Роскошь волнует всех, даже тех, кто ее отрицает. Но в чем тайна роскоши — знают немногие. Книга Виктора Ерофеева погружает читателя в увлекательный мир новейшей роскошной жизни, связанной со знаменитостями, экзотическими путешествиями, любовными страстями, изысканными извращениями, романтикой и вероломством. Хотите разобраться в жизни, в истинных и ложных ценностях, понять, что почем, стать верным самому себе? — читайте эту книгу о «самом дорогом».
Виктор Ерофеев
Роскошь
Зрелые рассказы о самом дорогом
Роскошь
Я почувствовал, что лезу зачем-то на стол.
— Господин директор! — крикнул я сверху. — Я беру курс на роскошь. Долой хлеб! Да здравствуют пирожные!
— Не упадите! — бросился директор, увидев, что я скольжу на гусином паштете.
Он принял меня в свои объятья.
— Ах, русские, вы так не осторожны!
Не мешайте словам
Если у мужчины есть будущее, спросите о нем у Павича — в свои семьдесят три года у живого классика сербской литературы розовые губки, красные щечки, горящие глаза и гладкий лобик юной девы. И отсутствие живота, как у нее же. Но стоит ему зажмурится, а он сладко жмурится, как Павич становится похож на холеного кота, съевшего много сметаны, Павич съел очень много сметаны: его книги читают во всем мире. Он одевается, как жмурится: с большим удовольствием, но во всем соблюдает меру; в ресторане выглядит французским экзистенциалистом в вишневом джемпере; на белградской улице в черной кожаной куртке с высоким воротом смахивает на пастора, благословившего не одну тысячу местных читателей своими автографами, а также по электронной почте. Он командует официантом, как маленький принц, с легкой капризностью взмахивая маленькой ручкой:
— Мини, что у вас сегодня самое вкусное?
Мини отбегает от него с лучшими манерами балканского полового, задницей вперед, но на лице у Мини сияет преданность как полового, так и читателя.
Мы сидим в эпицентре культурной жизни Белграда: под нами книжный магазин и интернет-кафе, с одной стороны — философский факультет, с другой — филологический.
— Я забывал русский язык три раза, — говорит Павич, мягко подбирая русские слова. — Я его выучил во время немецкой оккупации. Немцы не разрешали учить ни русского, ни английского. Захотелось выучить и тот, и другой.
Бездорожье русской любви
Посмотрите на меня… Да-да, это я вас прошу… Присмотритесь ко мне… Я вам нравлюсь? Вы чувствуете мое обаяние, мой нежный шарм, мою бурную радость жизни? Вас охватывает волнение от моей неземной красоты? От моего внутреннего света?
Ну, что вы так на меня уставились! Вы, кажется, не понимаете, с кем имеете дело… С машиной?.. Приехали! Пустое это слово — машина! Оно ко мне не подходит. Об этом я и хочу с вами поговорить… В ваших глазах я вижу высокомерие… Ну, да, вы скажите, что видели и получше… Вы, правда, так думаете?
С точки зрения механики, не спорю, встречаются более изысканные конструкции, более внушительные пропорции, более торжественные формы. Но что механика по сравнению с моим предназначением? Простите, ваше непонимание заставляет меня изъясняться несколько высокопарно. Нет, я просто волнуюсь. Я хотела бы поделиться с вами своими тайнами и, как дура, начинаю набивать себе цену тогда, как я совершенно бесценна.
Ну, вот, я рада — вам смешно.
А между тем, мои крылья сильнее, чем крылья, мои фары ярче звезд. Да поймите вы, наконец, что я — исторический парадокс, идеологическая головоломка. В России и машина больше, чем машина. Она одухотворена. Я — фетиш. Чтобы меня купить, в советские времена недостаточно было иметь деньги. Меня распределяли только среди лучших, вручали как орден или драгоценность. У меня ностальгия по тем временам. Нет, я не коммунистка, но все-таки тогда я была королевой, а потом, когда хлынули в страну лимузины для бандитов, когда все стало возможно, я, конечно, чуть-чуть потерялась. Но не сдалась. До сих пор не сдаюсь.
Реабилитация Дантеса
В старый Сульц я приехал около трех часов дня, когда французы, закончив свой «второй завтрак», выходят из ресторанов с деревянной зубочисткой в зубах. В отличие от Оберне или Кольмара, Сульц — полумертвый, захолустный и весьма бедный эльзасский городишко. Когда я припарковывал свой новенький серебристый «Ауди» с немецким номером на центральной площади возле невзрачной католической церкви, ища себе место среди французских малолитражек, я поймал завистливые взгляды местной общественности.
— Где здесь у вас музей Дантеса? — спросил я у одного из этих завистников с крупнососудистым носом любителя сухих вин.
Он неприветливо махнул мне рукой в правильном направлении. Через пять минут я уже входил в музей, чувствуя на себя сверлящие взгляды двух французских девчонок, которые ели на лавке мороженое, широко расставив ноги в синих гольфах. Купив у какой-то чернявой сотрудницы довольно дорогой билет, я вскоре убедился, что музей лишь отчасти имеет отношение к Дантесу. На первой этаже размещалось краеведение, на третьем — какая-то израильская выставка, куда я не пошел, но второй занимал Дантес со своим семейством.
В глаза сразу бросился непропорционально большой портрет баронессы де Геккерн Дантес, урожденной Екатерины Гончаровой, в бальном платье с лорнеткой, выполненный посредственным художником Анри Бельцом в 1841 году. Тут же было сказано, что она вышла за Дантеса 10 января 1837 года. Пушкин стрелялся с ним в разгар его медового месяца. Судя по портрету, Екатерина была малосимпатичной длинноносой брюнеткой с жидкими волосами. Правда, к ее портрету с плохо удавшимися мастеру руками Бельц пририсовал довольно пышные груди, но тем не менее вид у Екатерины был потерянный и неопределенный, а в глазах стоял вопрос: что я тут делаю? Отпусти такую Екатерину на сегодняшний коктебельский пляж в бикини, она так бы и просидела весь отпуск одна, романтически глазея на залив, если бы не местный златозубый татарин-джигит, который, выпив предварительно коктейль «Мечта татарина» (равные доли водки и белого портвейна), наверно, пришел бы в восторг от ее бледной северной кожи. Рядом с портретом тяжело стояла прислоненная к стене надгробная мраморная плита Екатерины Гончаровой, сильно потрескавшаяся и как будто совсем ненужная, что несколько обеспокоило меня: казалось, Судный День уже прошел, и мертвецы повылезли из могил. Я невольно оглянулся в поисках ответа, и сейчас же на меня выплыла чернявая сотрудница музея, самым подозрительным образом похожая на Екатерину Николаевну.
— Провести с вами экскурсию?
Унитаз 007
— Когда фотограф кричит «снимаю!», он снимает не вас, а с вас, раздевает до нитки. Любая фотография раздевает, но ты, Араки, самый неугомонный раздевальщик из всех, кого я знаю, — сказал я, надвигаясь на японского фотографа.
Ловкий любитель плотного телесного контакта, будь то с крабом на суси, рыбьим глазом, цветком банана, мокрицей или ногой собеседника, Араки сидел напротив меня на малом диванчике в белой майке, страстно оттягивая толстые красные подтяжки, в которых нуждались его черные широкие штаны, готовые сорваться с живота. В таком же одеянии деревянная куколка Араки висела рядом на шнурке его камеры. Оба были в круглых черных очках. Если бы в Японии существовало интеллектуальное сумо, то бойцовский толстячок Араки, благодаря шестидесятилетней тренировке, был бы в этом занятии непобедим, состоя по крайней мере наполовину из скандального каталога собственных цитат, вырванных из интервью и телепередач, по которым был известен всей стране.
— Я снимаю женщин так, — взорвался словами Араки, плюясь и молотя кулачками мне по плечам, — как все мужчины хотели бы их снимать: голыми, связанными кинбаку, униженными, шальными и бесстыжими, с торчащем от страха кустом волос на лобке, с небритыми потными подмышками, широко распахнутыми ногами, — но мужчины этого боятся, а я — нет.
— Почему ты не боишься?
— А кого мне боятся? — слегка удивился Араки. — Жена у меня умерла.
Ранние рассказы о самом дорогом
Трехглавое детище
Запыхавшийся, взмыленный, с гулко колотящимся в горле сердцем, он выбежал на платформу, скользя и срываясь на песке, и наяву увидел хвост удалявшегося в сумерки поезда. Опоздал!.. Хлопнула дверь: дежурный по станции, проводя поезд, ушел в каморку бить баклуши. И никого, кроме серебристой статуи, указывающей рукою дорогу в счастье, перпендикулярную железнодорожной колее. Три красных огонька исполнили скромный насмешливый танец и растворились в вечернем воздухе. Он застонал. Из ослабевшей руки выпал чемодан. Ненадежные замки расстегнулись с сухим треском; на платформу выкатилось около дюжины бутылок из-под пива. Он с удивлением склонился над ними. У некоторых были отбиты горлышки… Мама! Где мои наутюженные брюки? Где пиджак с комсомольским значком? А три пары белья? Погоди, а где фотография в кружевной рамочке, выпиленной мною лобзиком в детстве: ну, да! фотография, на которой я с Наденькой, Наденькой,
Н
а
д
Коровы и божьи коровки
Встреча была назначена на одиннадцать часов сорок четыре минуты местного (московского) времени восьмого января.
О том, как произошло назначение, можно строить лишь самые произвольные, фантастические предположения, ибо деятельность инстанций, организовавших встречу или во всяком случае любезно допустивших ее, не поддается проверке… Была ли она предметом широкой дискуссии? Вотировалась ли на коллегии? Проводилась ли в рамках какой-либо массовой кампании, затрагивающей целый пласт населения, или же осуществлялась в рамках сугубо индивидуальной судьбы? — Все эти вопросы останутся без ответа.
Шла чудовищная инфляция божьих коровок.
Он шагнул на эскалатор, и по тому, как уверенно, буднично, машинально шагнул, было ясно, что он знаком с эскалатором с детства, с пеленок и еще того раньше: со времен материнской беременности, что владеет безукоризненно всеми правилами общения с ним, назубок выучил ритм его движения, и этот ритм застрял в мозгу навсегда, так что силу рывка, с которым лестница подхватит его и потащит на себе, он предчувствовал с точностью, граничащей для непосвященного с ясновидением.