги к небольшой балочке. Из машины вышли – и словно иной мир. Описать не могу, но помню и через тридцать лет. Это было в мае или июне…»
Немножечко странновато, не правда ли? Обычная степная балка. Что в ней? «Пальмы юга» там не растут. Лишь – трава, кустарник, деревья. А вот помнится и через тридцать лет. Наверное, не зря.
Балка – это обычная ложбина меж степными курганами ли, увалами. Обрывистая, глубокая или просторная, с пологими склонами. Их много, балок и балочек, в донской степи. В балках вода ближе, там – родники. Там трава зеленей и гуще, и не только цепучие терн да шиповник растут, но и осокорь, осина, липа. Липологовская балка, Осинологовская. От летнего моего жилья, дома в поселке, до ближайшей балки в Задонье – час пешего хода, на велосипеде – вдвое быстрей, на машине вовсе рукой подать. Березовая балка да Ореховая – эти на виду, возле моста через Дон. Но я больше Грушевую люблю: она – просторная и от людских набитых дорог поодаль.
Мост минуешь, оставляя позади донские воды; поднимешься в гору по шумной асфальтовой трассе; свернешь налево, узкой, тоже асфальтовой дорогой три километра пробежишь и – прочь с нее. Теперь глинистой, не больно езженной колеей вниз и вниз. Это уже Грушевая балка.
Ранняя весна. Апрель. Только-только стало теплеть. Лишь другой день солнышко греет.
Каймак
Спросите у русского человека, любит ли он каймак. В ответ чаще всего недоуменье: «Что это за штука?» Наверное, и вправду донской наш, казачий край – не Россия. Потому что свой народ, коренной ли, завзятый казачура или просто в наших местах поживший, тут же заулыбается, замаслятся глазки, а губы сами собой причмокнут: «Каймачок…» И весь тут ответ.
Обычные словари русского языка каймак обходят. Как говорится, пусть им будет хуже. Премудрый Даль сообщает, что каймак – это «сливки с топленого молока, пенка… уварные сливки».
Спасибо, что не забыто. Но что такое «топленое» да «уварное»… И главное, словарь не лизнешь. А чтобы по-настоящему понять, что такое каймак, надо его откушать. А значит, словарь – в сторону, отправимся на воскресный базар куда-нибудь в Калач-на-Дону, в станицу ли Усть-Медведицкую.
Приехали. Народу… словно в Китае. Гудит базар. Кто продавать, кто покупать, а больше – поглядеть, на люди показаться.
Минуем нынче мясные ряды и даже рыбные, где судачок да сазан, лопатистый лещ с Цимлы, провесной сомовый балык да горы вяленой чехони. И овощная солка нам нынче не нужна: алые щекастые помидоры, пупырчатые пахучие огурцы в укропе, ядреная капуста с болгарским перцем и даже царственный моченый арбуз. Все это – мимо, мимо… Наш путь – к молочному ряду, где бабы-казачки Камышевского хутора, Ильевского, кумовские, пятиизбянские привезли на торг молоко пресное, кислое, откидное, творог да сметану… И конечно же знаменитый донской каймак! Вот он, на тарелках, на блюдах – молочные ли, сливочные, пышные пенки, в палец ли, в два толщиной, вчетверо – блином – свернутые. Вот каймак розовый, нежно подрумяненный, а вот – протомленный в жару, коричневый с корочкой; этот – масляно желтеет. А кто-то любит вовсе белый, тонущий в каймачной жижке. Базарные каймаки – на всякий вкус. Выбирай. И даже можешь «покушать», то есть отпробовать ложкою, с испода. Так положено. Главное – найти каймак свежеснятый, со «слезой». И чтобы дышал он неповторимым каймачным духом, в котором чудится – и должно быть! – все хуторское, как говорят, «невладанное», то есть первозданное: душистое степное июньское сено («У нас пуд сена что пуд меду», – скажут и теперь), чистая вода, донской ветер, а значит, «сладимое» молоко, именно из него настоящий каймак, который и красуется теперь на прилавках воскресного базара.
Лазоревый цвет
Двор мой последние годы все более полонит пустая трава. То ли сил стало меньше от нее отбиваться, а скорее – охоты: растет… и пускай растет. Места много. И огород затравел. Да и какой это теперь огород! Лишь названье. Грядка лука, грядка чеснока, полсотни помидорных кустов да кое-какая зелень. Земли пустует много и много. Уже не с мотыгой, с косой выхожу поутру на покос.
Но вот цветы остались. Сейчас август, конец его. По утрам – зябко. Роса. Днем – тепло, но палящего зноя нет.
Полыхают, горят, нежно светят простые мои цветы – душе и глазам отрада.
Конечно, главная краса и гордость – это циннии; по-нашенски, по-донскому, – «солдатики», наверное, потому, что прямо стоит цветок, не колыхнется на твердом стебле, будто гренадер.
А все вместе они – словно высокий костер, багровый, алый, красный. Тихое пламя его не палит, но греет. Кто ни войдет во двор, сразу хвалит: «Какие у вас циннии хорошие!» Даже фотографироваться приходили возле цветов. Честное слово! А почему бы и нет? Циннии и впрямь хороши.
Живая жизнь
Летняя наша жизнь в старом доме, в поселке, кроме прочего, еще и тем счастливо отличается от городского быта, что вокруг – живая жизнь. С городской квартирой не сравнить. Там – пустыня.
У себя во дворе пытался я перечесть растения да травы, какие зеленеют, цветут, хотя бы самые заметные: ползучий спорыш да легкий вейник, аржанец, козелик, пахучие ландыши, синий касатик, милые одуванчики, ландыши да бедовая крапива, простодушный лопух, высокие мальвы, степной алый мак, чистотел, молочай, морковник, горькая полынь, подорожник, вьюнки с белыми да розоватыми цветами, куст татарника, подзаборная конопля… Добравшись до сотни названий, оставил я это пустое занятие. Пусть их Бог считает да стережет.
А про живность, какая летает, порхает да ползает, и говорить нечего. Нечаянный таракан в городскую квартиру забредет, с ним – война: дави да трави! Крохотная моль перепорхнет – вовсе смятенье. В старом доме, в просторном дворе его порядки иные: здесь жильцов – не счесть. И всем приюта хватает.
Правда, ласточки на веранде теперь уже не живут. Корову не держим, а ласточка любит скотий дух. Ласточки не гнездятся, хотя и прилетают, щебечут; зато уж воробьев – полный двор, по застрехам птенцов выводят. На колючей терновке – ненадежное гнездо горлицы. Его и гнездом не назовешь, какое-то решето. Рядом – скворцы, синицы, славки. Желтокрылая иволга – в густой кроне вяза. Дятел порой стучит, врачуя старые яблони. Птиц немало. А тварей помельче – их вовсе не счесть. Тяжелые шмели, земляные да древесные пчелы, янтарные осы, легкокрылые бабочки – от величественных махаонов, ярких крапивниц до всякой мелочи, кузнечики да сверчки, богомолы-«кобылки», солдатики, божьи коровки, муравьи, пауки, прочие букашки, которых не перечесть. Это лишь взгляду стороннему может показаться, что зеленый наш двор дремлет в безжизненном забытьи. Приглядись да прислушайся – всюду жизнь.
Те же муравьи… Конечно, больших муравейников во дворе быть не может, но там и здесь суетится, бегает муравьиный народ. Мыкаются туда да сюда, что-то волокут. Порой муравьи объявляются в местах неожиданных.
Рыба на сене
Уверен, что большинство читателей воззрится на мой заголовок с недоуменьем. «Собака на сене» – это понятно: себе не гам и другим не дам. А вот как и зачем рыба на сено попала?
Это наше, донское. На Дону всякое бывает. Например, в станице Нижнечирской знаменитая донская рыба чехонь «сено поела». Было так. С заливного луга в свою пору не свезли казаки сено, отложив эту заботу на потом. Как на грех, случился разлив Дона, и стога ушли вниз по течению. «У чирян чехонь сено поела», – разнеслось по округе. Помнят об этом и теперь.
Но нынче речь об ином – о запеченной рыбе. На Дону любят побаловать себя ухой из судака да леща, жареным, в золотистой хрупкой корочке сазанчиком да линем. И конечно запеченной рыбой.
Хутор Малоголубинский, что на самом Дону. Былые времена, совсем недавние. Вышел на баз старый казачура для каких-то стариковских неспешных дел. И вдруг встал столбиком, словно суслик возле норы. Постоял, повертел головой, принюхался и тут же, бабку наскоро упредив: «Я к своим», – по-молодому заспешил на край уличного хуторского порядка, где жила его дочь с зятем. Там его встретили с пониманием:
– Либо учуял, батяня?
На хуторе
Приезд
Обычно, когда летней порой я приезжаю на хутор к своему товарищу на короткое ли, долгое гостевание, в первый день, с вечера, мы ставим сетчонку. Это – обряд. Конечно, и рыбкой надо побаловаться. А еще – для удовольствия. Это самое «удовольствие»» объявилось несколько лет назад. Приехал я, припозднившись, уже в сумерках, товарищ мой был немного навеселе. Он тут же скомандовал: «Пошли сетку ставить».
Мне было, признаться, не до рыбалки: с раннего утра весь долгий жаркий день провел я в дороге, мыкаясь по округе пыльными избитыми проселками. Хотелось обмыться – и скорее в постель. Жена моего приятеля, добрая Валентина, это поняла и стала мужа корить:
– Куда ты тащишь? Человек устал… Сетки твои…
Товарищ мой произнес веское:
– Я ему удовольствие хочу предоставить. Поняла?
Поздний завтрак
В летнем хуторском быту утро начинается на белой заре, до солнца. Подоить, напоить скотину, прежде чем выгонять на пастьбу. Птица кудахчет да крякает, требуя своего. Первые дела огородные и дворовые, на базу за скотиной прибрать – тоже по холодку, пока не припечет солнце. Дело дело цепляет, время летит, солнце поднимается быстро. «Господи, уже почти девять…» Пора завтракать. Первый упряг долгой дневной работы – с плеч долой.
Хуторские дела меряются не часами, а упрягами: утром – первый, второй, самый тяжкий, – дневной, третий – вечерний, уже до звезды.
Первый упряг – спорый: со свежими силами, по холодку. После него – завтрак. Мне нравится время хуторского завтрака. Это не городское хватанье кусков, когда жуешь на бегу. Здесь, на хуторе, в летнюю пору уже отработано три-четыре часа. Первые дела сделаны, и можно, не торопясь, посидеть, еще и побеседовать.
Летний стол – на воле, в тени. На столе в сковородке шкварчит какое-нибудь жарковье: рыба, картошка, мясцо; парит в кастрюле молочная каша, лучше – пшенная, с запекшейся желтой корочкой. Рядом – крупитчатый творог, густая сметана, молоко пресное да кислое, крошеная зелень: огурчики да помидоры, молодой лучок с нежными сладкими луковками, редиска, перец… Глазам и чреву отрада. Похрумкиваешь да причмокиваешь. А потом – чай с молоком, белыми пышками ли, румяными оладушками в каймаке.
Мне нравится этот поздний утренний час. В тени развесистой ивушки еще держится холодок. И еда – в пору: аппетит разгулялся. Торопиться некуда. Самое время для неспешной еды, разговоров, новостей нынешних и прошедших.
Кудовая
На третий день хуторского житья, когда на подворье все новости собраны да рассказаны, наступает пора иная.
– Ты нынче чем займешься? – спрашивает поутру мой хозяин.
– Пойду попроведаю…
– Ну давай…
Отзавтракали. И пошел я по хутору бродить. Он нынче просторный, хотя и не больно людный. Но как в далекие годы протянулся и раскрылатился от донского берега, от лесистого займища до заливного луга и Лысого бугра, так и теперь доживает свой век в былых размерах, как и прежде делясь на куты: Забарак, Никишкин кут и Варшава. Последнее название почти позабыто.
«Сколь работы, Петрович…»
Подворье Алеши Батакова обычно встречает и провожает меня собачьим лаем: заливистая шавка – у ворот; у скотьих базов волкодав в добрую телушку ростом глухо гавкнет, глядит, куда правишься. Хозяина не видать.
Подворье, даже по меркам хуторским, огромное: подле забора – малая хатка, а дальше – город: скотьи катухи, сараи, крытые да выгульные базы, скирды сенника, а еще – немереные огород да сад, которые тянутся в упор до займищного леса. Где-то там, в глубине своего просторного государства, Алеша. Заросшее недельной щетиной лицо, вваленные щеки, худое жилистое тело. «Петрович, сколь работы…» – обычное присловье его.
Видимся нечасто. Больше – на ходу.
Вечером, уже в полутьме, на лошади скачет, остановится.
– Бычки другой день домой не идут, – жалуется. – С чеченскими свалахтались, уходят на просо, аж к Змеиному рыну. Это ведь до поры… Надо искать да гнать. – И поскакал в гору. Пригонит бычков поздно, уже в ночи.
Рахманы
Позднее утро. Майское солнышко поднялось высоко, мягко припекая. На хуторе – тишина. Утренние дела давно справлены: скотину на пастьбу проводили, отстряпались, отзавтракали и расползлись по дворам, огородам, левадам к тихим трудам.
Холмистая долина с лугами, попасами, малой речкой. В укрыве, на дне ее – горстка домиков вразброс. Ухабистая дорога стекает с холма и кончается. Дальше некуда ни идти, ни ехать. Тишина и покой. Весенние птичьи трели: скворцы заливаются, ласточки щебечут, стонут горлицы… Мир и покой. И потому голос человеческий, негромкая песня, звучит явственно:
Песня негромкая. Но в тихом хуторском мире ее далеко слыхать. Жалостливые слова, звуки перекатываются и не сразу гаснут, отзываясь в окрестных холмах: «О-о-отдохну-у-уть…» Словно уже не слова человеческие, но глас Божий. «О-о-отдохну-у-уть…»
Старая Катерина – бабка не больно чувствительная – невольно к песне прислушалась, даже замерла посреди огорода и опустила мотыгу, вздыхая и искренне соглашаясь с певцом: «Взаправди… Пора бы и отдохнуть. Сколь лет-годов… А всё работа, работа. Огород, картошка, куры, поросята… Ни дня, ни ночи… Здоровья нет. А всё надо, надо… Завтра помрешь, и ничего не надо…»