Ничего страшного: Маленькая трилогия смерти

Елинек Эльфрида

Эльфрида Елинек — лауреат Нобелевской премии по литературе 2004-го года, австрийская писательница, романы которой («Пианистка», «Любовницы», «Алчность») хорошо известны в России. Драматические произведения Елинек, принесшие ей славу еще в начале 70-х, прежде не переводились на русский язык.

Ничего страшного

1. Лесная царица

Знаменитую актрису Бургтеатра, недавно усопшую, трижды проносят вокруг здания театра. Она сидит в гробу. Кости торчат наружу. Время от времени она отрезает от себя кусок мяса и швыряет в публику. Позади нее, на огромный экран, натянутый поверх фасада Бургтеатра, проецируются любительские фильмы, составленные из эпизодов летнего отдыха: люди нежатся на пляже, предаются всякого рода увеселениям на лоне природы; на многих гуляющих красочные национальные костюмы.

Да, неплохо я тут устроилась. Только, ради Бога, не раскачивайте так мою домовину! Я даю последнее представление, только сегодня, единственный раз, по случаю отмененного спектакля, вместо которого меня таскают вокруг театра. Можете спокойно продолжать это занятие, больше вы ничего не получите, хотя я много чего накопила за несколько десятилетий работы в театре. Скоро всему этому придет конец. Ведь, как правило, смерть — самое главное событие, всё остальное по сравнению с ней ничтожно, как сказал поэт словами, которые дают мне определенные привилегии, но ничего не говорят. Со мной, однако же, случались и более знаменательные события. Я имею в виду мои премьеры в присутствии былых постояльцев вечности — высочайших особ в парадных униформах. Да, эти распорядители с нарукавными повязками владели ключами к вечности и повелевали миллионами. Что ж, главное — порядок! У смерти сегодня нарукавная повязка. По мне так на ней мог бы быть белый плащ, или, если хотите, платье в национальном стиле. О себе могу сказать, что у меня за плечами — как минимум — больница. И вот уж действительно полный покой. Во мне вы имеете кое-что такое, что от вас никуда не денется! Да и не так уж она плоха, смерть. Не так уж плоха, потому что образцом ей служит жизнь. Если бы она подбросила побольше деньжат и выбрала что-нибудь более приличное, например, искусство, вечное искусство, я, пожалуй, согласилась бы умереть без особых уговоров. Моя квинтэссенция сумеет избежать исчезновения: она сохранится. Другие не выживут. А мы — мы уцелеем. Мы. То есть я и моя стихия — лицедейство. Мы попались в эти сети. Но наши лучшие спектакли какое-то время еще будут жить. По окончании телепередачи они всё еще будут стоять у вас перед глазами, и до восьми вечера нам можно позвонить по телефону. До этих пор, будем надеяться, все наши сегодняшние звери, сидящие в человеке, будут укрощены и, быть может, попросят прощения у кого-нибудь другого.

Дорогие зрители, у вас наверняка есть дома видеомагнитофон. Мне он уже ни к чему. Я всегда была стойкой — да оно и заметно. А какою властью я обладала (пока была жива) над вашими чувствами! Просто удивительно. Что меня раздражало: сама эта моя власть терпеть не могла меня как ее обладательницу. Дело в том, что у нее был другой — более могущественный — обладатель, который, однако, со временем наделил полномочиями меня (такое вот везение). Таким образом, я имела власть представителя той власти, которая предпочитала оставаться анонимной, хотя всё время норовила написать свое имя (она писала даже моей рукой). Это имя — «Мы!» Выходит дело, мы все! Как бы любой и каждый — и в то же время не совсем так! Быть может, это была моя тайна. Вид у меня был такой, словно вы изо дня в день подавали меня к столу свеженькой, с пылу, с жару от старания. Усердие домохозяек отражалось на моих пылающих щеках! Вроде бы ничего особенного — и, тем не менее, что-то необычное. Да, на сцене я прочно стояла на ногах. Там я принимала гостей, выполняя серьезнейшие задачи, поставленные передо мной обществом. Между прочим, люди выглядят симпатичными только на телеэкране, о чем давно знают мои дочери. Власть, которую я имела над вами, я всего лишь взяла взаймы, как бы напрокат, а мои толстощекие доченьки раздавали ее направо и налево. Раздавали, невзирая на то, что она им вовсе не принадлежала. Да она и мне-то не принадлежала. Я ведь взяла ее напрокат. И у кого взяла? У вас! Об этом вы ничего не ведали, не так ли? Вы могли бы действительно придумать что-нибудь более приличное, чем отдать эту власть в виде дешевых копий семейных сериалов именно моим дочерям! Теперь они — по мере сил — пережевывают всякие несправедливости, одной удается, другой нет. Скажу вам по секрету: уж лучше бы вы оставили в этой роли меня! Как-никак, страдания и гибель героини в подаче настоящей актрисы — о, это стоит несравненно больше, нежели неумение перевоплощаться (ведь перевоплощение отнюдь не сводится к переодеванию!) или же напускная свобода действий, на поверку не имеющая ничего общего со свободой... Владелица замка есть владелица замка. Этого у нее не отнимешь (даже если она вдруг будет служить в нем экономкой). Счастье, что вы ничего не замечаете и никогда не замечали! Представьте себе волка, который на площади тут, неподалеку, широко разинутой пастью коснулся вашего плеча и брызгал слюной на всех, кто оказался рядом, а потом дикость его была укрощена. Он мог и сам спокойно превратиться в зверя и повесить свои молочные зубы на веревочку, брызгая на всех и вся пеной и слюной, пока снова не наступила тишина и не раздались бурные аплодисменты. Пока все вы в ужасе не повскакали со своих мест. Увы, слишком поздно.

Вы были уже удовлетворены. А мы давно ушли со сцены. Разве кто-нибудь был в состоянии погасить этот огонь благодарных слез, если он даже не прислушивался к их журчанию? Аплодисменты. Горячие, неистовые. По мне — пусть бы они вообще никогда не прекращались! Я знаю, как устроить, чтобы люди приняли мою сторону, а мою сторону они примут хотя бы ради того, чтобы увидеть меня мечущейся по горящему кораблю, который я сама же и подожгла. Я должна всегда, в каждой роли выглядеть так, будто подо мной — от одного лишь моего усердия! — земля горит. Ох уж эти подмостки, означающие весь мир, но, к счастью, не являющиеся оным. Нет. У меня в этой сфере более солидный базис. Сцена — это место, куда мы сдаем наши души, получая взамен маленький номерок. Дабы мы знали, как распорядиться самым сокровенным в нас. Есть у меня открытки с автографами и наклеенными марками. Несколько штук еще осталось. Нынешние писатели никогда не смогут заполнить в тексте пустоты, оставленные нашими пожелтевшими фотографиями. Без нашего огня они ничего не в состоянии сделать! В их топках не хватает угля, а сами они неспособны воспламениться. Они как мумии, к тому же напрасно погрузившиеся в сон. А мы — мы обжигаемся о самих себя, потому что в вас, дорогая публика, нет огня, способного нас зажечь. Но: нас всегда встречали — и до сих пор встречают — возгласами ликования. Всегда хлопали — и по сей день хлопают — в ладоши!

Иногда я спрашиваю себя: коль скоро вокруг столько умерших — кто, собственно, еще остался в живых? И почему вас, живых, так много? Почему именно мне довелось умереть? Впрочем, об этом я, кажется, уже говорила. Ну, ничего страшного. Я терпелива. Рано или поздно даже могила увольняет своих мертвецов, правда, тут не спросишь о выходном пособии. Я сейчас же отправлюсь в профсоюз покойников, ибо нельзя допустить, чтобы смерть и впредь считалась несчастьем. Пусть она оставит нам, если угодно, воспоминания о жизни. Я хочу всё пережить снова и снова — и еще разок. Когда-то я чувствовала свою власть каждой клеточкой собственного тела, я чувствовала ее каждый раз, когда выходила на сцену. Причем: именно потому, что в действительности это была не моя власть, она была мне так приятна. Да, у меня многое было впереди, и много чего я собиралась сделать! Утопать в неге! Просто потому что хочется! Да, нужно хотеть изо всех сил, тогда получится! Видимость — это самое главное! И тогда наш фюрер — если мы сочтем себя его сторонниками — подарит нам (и только нам одним) страсть какой красивый город, а мы будем, смеясь, извлекать выгоду из наших талантов (которые мы ему потом еще и доверим). Кто присвоил наши дивиденды? Власть, к сожалению, безымянна, лишь немногие хотят быть безымянными добровольно, и на чье же имя мы ей напишем? Большинство из вас еще при жизни производят такое впечатление, что вас просто нет на свете. С другой стороны, власть не нуждается в именах, даже если она иногда их получает. Тогда она всего лишь выступает под этими именами, но живет где-то в другом месте. Что ж, она имеет право на отдых. Мы — ее артистические псевдонимы!

2. Смерть и девушка

Две большие фигуры, похожие на чучела, целиком связанные из шерсти и набитые тряпьем, одна — Белоснежка, другая — Охотник с ружьем и в шляпе, ведут друг с другом спокойный разговор, их слегка искаженные голоса доносятся словно из-за кулис.

Белоснежка.

Иду себе кривыми лесными тропинками уже целую вечность, и кого же я так ищу и никак не могу найти? Гномов! Говорят, они похожи на нас своей любовью к уюту, а по облику — нет. Вы же, сударь, выглядите как человек, внешне похожий на меня, но скорее неприятный. Может быть, из-за ответственности, которая лежит на вас. Много времени уходит на то, чтобы прореживать чащи житейские и править правильное. Я скорее ведаю всем легким и воздушным. Я долго пользовалась успехом благодаря своей внешности, а потом в азарте, в поисках еще большего успеха, угодила в ловушку, подстроенную мачехой; та напала на меня с неожиданной стороны и вскоре отравила фруктами. Она вырыла яму другому, а сама в нее не попала. С тех пор я стала искательницей правды. В частности, ищу правду в вопросах языка. Похоже, что всё это невероятно интересно для толпы, ибо моя история насчитывает уже несколько сотен лет. Понятия не имею, что может быть в ней таким забавным или захватывающим.

Это все равно, как если бы я должна была непрерывно подниматься и падать, повинуясь женской руке. Хорошо еще, что это хоть не кончается смертью. Конец жизни обычно предстает в облике мужчины, а потом оказывается, что Танатос этот никакой и не мужчина вовсе. Смерть подстерегает нас, появляется, когда ее совсем не ждут, и как раз тогда, когда мы, как в моем случае, находимся на вершине успеха, не дает нам возможности им воспользоваться и убирает нас с поля, не пытаясь утешить.

Охотник.

Может быть, вы заблудились? Могу я дать вам совет? Перестаньте считать себя своим собственным прибежищем. Иначе вы не найдете ту самую правду, которая вас давно уже ищет. Я много раз встречал ее в этом лесу то в облике совершенно беспомощной особы, то в виде тайных могил, где схоронены и люди, и звери. К могилам зверей я отношения не имею, потому что всегда забираю свою добычу с собой: мне жалко оставлять ее в земле. Поскольку вы не подкрепляете правду никакими находками и, будучи чьей-то добычей, не имеете опыта по части добывания, искомая правда, естественно, убегает от вас при первой же возможности. В вашу версию собственных перипетий я, милая девушка, просто не верю. Вы говорите, что ищете правду, но как вы могли с ней разминуться? Как вы могли разминуться с этой бедняжкой-правдой? Ведь объездных дорог тут днем с огнем не сыщешь. Поставьте себя на ее место: ей ведь должно было показаться, что ее ослепили фары автобуса, когда на ее пути вдруг возникла такая женщина, как вы, одетая — уж в этом-то я разбираюсь — в совершенно неподходящее для леса платье. Итак, эта женщина интересуется одним или несколькими лицами, которые носят такие шляпы, каких другие люди, по-моему, никогда бы на себя не напялили. Ну и видок, скажу я вам! Уж лучше возьмите за образец мою шляпу — вот какую следует носить вам и тем, кого вы ищете! Видите этот роскошный плавник морского петуха наверху? Класс, не правда ли? Никогда не носите ничего островерхого, умоляю вас! И потом — можно быть карликом и благодаря этаким штучкам казаться великаном! Высокие каблуки, специальные вкладыши, вздыбленные железобетонные прически! Нет ничего странного в том, что правда не хочет отождествлять себя с таким вот существом. Почему правда должна появляться одновременно в семи лицах там, где ей не позволят спокойно пройти мимо даже в одиночку? И это притом, что всему этому можно было бы положить конец и снова рассказывать сказки! Она потому и сделалась такой пугливой, что ее каждый норовит ухватить.

Вот и вы стоите у нее на пути. Я вам кое-что скажу: ваша красота не слишком-то ценится у нас, в кругу людей, закаленных жизнью среди дикой природы. Раз в неделю на замерзшем озере происходит тренировка по парному фигурному катанию. Красота и правда тоже принимают в этом участие и могут ближе познакомиться. Хотите к ним присоединиться, милая девушка? Быть может, от правды вы получите даже больше удовольствия, чем от красоты? Это было бы для вас приятным и новым впечатлением! Красоту можно глотать как переживание, но потом она и правда, уцепившись друг за друга, чтобы не шлепнуться на лед, быстро оказываются позади. Но если хорошенько подумать, то семь гномиков пошли бы правде на пользу, эта малютка стала бы в семь раз больше и хоть раз могла бы показаться правдивой. Своим колпаком она могла бы тогда проткнуть глаз какому-нибудь мошеннику. Ужас какой! Правда — в виде вешалки, ощетинившейся колпаками. И потом красота, которая не захочет напялить на себя ни одну из этих шляп. Зачем ей делать из себя посмешище? Она себе не враг. Правда как заблуждение бытия. Впрочем, вы, милая девушка, заблуждаетесь, если думаете, что видите меня. Я невидим. А если бы я был видимым, меня бы не было, так что вы всё равно не смогли бы меня увидеть. Таким образом, не имеет значения, узнаете ли вы меня или нет. Вероятно, вы ошиблись, приняв меня за одну из ваших правд, только потому, что вы меня не видели! Ну, к вашим правдам я в любом случае не отношусь! Сперва посмотрите, пожалуйста, внимательнее на мою шляпу и только после этого — при всей моей невидимости — заводите со мной ваш глупый разговор. Я смерть — и баста. Смерть как истина в последней инстанции. Если посмотреть на вещи так, то вы, пожалуй, правильно сделали, что отправились меня искать! Мне это по душе: смерть как высшая истина, которая именно поэтому ничего не хочет о себе знать. Но тут что-то не так. Смерть как слабое место у слепого зверя, тупостью которого позволяет себе увлечься человек, чтобы, наконец, ничего больше о себе не знать. Несмотря на это, он должен умереть, даже если он уже без сознания. Смерть как слепота перед вашей наготой. Но будьте осторожны! Не всё, чего вы не видите, уже и есть смерть, как я уже говорил. Что касается меня, то вы никогда не можете быть во мне уверены. Охотник — и в самом деле не слишком оригинальное облачение. Я содрогаюсь от ужаса при виде вашей пустой (да к тому же слепой) веры. Вы можете не раскрывать мне ни одной из ваших тайн, но я уже знаю, что не смогу вас удержать. Поверьте мне, если бы можно было увидеть смерть, разве стал бы кто-нибудь возиться с ней, скажем, во время ужина, приготовленного из непогребенных зверюшек, которых и без того пришлось бы принести в жертву? Ну, вот видите! Разве можно утверждать, что я поэтому хотел иметь что-то общее с правдой? Нет, в самом деле нет. Правде все на свете безразлично, кроме нее самой. Но сейчас нет лучшего исполнителя на эту роль, кроме меня. Так надо ли мне продолжать играть эту роль, когда я даже не знаю, играю ли я ее вообще? Мне давно уже не хочется, но — приходится. Одну — самую последнюю — правду я оставил себе как образец, все остальные правды не ускользнули от меня и моего ружья. В этом я был основателен. Последняя правда — совсем маленькая. Тем не менее, я всё время смотрю на нее, чтобы понять, кто я такой. Росточком она приблизительно такая, как ваши гномы! Я пробивал себе дорогу как самоучка, энергией и старанием. И вот теперь, полный уверенности в себе, скольжу по жизни, как по льду замерзшего озера.

3. Скиталец

О чем они там говорят? Все это звук пустой. Бодрячки-здоровячки, они переступают своими подкованными башмаками через порог моей черепушки, и когда я, в ожидании удара, ищу, где бы мне спрятаться, снова находят меня среди всей этой пустоты и решительно хватают за руку. Держат так, что мне и пальцем не пошевелить. Слышны их начальственные крики. Я давно уже смирился! Меня и сегодня ведут за руку мужчина и женщина, несокрушимые оптимисты, они спят и видят собственный коттедж, который все еще мечтают построить. Несмотря на все усилия, они до сих пор довели дело только до половины. Остальное должны доделать мы, пропащие, каждый берет пару кирпичей, чашку цементного раствора и платит в кассу. Самообслуживание.

Это его завтрак. Итак, прошу, марш наверх в мою маленькую комнатушку, где воспоминание о моих прежних первопроходческих успехах топчется на полустанке, сносив ноги до задницы. Но если поезда не ходят, какой уж тут полустанок? Скажите, когда отправление? С рельсов сходить поезду нет нужды, он ведь должен ходить по расписанию. Нет такой жизни, которая бы катила всегда по прямой. Без нас, живущих, никто не вправе решать, ходить ли здесь тринадцатому номеру быстро, но нерегулярно, не как часы. Между тем маршрут окончательно решили изменить, и автобус диковинным извилистым путем идет вниз до Альзерштрассе. Я давно уже вышел в тираж, ничего не хочу, не хочу даже столкнуться с Ничто, потому что последнее мне могли подарить уже много лет назад, если бы я только пожелал этого всерьез. Здорово они придумали — показать мне Ничто. Ну, хотите ли вы этого сейчас или нет? У нас самообслуживание. В следующем году мы вас больше не станем спрашивать, будете довольствоваться тем, что у нас останется на складе.

Тогда, как и сегодня, я ничего не требовал для себя, стало быть, теперь, хоть и слишком поздно, меня приносят в дар. Хотя нет, нет: Лонели придется все-таки раскошелиться! Это будет ей, конечно, чертовски трудно. Столько денег всего лишь за мое мясо, это ведь не продукт длительного хранения, да и Лонели тоже не вечная. Пожалуйста, пожалуйста. Это понятно, что мне, чужаку, не может быть разрешено время от времени бесцеремонно выставлять себя напоказ публике и с треском, словно двустворчатую дверь, открывать и закрывать ширинку, пока одна из створок не треснет меня по башке. С некоторых пор мне ничего не запрещают и никуда не зовут. В конце концов, я не какой-нибудь турист. Я совершаю профессиональные туры. Часто и с удовольствием езжу на велосипеде. Но моя жена Лонели никогда не разрешает мне отклоняться от ее маршрута. Ну, тогда я отклоняюсь от самого себя. Но теперь я слишком долго не встречал самого себя. Почему мне снова и снова попадается по пути так много других? И, конечно же, не дома с царящей там неизвестностью.

Звонок в настоящее время тоже на амбулаторном лечении. До тех пор, пока он снова не заработает и я снова смогу с силой давить на него. Ведь могут же автомобили сигналить. Остальные, похоже, хотят положиться на меня, как эта до известной степени пожилая пара, под заботливым присмотром которой мы, идиоты, находимся. Построить дом не так просто, но сын уже ждет этого. К тому времени, пока сын жив, а родители окажутся на том свете, дом должен быть готов. Посмотрите спокойно на эту картинку и скажите мне, чего не хватает мужчине, на ней изображенном, спросил врач. Вы думаете, галстука? Спасибо, но этого хода мысли я совершенно не могу понять. Так сказал мне врач и протянул мне снимок с моим приговором, переданным по фототелеграфу. Чего не хватает этому дому? Другой половины, сказал я. Спасибо, но этого хода мысли я совершенно не могу понять, говорит мне Никто. Я стою теперь на верной дороге к Дементиссиме. Я теперь прямой дорогой движусь к вершине Умопомрачения, чтобы, по меньшей мере, гора была справная, хотел сказать: чтобы я с ней мог справиться. Мои пальцы прочно вцепились в камень, ноги еще скользят. В начале восхождения, где останавливаются автобусы, если только нужно кого-то подобрать, я бы мог, пожалуй, в последний раз встретиться с самим собой. Если бы я предчувствовал, что это значит — потеряться, я бы желал лучше не знать себя или тотчас же покончить с собой. И никогда бы не искал и не надеялся. Например, в огромной человеческой толпе перед универмагом, у перил моста над ручьем. Под моими ногами шуршали бы фантики. Но слишком поздно, я уже прозевал себя. С тех пор я хожу гулять, пока не упаду, пока не будет сил двигаться дальше, какое мне дело до бездны, если я, наконец, в нее провалюсь? Ведь она мне назад ничего не отдаст. Лони, где ты, ну где же ты? Уходишь от меня, погоди, пока починят звонок, тогда я снова буду долго жать на кнопку. Потому что я хочу принести тебе себя на этом пути, не превращаясь ни в улицу, ни в почтальона.

Жаль. Еще не пускают. Но свет в кинозале уже погас. Вопрос о том, где наши места, излишен, моя любимая страна, моя Лонели, ведь если ты здесь, то должны же быть здесь и места. Неужели я пришел не вовремя? Почему же тогда так темно? Я называю тебя страной, потому что ты захватила меня целиком. Почему мы должны каждый раз встречаться все более и более необычно? Как мне избавиться от духовного голода? Здесь моя воля непреклонна и ждет как пес у телефонной будки, где он в последний раз видел своего хозяина. Хотя давно уже не знает, какого хозяина. Сущее хочет существовать, оно, конечно, не хочет, чтобы мы занимали все целиком. Можете ли вы принести мне его когда-нибудь, по меньшей мере, чтобы взглянуть? Я думаю, оно стоит там, на улице в походных штанах и сгибается, словно под ударами бури, хотя никакой бури нет. Оно нужно мне здесь, где я стою и откуда, к сожалению, скоро должен уйти. Позади ведь опять торчит, конечно, чья-то сильная воля. Кому я снова должен ее вернуть?

Послесловие

Эти тексты предназначены для театра, но не для постановки. Действующие лица и так уж слишком выставляют себя напоказ. Названия трех картин: «Лесная царица», «Смерть и девушка», «Скиталец» заимствованы из песен Шуберта, гётевский лесной царь, правда, сменил свой пол. В первой части он превращается в знаменитую, естественно, уже усопшую актрису, которую, согласно старинному обычаю, трижды проносят вокруг здания Бургтеатра. Она произносит, так сказать, эпилог к моей пьесе «Бургтеатр» (1985), главным персонажем которой она является именно потому, что ее нельзя убить, и поэтому она просто продолжает говорить дальше. Странное в монологе этой старой женщины становится все более знакомым, повседневным, все опять совершенно конкретно. Война была концом непредвиденного, давая возможность, даже требуя соучастия (от солдат, попутчиков, индустрии пропаганды, представительницей которой была старая актриса). Ужас — конкретный исход всего странного, нерешенного. Если уж называть Вторую мировую войну «странной», как сгоряча замечает Хайдеггер насчет своих современников, то надо бы добавить к этому, что для многих все перемалывающая повседневность и это странное превращает в обыденное. Актриса познала власть, она могла, собственно говоря, играть вместе с другими, играть перед другими, она была в состоянии при посредстве своей публики использовать эту власть снова и снова без всяких последствий, даже тогда, когда не было никакой войны. И даже новая война (быть может, она давно уже началась? Да, я вижу, она уже началась) как такой же нереальный процесс (ибо почти никто до сих пор не был привлечен к ответственности за войну и не понес наказания) была бы сегодня нормальной для многих, она была бы, вероятно, даже «современной» и точно так же была бы воспринята с одобрением, не велика разница. Мышление становится все более неосознанным. Странное, поскольку никто больше об этом не спрашивает, становится современным. Все всегда впереди! Действующие лица этих текстов уверены в самих себе. Уверена даже жертва, скиталец, как раз потому, что он давно самого себя потерял. Он это, однако, все же знает. Как бы в насмешку, отдельные части текстов носят названия песен Шуберта, самого — не считая позднего Шумана — ни в чем не уверенного композитора, который, по собственному признанию, никогда не имел в виду себя, но которого задним числом искажают, пытаясь лишь вжиться в его поэзию, а не со-размышлять вместе с ним.

Средняя часть «Девушка и смерть» — своего рода интермедия, диалог Охотника и Белоснежки. Речь идет об истине, добре и красоте, к которым в искусстве охотно апеллируют многие, чтобы тотчас сослаться на призвание, если бы кто-нибудь стал уличать их в чем-то другом. Боевые действия прекращаются, мирная жизнь протекает как план операции, запечатленный у Белоснежки на лице в виде черных борозд, словно для космически-косметической операции, для лифтинга, который должен удалить все морщинки. Только она, к сожалению, держит его перевернутым навыворот, этот план, но поскольку он запечатлен на ее лице, она сама все равно никогда не сможет его увидеть. Правда, не удается толком разглядеть, кто же она такая — эта Девушка, Охотник убивает ее, прежде чем она смогла повстречать милых гномов, которыми очень интересуется, поскольку они интересуются ею.

«Скиталец», как это было в «Спортивной пьесе» (1998), является финальным монологом, текстом, который произносит мой отец. В первой части говорила преступница, которая, собственно, никогда не хотела быть таковой (но потом все же вынуждена была быть причислена к ним!), в последней же части говорит жертва, которая тоже не хотела быть ею. Времена, когда все захотят быть жертвами, еще настанут. Они придут на смену тем временам, когда жертвой быть никому не хотелось. Во всяком случае, речь идет о том, чтобы спрятать свои пожитки в безопасное место. Следовательно, я тоже опустошаю свое фамильное наследие и не приношу себе никаких даров. Как я горжусь жертвой другого! Не стоило бы мне это делать, но боли за его существование мне бы не хватало (однако я испытываю потребность в боли за его судьбу). Жертв вообще так много, но у меня есть одна только для меня лично); жертвы исчезли или изгнаны за пределы мира, они упражняются в искусстве скрываться, чтобы их не нашли и не отобрали у них последнего, их имен и их числа (говорят, точное число-де неизвестно!) А бывшие подручные? Нетерпеливо движутся они к тому дню, когда, наконец, вместе со своими мыслями окажутся «самыми опаснейшими», что будет «стерто прежде всего», как писал Хайдеггер в одном из писем 1950-го года к Ханне Арендт, применительно к себе и к советской ситуации. Большинство имен и цифр можно привести часто лишь много лет спустя, но все-таки существуют памятники, на них еще есть надписи, мы договорились, что не только история определяет, кто стоит по одну и кто по другую сторону. Нужно только перевернуть лист, и он уже перевернулся! В прошлом преступник, а теперь уже жертва, и наоборот! Мгновение определяет больше, чем годы преследования. Мораль — это даже не довесок. Когда я говорю о жертвах, я непроизвольно привношу бывшее в то, что существует. «Я — другой» (Имре Кертес). С собой расстаются, необходимо расставаться с тем, что полюбилось, а потому может получиться нечто иное, чем то, что было и с кем это случилось. Вслед за тем, когда они снова могут появляться свободно, камуфляж жертв постепенно рассеивается, однако почва начинает уходить из-под их ног, они должны чаще всего вытаскивать себя сами, и за это их еще долго поминают в книгах и газетах, фиксируют словно экспонаты в ролях жертв, и эти роли всегда открыты для заимствования — пожалуйста, угощайтесь судьбами! Так они без конца демонстрируют наблюдателям свои лица (камуфлирование между тем прекратилось, или можно сказать, они этого даже не удостоились?); у Беккета они появляются из мусорного бака, в который их швырнули будто пепел, или с вершин так и не завершенных, но зато повсюду обсуждаемых памятников жертвам трагических событий, или из музеев, в которых им внезапно стали придавать огромное значение, как, например, в моем случае: при свете, выйдя из наполовину готового домика, я сама себе вместе с отцом придаю огромное значение и показываю вам это единственное, мне вряд ли знакомое лицо, потому что я с ним случайно познакомилась. Старый, душевнобольной человек, который не умеет ничего другого, кроме как скитаться, странствовать (как почтовая голубка, выпущенная мной, — это тоже из Шуберта!), до тех пор, пока не свалится с ног. На его пути срабатывают фотоэлементы на границе времен, чтобы он мог пройти их насквозь, он что-то бормочет, но большинство остается непонятным, если не знать моих личных навязчивых идей и истории моего отца. Кому до них дело? Я говорю и говорю. Ему ведь все равно не вернуться домой, что бы я ни делала. Смотрите, я думаю, и именно в ситуации этой бессмыслицы, этой непостижимости, на этой грани между войной и универсальным миром исчезает различие между преступниками и жертвами, которое и без того давно исчезло. Мы ведь это знали! Оно исчезает не в последнюю очередь и в личности тех, кто, так сказать, в последующем соответствовал роли жертв, до сих пор не особенно-то почитаемых, но между тем значительно выросших в цене (не так давно Биньямин Вилкомирский, но также и другие), и поэтому больше не остается места, где можно было бы спасти хоть что-то. Или, быть может, все как раз наоборот: мир как единственная карета скорой помощи, которая постоянно спешит, оснащенная стараниями бесчисленных филантропов, которые, однако, как потом выяснится, не умеют управлять автомобилем. Ибо все давно уже вовлечены в эту войну, ведущуюся некой силой, у которой нет никакой цели, цель которой — лишение могущества самой себя. Она хочет только этого и больше ничего. Итак, тот, кто хочет что-то спасти, пусть даже и мораль, спасает лишь самого себя. Для этого скитальца, который больше никого не хочет спасать, даже себя, потому что он знает, что не в состоянии это сделать, заготовлена половина односемейного коттеджа, владельцы которого хотят поправить свои финансовые дела за его счет и за счет прочих сумасшедших, помещенных в нем. Дорога скитальца остается невидимой на поверхности земли, разум давно покинул планету, сопротивление бесполезно. Назойливость той или иной современности, которая нивелировала все, превратив любое состояние, в довершение всего, в тотальность: в ее условиях стало неважно, должен ли был этот скиталец, как преследуемый по расовым мотивам, работать на своих гонителей в качестве естествоиспытателя с буна-каучуком и другими синтетическими материалами, или он к этому моменту уже был на том свете, что в отношении него, собственно говоря, не было бы неожиданностью. Какая разница? Ничего страшного. Та, что написала все это, не застит вам путь и не служит путеводной звездой.