Исторические портреты (Петр I, Иоанн Грозный, В.И. Ленин)

Елизаров Евгений Дмитриевич

Часть I

Петр I

1

История. Историческая необходимость. Историческая закономерность… Знакомые слова. Но что стоит за ними?

Какому обществоведу не знакома максима, сформулированная еще в прошлом столетии: «Ключ к анатомии обезьяны лежит в анатомии человека», и ретроспективно очерченный путь, пройденный человечеством, в силу этой максимы предстает как направленное шествие народов от первых цивилизаций Междуречья и Египта через испытания рабовладельческого строя, феодализма, капиталистической формации дальше к какому-то (какому?) светлому будущему. Обрисованная основоположниками ли марксизма, апостолами ли иной философской веры магистральная линия общественного развития сегодня для многих из нас предстает как некоторое единственно возможное русло всемирно-исторического потока, и – по меньшей мере сегодняшний день (анатомия человека?) – интуитивно воспринимается едва ли не как изначально заданный ориентир. Именно сегодняшним днем человечества мы оцениваем день минувший.

Но ведь эта же максима легко может быть осмыслена и в духе настояний Оруэлловского «Министерства Правды»… (Впрочем, к чему искать пророков вдалеке, в чужом отечестве, когда еще М.Н.Покровский, один из крупнейших наших, вполне марксистских, историков, задолго до Оруэлла говоря о связи политики и истории, утверждал, что история – это политика, опрокинутая в прошлое.) А ведь есть еще и другая истина, которая восходит к «самому» Гегелю: «Если факт противоречит теории, то тем хуже для факта»

Впрочем, даже сегодня, подвергая сомнению и переосмыслению многое, что-то из установленного до нас все-таки нужно принимать на веру: «Cohito ergo sum» и в декартовы-то времена не было надежным источником всеобщего знания.

2

Нельзя сказать, что связь Большой Истории и «маленького» человека так никем и не осознавалась. Напротив. Гуманистическая мысль уже давно поднялась до необходимости постоянной оглядки на него при вершении каких-то больших и героических дел; и уже это было одним из величайших ее завоеваний. Вспомним так контрастировавшие с этой истиной еще не канувшие в Лету забвения откровения Никколо Макьявелли, самое имя которого стало именем нарицательным. А ведь Макьявелли выразил то, что, по-видимому, носилось в самом воздухе той эпохи. Вновь возродивший в титанах своего времени миф об античном герое, Ренессанс лишь на первый взгляд создал совершенно свободную личность. Но, повторяем, абсолютная свобода неотделима от абсолютной ответственности, в известном смысле это – одно и то же. Кортес и Писарро – люди, не обремененные христианской готовностью принять на себя ответственность за все грехи мира, – были ли свободны эти титаны, повергавшие в ужас целые народы? Да что говорить, если совесть Конкисты, Лас Касас благословил обращение в рабство чернокожих…

Так что осознание действительной связи истории народов и судеб живых людей было подлинным завоеванием гуманистической мысли. Ведь необходимостью постоянной оглядки на «маленького» человека утверждалась именно ответственность «героя» за свои дела. И именно эта ответственность была лейтмотивом европейского Просвещения.

Но вот что любопытно. Впервые действительная зависимость между судьбами «больших толпящихся численностей» и конечным человеком была осознана отнюдь не людьми науки. Художники Франции: живописцы, поэты, драматурги, люди, живущие не столько разумом, сколько сердцем, совесть любой нации, – именно они дали первый импульс тому движению, которое в семьдесят шестом отлилось в чеканный слог Декларации независимости, а в восемьдесят девятом смело Бастилию. Екатерина Романовна Дашкова, не только умом, кстати, одним из самых просвещенных в России, – самим сердцем женщины поняла (еще до Радищева и Пушкина) ту великую истину, что тирания не может быть оправдана никаким величием свершений. Да и возможны ли подлинные свершения при власти тирана? Екатерина II сделала для России куда больше чем Петр, – утверждает княгиня, – но сделала это мягко, по-женски, не оставляя за собой жертвенных гекатомб. И может быть именно потому созданное ею пережило эту, как ни парадоксально, едва ли не самую русскую женщину из всех венценосцев дома Романовых, а не сгинуло тотчас же после ее смерти, как после смерти Петра сгинуло многое из затеянного им.

Видно и впрямь один только разум – ненадежный гарант, и с его помощью можно обосновать все, что угодно. Сократ отождествил Благо со Знанием, но ведь и сам Сократ стал нравственным символом для поколений вовсе не потому, что в своей жизни он руководствовался доводами рассудка, но только благодаря своему «демону». В русском языке есть два близких, но отнюдь не синонимичных слова: истина и правда. Истина принадлежит к сфере рассудка, но вовсе не этой рассудочной истины домогался Понтий Пилат и не за эту низкую истину принял крестные муки Христос…

3

Нет, не гений, не легендарный герой творил историю достойной лучшего страны. Величие Петра было величиной мнимой: заурядный обыватель, вдруг возомнивший себя античным героем, – вот кем он был в действительности.

И вместе с тем в истории России произошел-таки один из крупнейших переворотов, когда-либо пережитых ею. Нет ли здесь противоречия? Нет, нисколько. Правда, объяснение может показаться довольно схоластичным, а следовательно, далеким от жизненной реальности, и все же философские истины – неоспоримы.

Известно, что не только новое содержание предполагает наличие какой-то новой формы, но и новая форма с необходимостью влечет за собой изменение старого содержания. Может быть, это и парадоксально, но это действительно так: стоит обрядить русского мужика в короткое «немецкое» платье и поставить его в строй, душой которого является отнюдь не славянская размягченность и самосозерцательность, но неумолимый ранжир и жесткая дисциплина, и он перестает быть тем, кем он был.

Но есть и другое, куда более фундаментальное, объяснение свершившихся перемен.

Часть II

ИОАНН ГРОЗНЫЙ

1. Воцарение

В 1668 году молодой Людовик XIV явился в Парижский парламент и собственноручно вырвал из книги протоколов все листы, относившиеся ко времени Фронды. Того страшного для него времени, когда во Франции шаталась королевская власть, когда он сам был вынужден бежать из ставшего ненавистным ему «гнезда мятежей» Парижа. Времени, навсегда оставившего в его памяти не только хорошо знакомое и всем претендентам на королевский престол, и многим обладателям короны чувство страха, но и неслыханное для венценосцев чувство голода.

Напомним. Ему еще не исполнилось и пяти лет, когда скончался его отец Людовик XIII. Королева-мать – та самая Анна Австрийская, бриллиантовые подвески которой через два столетия составят сердцевину самой блистательной интриги, может быть, самого знаменитого европейского авантюрного романа, – вручила государственную власть кардиналу Мазарини, великому преемнику великого Ришелье. Долгое время Францией будет править первый министр, его энергия, его авторитет совершенно заслонят собой и личность короля, и саму корону. Но в 1661 году, когда Людовику исполнится 22 года, Мазарини отойдет в иной мир, и молодой король заявит, что отныне он «сам станет своим первым министром».

С этого времени он, прямая противоположность своего отца, Людовика XIII, уже никогда не выпустит власть из своих рук. Отныне именно он выходит на первый план и продолжает оставаться на авансцене французской истории более полувека до самой своей смерти, последовавшей в 1715 году. Для многих историков сама его личность до некоторой степени заслонит собой историю Франции тех лет, и еще долго то время, на которое пришлось его царствование, будет называться «веком Людовика».

Шаг за шагом на протяжении шестидесятых годов семнадцатого столетия он будет последовательно укреплять и свою личную, и королевскую власть вообще, и, наконец, в 1668 году в парижском парламенте, согласно историческому преданию, на весь мир прозвучат адресованные парламентским чиновникам знаменитые, ставшие исповеданием европейского монархизма, слова: «Вы думали, господа, что государство – это вы? Государство – это я».

Говоря современным языком, это был государственный переворот. Ведь этим вошедшим в историю актом закреплялся переход к принципиально новому для Франции образу правления. Долгое время до того королевская власть была вынуждена оглядываться и на могущественных феодалов, не желавших мириться с их подвассальным отношением к короне, и на социальные институты, представлявшие интересы слоев, которые впоследствии составят собой так называемую буржуазию. Но все когда-то дерзавшие бросать вызов королю бароны уже были приведены к покорности, а вот теперь и возможность парламентов ограничивать его права сокращается до абсолютного по меркам Европы минимума.

2. Природа власти

Понятно, что история европейского абсолютизма, не начинается с яркого демарша молодого Людовика XIV. Ее корни уходят куда как глубже.

Еще греки хорошо знали, что такое абсолютизм, ибо у них была прекрасная возможность наблюдать за соседними восточными деспотиями. Впрочем, они и сами имели немалый опыт тиранической власти во многих своих полисах. Поэтому склонные к систематизации и теоретическому осмыслению всего, с чем они сталкивались, основоположники научного подхода не могли не задуматься и о ее природе.

Большое место анализу тирании в свое время было уделено Аристотелем в его «Политике»; он отличает ее от монархии, которая, как ему представляется, правит по закону. При этом философ критически высказывается не только о ней, но и обо всех иных формах государственной власти, которые не считаются ни с какими правовыми ограничениями. Впрочем, в Греции же получили развитие и прямо противоположные взгляды. Так, в своих диалогах Платон отстаивает идею неограниченной власти «наилучших». По его убеждению, избранным и прошедшим специальное обучение правителям следует позволить править не ограничивая их кодексом законов или необходимостью народного одобрения. Правда, Платон не считал такое правление ближайшей практической перспективой. Кроме того, отсутствие в его философии какой-либо теории права как человеческого волеизъявления отличает его от представителей абсолютизма Нового времени.

Государственно-политическая мысль Рима утверждала существование всеобщего, вечного и незыблемого закона, который распространяется не только на людей, но даже и на бессмертных богов. Однако в случае возникновения чрезвычайных обстоятельств римские обычаи допускали и временное (до шести месяцев) введение диктатуры, наделявшей одного человека всей полнотой исполнительной власти. Кроме того, в период имперского правления, начиная с 27 года до нашей эры, выдвигались идеи о наделении императора также и всей полнотой законодательной власти. Теоретически источником всех властных полномочий являлся народ Рима, но на практике в последние десятилетия республики на механизме их передачи сказывалось вмешательство военных контингентов. Находившая же поддержку армии исполнительная власть уже на закате республики (Марий, Сулла) не сдерживалась практически никакими ограничениями. О времени Тиберия, Калигулы, Нерона мы уж и не говорим.

В период раннего Средневековья общепринятым принципом было равенство всех – и господ и их подданных – перед законом. Этот закон считался настолько непререкаемым и всеобщим, что право принятия независимых от него решений отрицалось за любой земной властью, будь то светская или церковная. Теоретические обоснования этого взгляда можно обнаружить в XII веке в трактате «Поликратик» (Polycraticus, 1159) Иоанна Солсберийского и в XIII веке в сочинениях св. Фомы Аквинского. Конечно, на практике теория ограниченного правления осуществлялась неадекватно. Примеры тому – обсуждение вопроса о тираноубийстве Иоанном Солсберийским и средства, которыми пользовалось дворянство, для того чтобы обеспечить выполнение королем Великой хартии вольностей. Все это препятствовало развитию теории абсолютизма и продолжало служить источником противодействия централизации и укреплению государственного правления.

3. Тайна зачатия. Пятна на солнце

Сопоставление опорных для ориентации в европейской истории дат и событий приводится здесь вовсе не для утверждения каких-то национальных приоритетов. Россия и в самом деле родина многих – и зачастую очень жирных – слонов, в том числе и абсолютизма; вот только многое, что рождалось здесь, оставалось неведомым высокомерным европам. Даты лишь позволяют фиксировать сроки, в течение которых свершается круг развития ключевых исторических явлений, и здесь говорится именно об эволюции, которую претерпел европейский абсолютизм. Ведь еще совсем недавно монарх был неким подобием Моисея, единственным назначением которого было вести своих подданных за назначенный им «Иордан», и вот в начале XVIII века он снова предстает простым водителем народа. Мы знаем, что уже в приказе к Полтавской битве во весь голос звучало: российское воинство сражается вовсе не за Петра, но за Отечество, ему врученное, иначе говоря, движется отнюдь не суверенной волей никому не подвластного самодержца, но волей самой России, служить которой обязан даже (а может быть и в первую очередь) венценосец.

Но между этими верстовыми столбами истории проляжет короткий зигзаг, в крутых извивах которого власть внезапно осознает себя не обязанной вообще никому на земле. Назначением самого народа вдруг станет послушно следовать за нею, средоточие же высших державных прерогатив встанет опричь его.

Как кажется, и этот зигзаг, и ту смуту, которую он всякий раз порождает, в той или иной форме пережили без исключения все европейские государства. Но если события, сотрясшие Англию, уложились всего в несколько десятилетий, то во Франции слова молодого Людовика, произнесенные в 1661 году, отозвались свирепым якобинским террором более чем через столетие, в начале 90-х годов XVIII века. Впрочем, Франция – это страна ярких контрастов, и многое в истории ее великого народа еще будет удивлять мир; многое в ней станет и образцом для общего подражания, и всеевропейским жупелом.

Конечно, ни Россия, ни Франция, ни какая другая держава никогда не копировали друг друга. Просто, как в жизни любого отдельного человека, говорят, повторяются закономерности развития всего человеческого рода, каждая из них по-своему и в свои сроки воспроизводила что-то такое, что было свойственно любому государственному образованию вообще.

Но Россия – страна еще более резких перепадов. Поэтому едва ли не все в ней, не будучи чем-то неслыханным для Европы, станет уникальным именно потому, что амплитуда ее метаний превзойдет любые доступные рациональному и взвешенному европейскому рассудку пределы. Вот так и в истории правления первого русского самодержного царя решительно новым и удивительным не будет почти ничего.

4. Средства воспитания

Высшая государственная власть, вдруг осознавшая себя абсолютно суверенной, самым непосредственным образом слиянной с волей самого Бога, требует от того, в ком она воплощается, невиданной высоты нравственного развития. Впоследствии это будет осознано в полной мере, и уже очень скоро французский трон окружит целый легион идеологов – законников, философов, поэтов, живописцев, главным, если не сказать единственным, назначением которых будет возносить едва ли не превыше самих небес личность монарха. «Король-Солнце» – вот прозвище, которое получит Людовик XIV, и нужно отдать ему должное: всю свою жизнь с невиданным до того достоинством он будет представлять всему миру самого себя. Мало кому удавалось и, наверное, удастся когда-нибудь еще поднять на такую высоту авторитет личности государя.

Правда, «Король-Солнце» – это не вполне французское изобретение. С Солнцем отождествлял себя еще римские императоры, и некоторые средневековые монархи пытались возродить это сравнение. Однако со времен папы Григория VII и особенно при Иннокентии III папство решительно пресекало эти попытки. Из книги Бытия оно заимствовало образ двух светил: «И создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью…» Для церкви большим светилом – Солнцем – был папа, светилом меньшим – Луной – император или король. Луна не имеет собственного света, она лишь отражает солнечный свет. Император был главой ночного мира, тогда как миром дневным управлял папа, являющийся его символом. Если вспомнить, что означали день и ночь для средневекового человека, понятно, что вся светская иерархия оказывалась для церкви миром подозрительных сил, теневой частью социального тела.

[4]

Но новое время – новая идеология, и корпоративная придворная мысль XVII столетия породит довольно сложную и вместе с тем очень стройную и эстетически выверенную, едва ли не завораживающую своим изяществом, теоретическую конструкцию. В этой конструкции королевский двор предстанет моделью самого неба на земле. Согласно новой идеологии абсолютизма именно он окажется истинным перводвигателем и первоисточником всего того, из чего складывается жизнь государства. Именно он окажется началом, сообщающим смысл любым действиям, предпринимаемым во французском королевстве. Только он будет в состоянии вершить последний (на земле) суд не только над лицами, но и над всеми его институтами. Центральное же место здесь займет сам монарх. Подобие и воплощение Бога на подвластной ему земле, именно он сообщит особое достоинство всем, кто вдруг окажется приближенным к нему, и все приближенные к нему будут править не только буквой освященного им закона, но и тайной магией той харизмы, которая сообщится им при их вознесении на «небо» монаршей власти. А может быть, даже и так: не столько буквой королевских эдиктов, присваивающих им какие-то полномочия, сколько метафизической силой именно этого дарованного им достоинства.

Помпезное величие и пышность Версаля – необходимый элемент именно этой возвышенной и красивой идеологемы: «небо-дворец» обязано затмевать собою решительно все, что только есть на «земле». Титул «Король-Солнце» – во многом тоже отсюда, поскольку здесь дело не только в величии и пышности, новая мифология явно сквозит и здесь. Как Солнце пробуждает жизнь в природе, так и король дает начало всему на согреваемой и освещаемой именно им «земле». Только ему королевство окажется обязанным осмысленностью и регулярностью своего бытия.

Правда все это будет позднее. Шестнадцатому же столетию еще очень далеко до этой возвышающей государственную власть метафизики. Вместе с тем шестнадцатый век – это не просто век свирепых гражданских войн, когда взаимное ожесточение противоборствующих партий достигает своего апогея. Вспомним, что к этому времени пережившая Возрождение Европа уже познала тягу к героическим свершениям, к масштабным потрясающим земные пределы делам. Деяния же земных титанов немыслимы без жертвенных гекатомб.

5. Прелюдия мести

Не была ли уже Избранная рада своеобразной формой мести всем тем, кто так и не сумел разглядеть в нем нечто большее, чем даже Давид и Соломон в одном лице, незримо направляемым свыше возмездием всем тем, дерзнул смотреть на него как на обычного смертного?

В самом деле, формирование Избранной рады было не просто переменой традиционного облика законосовещательного органа, веками существовавшего при русском государе. Это был род того государственного переворота, который позднее на другом краю Европы совершит Людовик XIV («Вы думали, господа, что государство – это вы? Государство – это я»). Ведь ею фактически отстранялись от реальной власти все те, кто долгое время имел прямую возможность ограничивать, контролировать и направлять правителя. На Руси с давних пор постоянным представительным органом высшей аристократии при великом князе (а потом и при царе) была боярская дума. Так всегда было до Иоанна, так будет и после него (советские Генсеки ведь тоже не обходились без разновидности все того же вечного института, каковым в их время выступал ЦК). «Царь указал и бояре приговорили» – вот формула, предварявшая резолютивную часть всех управленческих решений, принимавшихся высшей государственной властью. Избранная рада – это только короткий эпизод, внезапно нарушивший плавную эволюцию этого законосовещательного органа.

Кем они были, сплотившиеся вокруг молодого царя люди?

Алексей Федорович Адашев – простой окольничий. Меж тем окольничий – это дворцовая должность, хоть и очень высокого ранга (в начале царствования Иоанна в штатном расписании двора, как утверждают исторические справочники, было всего шесть вакансий), но все же далеко не первостепенная. Впрочем, и в окольничии, он был произведен в обход существовавших тогда порядков, согласно которым эту должность занимали выходцы из среднего боярства. Как появляется рядом с царем Сильвестр, – вообще неизвестно. То ли он вызывается в Москву митрополитом Макарием, то ли с самого начала прибывает вместе с ним. Управленцы высшего звена при всех должностных перемещениях, как правило, увлекают за собой своих наиболее надежных и способных сотрудников, Сильвестр же был известен как человек весьма образованный и не лишенный литературного таланта (качество для духовного ведомства, обязанного понимать толк в слове, чрезвычайно важное), к тому же он был очень благочестив. Но все же и этого было недостаточно для того, чтобы стать одним из ближайших советников государя. Да ведь и сам Макарий, как уже говорилось, тоже человек сравнительно новый. Впрочем, были здесь и аристократы самой высшей пробы, взять хотя бы того же Андрея Курбского, восходившего к старшей ветви Рюриковичей. В этом смысле его родословие было более знатным, нежели родословие самого Иоанна. Но примем же во внимание и возраст князя, ведь роль советника во все времена при всех формах правления требовала известной мудрости, глубокого знания жизни и способности разбираться в людях. Поэтому при всей знатности его происхождения уже сама молодость не давала ему права (во всяком случае – неоспоримого) занять место государева советника. Заметим, что были здесь и другие представители лучших фамилий: Курлятов, Воротынский, Одоевский, Серебряный, Горбатый, Шереметевы, Морозовы, Лобанов-Ростовский. Но, как это очень часто бывает, номинальный состав какого-то органа управления далеко не всегда совпадает с составом тех лиц, которые фактически определяют его политику. Так и в сегодняшней Государственной Думе России заметны лишь немногие, остальные выступают в роли своеобразных статистов, а есть и такие, которые систематически отсутствуют и в зале пленарных заседаний и в кабинетах думских комитетов и комиссий. Что же касается Избранной Рады, то поговаривали даже о дуумвирате Сильвестра и Адашева.

Словом, получилось так, что на самый верх чиновничьей иерархии вдруг пришли люди, не связанные теми веками складывавшимися кастовыми узами и обязательствами, которые объединяли и сплачивали в своих претензиях высший нобилитет нации. Меж тем известно, что отстранение одних людей и замена их другими всегда сопровождается какими-то переменами стратегической линии государства. Поэтому в определении подобных перестановок именно как государственного переворота нет, пожалуй, никакого преувеличения.